355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Скоп » Избранное » Текст книги (страница 7)
Избранное
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:24

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Юрий Скоп



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 45 страниц)

– А вы красивый парень, – задумчиво сказала Ирина, – вам бы в кино сниматься. Лесной человек… Егерь – красивое слово…

– Скоро чай будет готов…

Он подошел к Ирине с двумя кружками.

– По предпоследней… Я вам совсем капельку капнул…

– Ну, если по предпоследней… А ловко мы убежали от всех? Пусть ищут…

– Баловство, – усмехнулся Семен, вспомнив, как Ирина затеяла под утро игру в прятки и они потихоньку смотались сюда.

Закусили холодной колбасой, которую Семен принес в кармане. Колбаса пахла махоркой.

– Дождемся солнца и пойдем назад. На пароход бы не опоздать.

– Не опоздаем. Я ведь тоже им поплыву, – проговорил Семен, но тут же поправился: – Хотел плыть, да дела задержали… Не опоздаем… Здесь ходу-то час всего…

Когда они шли сюда по ночной отсыревшей тропе, Семен все-таки рассказал Ирине о той, на которую она похожа. Потом почти до самого зимовья оба молчали. Семен, вышагивая рядом, думал не об Ирине, а о тех женщинах, которых встречал раньше, и все сравнивал Ирину с ними.

Первой у него была официантка со скорого поезда «Москва – Владивосток». Целый день просидев в вагоне-ресторане, он возвращался на свое общее место, перепутал вагоны и вломился случайно в служебное купе, где его остановила подгулявшая компания. Сначала он пил с кем-то, потом подрался, и ему разбили губу. Официантка пошла с ним, но Семен толком ничего и не понял, а запомнил, как официантка, задыхаясь, шептала: «Сладенный ты мой!..»

Потом была Ксения. На Бурундукане. С ней он сошелся после сезона работы в горах и имел в карманах тысяч тридцать на старые.

Они шибко тогда погуляли в порту. Семен только и успел купить себе новую бостоновую кепку и радиоприемник «Рекорд». А Ксения… Эх! Очнувшись однажды у нее в избе как-то утром, Семен первый раз огляделся. И ему стало тошно и жутко. Грязная комната… Пацаны на полу, вповалку. Постель заброшена каким-то пестрым залоснившимся тряпьем. Ни посуды, ничего… Озверел Семен. Растолкал Ксению, черноволосую, косолапенькую бабенку, и, опохмелившись, потащил ее в сельмаг, где повел себя странно, покупая ей стулья, диван, шифоньер, стол, никелированную койку, кастрюли и миски… И ушел, не прощаясь, громыхнув дверью, оставив Ксению в магазине, ошалевшую и плачущую непонятно отчего.

Наконец, та, на «Ленинграде»… С музыкой…

Семен вернулся к столу, растворившись в сумраке зимовья. Выбил ладонью пробку из бутылки и из горлышка забулькал себе в рот.

Ирина замерла, потом подхватилась, вырвала у него бутылку, изумленно закричала на Семена:

– Ты чего это, Семен?

– А-а, – заскрипел он зубами. – Эх, Ирина-малина! Не понять тебе ничего. Вот уедешь… в Москву… а я здесь… Опять землю драть руками… один.

Семен замотал головой. Ирина вдруг прильнула к нему, коснулась своей щекой бороды Семена. Он затих, замер от этой ласки. И сейчас же в пьяной его, распаленной голове родилась дикая, жгучая мысль.

Семен весь подобрался от этой мысли, как зверь перед прыжком. Неслышно обнял Ирину и впился ей в губы. Ирина запоздало забилась и схватила его зубами за губу. Он почувствовал соленый вкус своей же крови.

– Не уйдешь! – зверея, мычал Семен.

Ирина закричала коротко и пронзительно, забив ему рот, горло отчаянным криком, а ему стало темно от боли. Семен судорожно оттолкнул ее от себя, и она, ударившись о стену, враз обмякла на нарах, замолкла, а голова ее, запрокинувшись назад, с перепутанными, скомканными волосами, смотрела в Семена одним остановившимся полузакрытым глазом.

Семен вскочил, глядя в этот немигающий зрачок, и вспомнил кричащий глаз раненой птицы, за которой гонялся по озеру.

Его хватануло ознобом, он сгреб со стола бутылку, обтер водкой лицо Ирине и, беспомощно оглядевшись, жадно припал к горлышку, уже не различая, что это – водка или вода.

В дверном проеме виднелся кусок горизонта – высветленного и красного.

– Ирина, ты чего? Ну што ты?..

Голос его прозвучал странно и одиноко. Она слабо шевельнулась. В печурке выстрелило, и в то же мгновенье в раскрытую дверь зимовья влетел первый стремительный луч солнца. В его проводе заплясала пыль. Семен закурил и, боясь подойти к Ирине, издали наблюдал за ней. Он все еще дышал тяжело, как после длинного бега.

Вот она глубоко вздохнула и вдруг резко села, закрыв руками лицо. Она долго так сидела молча, кусая губы и сглатывая слезы. А Семен остолбенело стоял, чувствуя, как снова к нему возвращается хмель.

– Ты чего? Ну вот… – забормотал он.

Ирина встала и снова замерла, нервно теребя пальцами полу штормовки. Медленно подошла вплотную к Семену и подняла на него бездонные, пустые глаза. Семен отшатнулся. А Ирина все смотрела и смотрела на него, и он видел, как в ее глазах кипят слезы. Он протянул было к ней руки, как бы защищаясь от этих глаз, а Ирина, облизнув высохшие губы, плюнула ему в лицо и прошла мимо него.

Игрушечный пароходик тонул где-то между небом и водой. Игрушечная труба его измазала ослепительно белые гольцы дальнего берега черной красочкой. Но больше всего походил пароходик на плывущий гриб, перевернутый шляпкой вниз и ножкой-трубой кверху. Ветер донес полурастворившийся в пространстве голос гудка. Зато прилетевшие в бухточку чайки кричали пронзительно и резко, макая проволочные ноги в рябую воду. По склону горы змеилась уходящая в поселок тропа, и березы с молодыми сосенками бежали вниз, теряя последнюю листву. Все было ярко, тени деревьев спорили со светом, звенели птицы.

Пароходик теперь утратил сходство с грибом и пересекал пространство поперек, целясь острым форштевнем на бухту. Семен, разбуженный гудком, следил за всем этим из зимовья, но наружу не выходил. Он боялся. Шорохи и звуки мучили его, и он то и дело затравленно озирался по сторонам. Обессилев от напряжения и беспокойства, свалился на нары и лежал с открытыми глазами, метясь в сучки. Он истомился, не понимая, что с ним происходит…

Сперва он пытался успокаивать себя: «Ну, чего обиделась,? Сама же захотела зимовье глядеть… Да и вообще!..» Но другой голос страшно твердил: «Зверюга… Она же тебе доверилась, как порядочному… Хомут проклятый! Погоди – еще прибегут парни, они с тобой посквитаются».

Семен ощущал в себе знакомую, как всегда от вины, пустоту. Вот так же мучился когда-то, совсем еще пацаном… Тогда тоже была ночь. Кореша «работали» продуктовый. Семен стоял на «отрыве», напряженно вглядываясь в темноту переулка…

Целую неделю не выходил он от друзей, прячась в подвале и чувствуя жуткую пустоту…

«Подумаешь, Ирина… Та, на пароходе, дак сама… А тут? Выпил малость, а то и вовсе бы не полез… Была нужда…»

Семен щурился в потолок и, напрягаясь, соображал, почему все так вышло.

Перед ним снова вставали и вставали непонятные глаза Ирины, так напоминавшие глаза той, которой дарил он на пароходе «Ленинград» игрушечную табуретку.

«Да ведь и было-то, было чего! Эхма!..»

Семен сел. Взял бутылку, допил остатки. Голова оставалась ясной.

А ребята эти ее – узнают, как он лез к ней, – вломят…

Над распадками поплыл, встряхивая тишину, торжественный бас парохода. Семен подошел к проему. Он видел, как упали в воду якоря, подняв белые фонтаны, как отвалила от парохода черная капля шлюпки и, проваливаясь в волнах, пошла к бухте.

Берег с деревянным пирсом был скрыт от него тайгой. Но он чувствовал, как сейчас там говорят о нем.

Семен засобирался. «Отвалю в тайгу… Через перевал километров восемьдесят до Варгузина. Там сяду на самолет – и в Огарск».

Но опять кто-то внутри остановил его, ехидно спросив: «Без ружья? Без жратвы попрешь, дура?..» А перед глазами – то та с парохода «Ленинград», то Ирина – ее лицо, испуганное, оскорбленное, ненавидящее…

Семен снова завалился на нары. Нет, такое с ним творилось впервые. Он то потел, то холодел изнутри и все время ждал чьего-то прихода.

– Господи… За што же это?..

Из щели выскочила на середину зимовья полевая мышь. Уселась в солнечном зайце и смешно умылась лапами. Семен грохнул кулаком по наре, мышь юркнула в щель.

«Что делать?» – думал Семен и не находил ответа.

Потом он проснулся от холода. Сырой ветер с моря шарил по зимовью, шуршал обрывком газеты, дверь, болтаясь на проржавевших креплениях, стонала, будто жалуясь. Было темно, только какая-то крупная звезда колко мигала в проеме.

Семен встал и вышел из зимовья. Его затрясло, заколотило. Но ночь и темнота успокоили его. Теперь он был и в самом деле один. А один – это хорошо… это привычно… Семен зашагал под гору.

Людей ему видеть не хотелось, и поселок он обошел лесом. Выбрав момент, перебежал расстояние, отделявшее его от избы Аньки Грабежовой. В окно он увидел ее, сидящую на кровати в одной рубашке. Анька расчесывала длинные волосы. Семен стукнул негнущимся пальцем в стекло. Анька вздрогнула и нырнула под одеяло. Семен стукнул еще раз и поднялся на крылечко. В сенях загавкал кобель.

– Кто тут?

– Отчини. Это я, Семен…

– Какой еще Семен? – заиграла голосом Анька. – У меня все дома…

– Да открой. Дело есть. На минутку.

Звякнула щеколда.

Когда Семен залпом выпил кружку водки, занюхал огурцом, Анька подсела к нему, нарочно касаясь его полной белой рукой.

– Ты где это пропадал? Искал тебя Чаров…

– Чего? – испуганно переспросил Семен.

Анька заметила испуг и, хитровато прищурив глаза, пропела:

– Не знаю, что уж ты натворил, но сам не свой искал тебя Чаров-то…

Семен схватил лампу и дунул в стекло.

– Не балуйся, – захихикала Анька. – Зачем свет потушил? Я боюсь…

– Не бойся, – стараясь быть равнодушным, сказал Семен. – Так ты ничего не сказала?

– Ничего. А что надо было?

– Ладно, – оборвал ее Семен. – Собери-ка мне на десятку консервов, водки достань две поллитры и хлеба. Я пойду скоро.

– На ночь-то глядя? – ойкнула Анька. – Переспи до утра уж…

– Не твое дело.

– А я и ничего, Семен… Просто как лучше… Что это у вас там вышло-то?

Семен встал.

– Делай, что прошу.

– Дак свет мне надо.

– Зажигай, – разрешил Семен.

Когда он уходил, Анька пыталась обнять его в сенках, но Семен резко оттолкнул ее и сказал задавленным, хриплым голосом:

– И если кому скажешь, што был у тебя, смотри…

Над Варгузином работал низовой ветер, носились белые клочья чаек, и гулко лупил о грузовой пирс раскатистый прибой. Приплясывали у причальной стенки лодки, баржонки, боты, рыбацкие катера, и над всем этим стояли густые запахи уснувшей рыбы, донных сетей, солярового масла и пота.

Ночью, когда море слегка поутихло, в порт втянулся огромный лихтер «Клара Цеткин». Семен, третий день дожидавшийся корабля, сидел на кнехте, внешне равнодушно поглядывая на швартовку. А по пирсу носился, шаркая огромными стоптанными валенками, дед Спиридон, «директор берега», как его величали в порту, он же смотритель маяка и бакенщик. Эти дни до прихода судна Семен жил у Спиридона, подпаивал его водкой и слушал старика. По ночам Спиридон надолго уходил куда-то, и тогда в раскрытые форточки его избенки приходили шумы с моря: свистящие шепоты ветра, сбивчивые потактывания двигателей, неясные обрывки голосов.

Возвращаясь, дед Спиридон гремел спичками и говорил сам с собой:

– Ефим прибежал Сутарин… Центнера три взял омуля… Однако и ничего…

Заревца от папиросных затяжек слабо проявляли его скуластый бурятский профиль, концы загрубелых рабочих пальцев.

– Слышь, каторжный? – обращался он к Семену и, не дождавшись ответа, кряхтел над сапогами, матерился и скрипел кроватью.

Сейчас дед был в своей тарелке. Приход больших судов волновал Спиридона, он спозаранку изрядно заряжался и вот теперь, заметно покачиваясь, размахивал руками, орал, показывая беззубый рот, но довольно зычно:

– Куды-ы вороти-ишь?! Задницей подходи!

Команда лихтера стонала от хохота. Капитан кричал деду в рупор:

– Не задницей, а кормой.

– Не! Ты сначала туды, а после сюды! – командовал «директор берега».

После швартовки дед смирялся, поднимался на борт и шел к капитану. Там он обычно говорил:

– Во! Теперь ладно! Так и стой, так твою лошадь… – и дожидался, когда ему поднесут положенные по обычаю «причальные».

Деду были знакомы все байкальские капитаны, и, подпаивая его каждодневно, Семен уже столковался со Спиридоном, чтобы тот пособил ему устроиться на лихтер до Огарска, хоть на палубе, хоть как, лишь бы плыть подальше от тех мест, которые он только что измерил ногами; скорей бы добраться до гор, завербоваться в экспедицию, раствориться где-то в гольцах от странного чувства неизъяснимого позора…

Покрывая тайгу до Варгузина, он высох лицом, почернел, глаза глубоко спрятались в узкие, зашитые комарьем щели. Там, в тайге, перебираясь через завалы, проваливаясь в речках, дичая у костров, Семен вспомнил: когда плыли с кордона на станцию, перед ним на днище лодки лежал рюкзак Ирины, а на нем в целлулоидной рамочке черные буквы:

«Москва, Флотская, 9, кв. 13 – И. Лякова…»

Уже совсем стемнело, и хребтовая тайга над бухтой неосторожно цеплялась за спусковой крючок народившегося месяца. Лихтер хорошо украсил порт. Весь в огнях, музыке, он гремел лебедками, грузовые агенты шумели между собой, прохаживались девчонки.

Семен шлялся по пирсу, то и дело оглядываясь на трап и костеря старого трепача Спиридона. Наконец тот возник, пьяненький и шумный. Шапку он нес в руках, и ветер теребил на его плешивой костистой голове реденькие волосы. Семен встретил деда и, сжигая его взглядом, тихо спросил:

– Договорился?

Дед полез целоваться, потом затопал валенками, изображая буйную пляску. Семен взял его за ворот и тряхнул. – Договорился?

– А-а, – беззубо осклабился Спиридон. – Каторжный! Иван Федорыч Телегин… мой лучший друг… Айда к нему… Поплывешь, родимый!..

Семен отпихнул старика и взлетел по трапу на судно. Капитана он отыскал возле кормовой лебедки. Тот прищурился, подумал и спросил:

– Ты кем деду Спиридону приходишься?

– Родня…

Капитан кивнул.

– Уходим на рассвете. Ночевать будешь у мотористов. Внизу…

У Семена как гора свалилась с плеч. Он враз повеселел:

– Иван Федорович, может, того, пока разгрузка? – Семен поскреб пальцем по бороде.

– Нет. Я уже после…

Семен пожал плечами и, поблагодарив капитана, пошел с корабля.

– Недолго музыка играла, недолго фрайер танцевал… – неожиданно подытожил рассказ Семена Голован. – Но бывает и хуже…

– Да, – согласился Семен и плеснул в стаканы оставшееся в бутылке вино.

Ему было хорошо здесь, в знакомой чайной, где они обмывали встречу. В Огарске уже падал снег, и из окна было видно, как ходит по грязной, схваченной морозом земле поземка. Прямо из порта Семен отправился по знакомым адресам искать бичей и в первой же избе наткнулся на Голована.

Голован спал, раскинувшись громадным телом на койке. Рука его свесилась, показывая знаменитую цветную татуировку: коричневая обезьяна целуется с красной девкой. Сколько ни бродил по свету Семен, а такой наколки ни у кого не встречал. И Голован, знаменитый на все гольцы взрывник, откровенно гордился колотой картинкой. А знаменит Женька Голован был широко. Его знали и на Бурундукане – на медных копях, и на Довурже, и в Огарске, и даже на эвенкийских стойбищах отзывались о нем уважительно и добро.

Голован славился не только своей медвежьей силой, но и глоткой. Однажды, работая в геологической партии, в двадцати километрах от базы, они остались без продуктов. Голован залез на голец и заорал: «Хле-е-еба!»

И им принесли хлеб.

В стужу и в зной ходил Голован без шапки, с распахнутым воротом, откуда проглядывало задубелое коричневое тело, густо поросшее черной жесткой щетиной.

Семен растолкал Голована. Тот сперва ошалело таращился на него, не узнавая, потом, приглядевшись, вернее придя в себя, густо захохотал:

– Кудлан! Здорово! Деньги есть? Опохмели дурака…

Голован радостно тискал Семена, слегка кося правым глазом. Левое ухо, перебитое и затянувшееся хрящом, очень походило на пельмень. Семену стало тоже радостно.

– Пошли, – сказал Семен.

Семену было очень хорошо. И в общем-то блеклый, потасканный вид чайной с ее щербатым полом, колченогими столиками, обшарпанной буфетной стойкой, за которой орудовала тетя Поля, грузная, но тем не менее подвижная женщина с наведенными бровями и бородавкой на нижней губе, из которой росли, завиваясь колечками, волосы, эта чайная с шумными бородачами в изъеденных трудным потом энцефалитках и гремучих бахилах, – все это было его миром, которого Семен не стеснялся, а уважал и чувствовал.

Все тот же фикус мирно и постоянно пылился в крашеной бочке в углу, а над ним по-прежнему косо смотрела в зал большая картина. Изображена на ней была сцена жуткая и прекрасная. Черный берлоговый медведь вознесся на задние лапы, разверз розовую пасть и провесил язык сквозь частокол собачьих зубов. Ловит медведь подброшенную охотником шапку когтистыми лапами, а под ним человек на раскоряченных ногах, в изодранной телогрейке с размаху всаживает в звериное брюхо сверкающий нож. Под ногами на синеватом снегу краснела краска, кровь значит. Хорошо написана картина, взаправдашно.

Пили Семен с Голованом красное вино, отложив водочку на второе. Сперва – разговор, дело. Через час с небольшим Семен уже детально знал положение в гольцах, дислокацию поисковых и буровых партий. Голован звал его на Огиендо, дальний участок, где сейчас шла усиленная горнопроходческая работа на никель.

– Помнишь, Семен, на Чае, в поселке, где клуб стоял? – говорил Голован, – Так вот там то ли по пьянке, то ли по какой другой надобности буровики копнули грунт. Немного и прошли, керны взяли, а там никель. И содержание оглушительное!.. Полетели на Огиендо? А? Я завтра туда, если погода будет. Я за аммонитом приезжал. Соглашайся. Там сейчас две избы, тринадцатым будешь ты, красота. Мне в холодной жилухе тепло… потому что закрыта труба… – закончил речь Голован. Он имел такую привычку – коверкать знакомые песенные слова.

– Выпьем? – спросил Семен.

– Ефстефственно, – подтвердил Голован.

Семен пошел к тете Поле.

Когда он вернулся, Голован, усмехнувшись, сказал:

– Солнце скрылося за тучу… а бичи собрались в кучу…

– Бич, – вспомнил Семен, – это по-английски знаешь что? Пляж… Сидящий на берегу. Вот. Судьба у нас на бечевке. Понял?

– Ты где это нахватался? – заинтересовался Голован. – По-английски…

– Хрен его знает. Пей…

Семен долго не знал, как подойти к своей истории с Ириной, мялся, крутил слова, боясь, что Голован поймет его как-нибудь не так, но рассказать, излиться чувствовал необходимость. Наконец заговорил. Голован слушал, вертел в толстых мозолистых ладонях стакан.

– Недолго музыка играла… недолго фрайер танцевал, – подытожил Голован и добавил задумчиво: – Бывает… По пьяному делу…

– Эх бы… – вякнул Семен. – И в тайгу сама напросилась. Ластиться начала… И ничего, главное, не было…

– Да… Что я тебе могу сказать?.. Ничего… Сам думай… Завтра позавчерашнего мудренее…

Голован выпил.

– Ну, пойдем к Леве? Устроишься. Документы сдашь…

– Пошли.

Левой они величали главного инженера экспедиции. Лева принимал на работу. Лева был печально знаменит своей любовью поговорить длинно и обстоятельно. Лева знал Семена. И Лева спустя два часа подписал бумажки, и они с Голованом направились на склад получить спальник и прочее необходимое для жизни в горах.

Осень – одна для всех, как и солнце, что тоже одно для всех, а метит людей по-разному.

Байкал застит холодными серыми дымами небо, убегают из дальних портов и маячных бухт последние пароходы, торопясь на отстойные, надежные от ветров зимовки, рыбаки поднимают из светлой глубины тяжелые донные сети, спят вповалку в узких катеровых отсеках, а омуль, святая сибирская рыба, вдруг сбивается неведомой силой к берегам, начинает играть любовные игры и после, гонимый неизбывной жаждой продолжения себя, серебряным валом прет в боковые холодные реки, поднимаясь по шиверам сквозь заломы все выше и выше в гольцы, умирает, но все идет к заветным нерестилищам, мечет икру в чистую воду и, худой, обессиленный, отдается потом стремнинам и покатно сплавляется вниз, снова в Байкал, что дымит и дымит…

Выходят о ту пору из тайги к рекам медведи, стерегут живое олово на мелководьях, кричат по ночам, пугая сохатых, и, принимая луну за рыбу, гулко бьют шершавыми лапами по мокрым зеркалам.

Перевалы клубят, первые пурги сваливаются с гольцов в темные долины, и последние гусиные треугольники скрываются из глаз в кромешной неизвестности.

Птицы летят над землей, над людьми, роняя звуки печальные и щемливые, люди поднимают вверх головы, отрываясь от дел, и смотрят, смотрят, смотрят. Начинается снег…

Чем жив человек, чем жил человек неоглядное время весны и лета, что впитал в себя, столкнувшись на путях-дорогах с горьким и сладким, – унесет теперь в зиму, будет снова жить, но уже с неизбывным грузом раздумий, а времени у него уж точно хватит, чтобы, пока будет стыть земля и остановятся деревья, о многом передумать и постареть или помолодеть на целый год.

Лучше всего зимовать с душой спокойной и чистой, не то, если наоборот, время зимы станется невозможным, тягучим, и человек легко может сбиться с чего-то такого, что поначалу было уготовано ему судьбой…

Вокруг аэродрома все еще таял осенний пожар. Березы с осиной сгорели дотла, но стойкие, привычные ко всему лиственницы щедро дарили сероватым редкосолнечным дням желтый свет. Семен с Голованом улетели из Огарска. Они сидели на рюкзаках слегка хмурые, чувствуя вчерашний хмель, курили и глазели по сторонам. Летчики возились возле «АНа», готовя его к рейсу. Неожиданно на крыло села ласточка. Семен с Голованом переглянулись. Солнце отеплило перкаль, и птица грелась. «Почему она не улетела на юг, – октябрь?» – подумалось Семену. Вот они могут ждать погоды, самолета и все равно улетят, куда им надо. А она?

– Больная, наверное, – сказал Голован.

Семен пожал плечами.

Они влезли в кабину, уселись поудобнее на мешках с сухарями. Семен сдвинул шторку на иллюминаторе и опять увидел ласточку – съежившийся комочек перьев. Взревел мотор, ветер сдул птицу с крыла, она низко-низко полетела куда-то над перепаханным колесами летным полем, над мертвой уже аэродромной травой. Семену сделалось грустно, непонятно затомило внутри. Он уставился в окно: самолет набирал высоту, уходил от поселка, от дымного берега Байкала, беря курс на сахарные головы гольцов совсем уже близкого хребта.

По субботам, а сегодня она аккурат и вышла, на участке Огиендо банно-спортивный день. Участок этот – самая что ни на есть глухомань. Двести километров летит самолет, почти касаясь скалистых гребней, до Чаи, базового поселка экспедиции – сорок засыпушек, но с клубом и магазином. После, через два перевала, минуя редкие тепляки буровых, издали похожих на зенитки, по водоразделам ручьев с характерными названиями Счастливый и Сопливый, выйдешь, если у тебя сильные ноги и хорошее дыхание, к крохотному, блюдечному озерцу, которое лежит высоко в горах.

Лучше, конечно, добираться сюда от Чаи «атээлкой», гусеничным тягачом-танком, в кабине которого и трясет и воняет горючим, а мотор орет и воет на крутяках дико и безнадежно.

Верховые, упругие ветры – здешние старожилы. Редкие сосны привыкли к ним, но сосны здесь действительно редки, а больше стелется по низким местам чепурыжник, карликовые березки, ягель и лишайник серебрятся на каменных осыпях. По утрам и почти до полудня бродят по синим распадкам многослойные туманы, путаясь на хитрейших заячьих тропах, застревая в колючих кустарниках.

Прель. Ржавь. Глухо и тихо.

С весной на замшелых опушках дико пенится черемушник, а к лету по откосам, по шумливым от трав увалам расцветает сарана – редкий в своей красоте хрупкий таежный цветок.

Из озерка, оно-то и называется странным словом Огиендо, выбегает тоненькая, как бы слезливая речушка, журлит она по долине, моя разноцветные камушки, все мимо и мимо двух изб-жилух и бескрышного сруба, что и есть банька.

Суббота на Огиендо – день трудный и ответственный. После обеда все тринадцать канавщиков определяют человека неудачливого, самого непутевого. «Богом обиженный» выясняется следующим путем, справедливость которого обжалованию и пересуду не подлежит: на угол банного сруба ставится кусок фанеры с заранее для такого случая нарисованной мишенью. По глубокому снегу отсчитывается ровно тридцать шагов – и, пожалуйста, проверяй судьбу.

Сегодня над участком снова раскрылось небо, показав голубую подкладку, а то всю неделю гуляла пурга, выбелившая округу и начисто смывшая все следы и тропинки, проложенные горняками.

Всем Дали Сапоги, низкорослый мужичонка с лицом, половина которого сплошное синее, а может, фиолетовое родимое пятно, выдает каждому по очереди свое личное оружие – замурзованную малокалиберку, стреляющую скорее не по охоте, а по принуждению, и три патрона. С левой руки, без упора, стоя, нужно как можно лучше поразить чертову фанеру, желательно угадывая в центральный, углем намазанный крест.

Прозвище у мужичонки имеет свою историю.

Когда-то работал он трактористом, но, потерпев однажды сильную аварию и только случайно выжив, стал бояться самоходного транспорта и перешел в горняки на канавы. Как-то раз получали на базе новые сапоги. Он же где-то отсутствовал и пришел к полному разбору. До слез обиделся, а тут кто-то и надоумил его написать прошение Леве. Он написал:

«Всем дали сапоги мне не дали сапоги прошу дать и мне сапоги заивление».

Публики и ротозеев при этом занятии не имеется. Участвуют все, и стрельба ведется без привычных подначек и хохмочек, сосредоточенно, с нескрываемой надеждой оказаться лучшим. А вокруг молчаливые горы, день, резко поделенный на две основные с небольшими растушевками краски: синюю и белую. Над жилухами дымы печные стоят прямо, неколебимо, пышными песцовыми хвостами, морозно до хрусткости, снега пахнут отчетливо арбузной свежестью.

Первым, по обыкновению, стреляет Голован. Без шапки, со слегка тронутыми изморозью светлыми волосами, крепко стоит он на прямых ногах, ничуть не кривя корпусом, потому как сила в нем живет нечеловеческая, и мелкашка, схваченная железно, как бы продолжает его и без того длинную руку. Коротковатая телогрейка с рукава от лопатной кисти задирается, и всем видать начало наколки – ноги колотых. Правая рука сунута в карман брезентовых драных штанов. Голован после каждого выстрела удовлетворенно шмыгает носом, кряхтит и оглядывает остальную братию победительно, чуть свысока. Мелкашка-старушка являет звуки не боевые, а будто покашливает. Голован зачем-то дует в затвор, и из ствола истекает синенький дымочек. Потом всей гурьбой несутся к фанере, а Голован не спешит, потому как уверен в себе. И точно – фанера прошита тремя дырками, близкими друг от друга в самом кресте. Пробоины Голована обводятся карандашом.

К дистанционной метке выходит Семен. Он поднимает ствол от ноги и, сводя прицел с крестом, чуть подергивая спуском, кашляет винтовочкой. По манере его стрельба очень похожа на Голована. И пули лепятся тоже близко от креста, только с другой стороны. Отстрелявшись, оба стоят в сторонке и курят, спокойные и добродушные.

Дело доходит до Васьки Кретова, худого, жилистого мужика. Лицо у Васьки рябое, в оспинах, и вырезано из цельного бурого куска размашисто. Кретов послабее Семена и Голована, он ведет ствол от плеча вниз, рука заметно дрожит. Глаза у Васьки особенные, одним словом – жуткие глаза. Он не морщит лица, не прищуривается, глядит оловянно и безгранично. Как рентгеном просвечивает всякого, и Семену не раз уже казалось, что в темноте глаза Кретова светятся тусклым внутренним огнем. О Ваське на участке знают скупо, но в то же время достаточно. Впрочем, и сам он иногда говорит о себе, цедя слова сквозь зубы: «Я окончил ВТО», – и не расшифровывает… В основном он молчалив, сдержан, только жуткие глаза его нет-нет да выдают слегка то удовлетворение, то возможный гнев.

Ках! Ка-ах! – стреляет по фанере Кретов, после длинно сплевывает сквозь передние со щелочкой зубы и гулко сморкается, приложив к ноздре палец. Васькины пули обычно не выходят из первого от креста круга.

После него на метке – Всем Дали Сапоги. По сути дела, он боец явно чепуховый. Прореха у него вечно расстегнута, конец поясного ремня болтается промеж колен. Немыслимые брючата висят и спереди и сзади, будто кто напихал в них неизвестного груза. Разноцветная физиономия изображает не то улыбку, не то плач, облезлая ондатровая шапчонка держится чудом на затылке. Всем Дали Сапоги изгибается на снегу, далеко откидывает в сторону свободную руку, но попадает не так уж плохо, идя где-то сразу за Кретовым по результату.

Пятым охотится за счастьем Лебедь. Он на участке явление диковинное. Лебедь канавы не бьет. Он завхоз, комендант, продавец. Обличьем Лебедь приятен, не по-мужски смазлив: нос с горбинкой, губы алым бантиком, усики строчкой-ниточкой пришиты к верхней губе. Ресницы у Лебедя длинные, с загибом, а в них прячутся прямо-таки невинные лучистые глазки: дите, и все. Но приглядишься к ним внимательно: скрытные. Лебедь непременно выбрит, рубашка у него свежа и, что самое дикое для этих мест, галстук. Да, да, носит Лебедь галстучек, курит сигареты «Прима» из янтарного мундштука, знает слова «пожалуйста», «спасибо», «с добрым утром», величает всех на «вы», и когда стреляет, то мизинчик правой руки его оттопырен. Пахнет от Лебедя приятно одеколоном. И одежда верхняя на Лебеде пошита аккуратно, по росту, прохоря – сапоги, значит, – хорошей кожи, с «молниями» по бутылочным голенищам. Носит также Лебедь шелковое нижнее белье и является на участке единственным обладателем транзисторного приемника «Соната». При всем при том скромен и не въедлив, шлет регулярно в далекий теплый Крым изрядную толику алиментов, читает газеты, а если напьется, то обязательно плачет, но ничего при этом не объясняет, а лишь поет такие слова:

Пшеница родится.

Коровы телятся.

И все на правильном таком пути.

Ах, замети меня, метель-метелица!..

До самой маковки, ах, замети!..


Да, играет отменно на гитаре Лебедь. И никогда не матерится, порядочный вроде. Белая косточка. Не выдержала чего-то в жизни, захрустела, согнулась. И вот он здесь, под холодным горным небом, где по ночам жиреют лу́ны, гонит по разлогам волков добыча… Когда Лебедь берет гитару, все обычно смолкают, даже Голован прикрывает глотку, потому что поет Лебедь щемливо, легким певучим голосом, и грусть наваливается на слушающих, светлая и протяжная:

Ах, замети меня, метель-метелица!..


Следующий – Коля Кулик, бородатый мальчишка. Этот – матерщинник, плясун, говорун. На месяц у него уходит шестнадцать плиток прессованного чая с этикеткой, на которой белочка грызет кедровые орешки, не задумываясь над своей судьбой. Кулик совсем недавно отбарабанил пятнадцать суток и еще полон впечатлений, с удовольствием сообщает всем без разбору, за что схлопотал «неприятность».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю