Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Скоп
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 45 страниц)
– Закурим, что ли?
– Некурящий… – мотнул головой Михеев и, помолчав, добавил, чтобы избежать дополнительных расспросов: – Бросил.
– Это путем… – одобрил водитель, – я дак, памаешь ли, смолю почем зря… Веришь, нет, а на день две пачки ни в какую!.. Вот ведь зараза, а?.. Дурная охота, конечно. А с другой стороны, что? Копченое мясо, оно дольше содержится. Так, что ли, земляк?..
– Ну, может быть, и так… – усмехнулся Михеев, подумав про себя о водителе: «Разговорчивый товарищ попался… Не чета моему полярскому шоферу Павлу… Из того подряд трех слов прессом не выдавишь…»
– Во-вот… А сколько тебе лет, а?
Михеев удивился, но ответил сразу:
– Пятьдесят два.
– У-у… Выходит, ты побывалей…
– И что же? – равнодушно поинтересовался Михеев.
– Да как что!.. Я тоже не ясельный… Памаешь, браток, история у меня выходит… И вроде бы знаю я, как мне в ей быть, а потом вроде не очень… Нианс, памаешь, один мешает.
– Что-что, простите? – переспросил Михеев, не поняв слова.
– Нианс, говорю. Ну это тонкость такая… Тебе куда в Москве-то?
– На Сретенку бы.
– Почти по пути… Подвезу. Ты, поди, из начальников будешь?..
– А что?
– Да ничо… Я вот тоже такого вожу. У вас с им шапки одинаковые. Добрый мужик. Плохого ничо не скажу. Мы с ним сладились-то еще давно… Вот он мне сёдня каникулы и устроил. Ехай, говорит, Федор Михайлович, стряхнись… Работа не Алитет. Все про меня знает, как и я про его… Мы еще с ним в Братске начинали. Про Братск-то, конечно, слышал?
– А как же…
– Вот он меня сюда и впустил, в Москву-то вашу… Прописал. Комнатенку выбил. Одиннадцать метров… Мне хватает… Один я покуда. Тебе, наверное, не интересно, а? Кемаришь… Устал, поди?.. Если что, скажи – помолчу.
– Что вы, Федор Михайлович, я слушаю… – успокоил его Михеев, хотя действительно говорить ему не хотелось: в теплой машине пришла усталость…
Водитель, услышав, что его назвали по имени-отчеству, опять внимательно посмотрел на Михеева. Удовлетворенно кашлянул и сплюнул в раскрытое оконце…
– Дак вот, дорогой… Как бы это тебе попроще… Памаешь, был я сейчас у своей тут одной. Женщины. Мы с ей уж так с год, однако… она меня на порядок моложе. В Москве работает. В СУ… Дома строит. Ну, это, знаешь как? Покуда, значит, строит, у ее здесь прописка. И общежитие. А после не знаю… Они сами-то про себя ни хрена толком не знают. С крыши на крышу, как эти… воробышки. А женщина хорошая. Все у нее путем. Из-под Тамбова. Деревенская… Агриппиной зовут. Грушей, если по-ласковому. Я ее, веришь, нет, очень уважаю. Без баловства… Она тоже одна. Самостоятельная… Был мальчонка когда-то от пьяницы, памаешь, да помер… Сергуней звали. Да-а… Чего, я тебе скажу, не бывает на свете… – Он резко притормозил – впереди переключился на красный уличный светофор. – Пешком-то бы ты долгонько до Сретенки-то своей протопал, а? А тут – хлоп и – в дамках… Вон уж и центр скоро…
– Да, – сказал Михеев и посмотрел на часы. Было двадцать минут десятого.
– Торопишься?
– Успею.
– А вот я и не знаю… Ошарашила меня нынче моя Агриппина. Прямо-таки как обухом по башке. Ни сном ни духом не думал… Мы, значит, с ней погуляли маленько, покушали, она и красненького приняла, отгул у нее сёдня… Поездили и так далее, в общем, прекрасно провели время, а после, вот только что, она мне и говорит… Тьфу ты! Как ты, говорит, относишься, если я от тебя понесла?.. Мне, говорит, очень важно это от тебя знать, чтобы, следовательно, и вести себя дальше… А я у ее спрашиваю: давно ли сей факт обнаружился? Она говорит: на втором месяцу я, к вашему сведению, – и губу поджала… Доигрались, мол, Федор Михайлович, решать надо… Я задаю ей вопрос – это что, Груша, решать-то?.. А то, говорит, что мне теперь с ним прикажете делать?.. И на живот себе пальцем показывает… Я ведь, говорит… без кола без двора… Я ей говорю – ну и что? Я-то, мол, здесь, вот он… А она говорит – не знаю… Мы с тобой, говорит, не законно… В общем, выразилась… Ну в том смысле, что не муж и жена…
– Я понимаю, – кивнул Михеев.
– У меня, говорит, на тебя никакой надежды не имеется. Ты, говорит, шоферюга… включил зажигание и – привет… Ну и слезы. И понесла на меня, рта не дает открыть… Езжай, говорит, отсюда, пока цел. Все вы, говорит, одним мазутом мазаны… Я было к ней, давай унимать, а она дверь ногой бух! – и шипом на меня, это чтобы в общежитии другие не слыхали, катись, мол, и все… Прямо с ума сошла. Разгорелась так… Я дверь приоткрыл и говорю ей – ты погоди, дура баба, охолонь малость, воды испей… Ты же, говорю, для меня дорогой человек… Это же мне в радость, если ты родишь мне… Памаешь, говорю, ты рожай мне его, рожай, не дури… Ему-то, говорю, – и на живот ей показываю, – только во вред такая вот вшизофрения…
– А она что? – искренне поинтересовался Михеев.
– А она что… – вдруг шмыгнул водитель, – вот так вот села, руки развела… – он отпустил баранку и показал, – рот раскрыла и – ой, говорит… Ой!.. Да как тоненько так заголосит… Ну, у меня тут в сердце как шилом кто… Не могу, памаешь, бабьего рева переносить. Ну никак не умею… Встал я и вышел. Думаю, завтра приду, и мы в загс с ей пойдем. Ты ведь про жись мою ничего не знаешь… Ведь это, если б нам до Парижа с тобой сейчас ехать, хватило бы рассказать, а то вон твоя Сретенка… Где тут тебя?
– Чуть подальше… Возле Колхозной площади. И простите, я так и не понял, какой же вас нюанс в этой истории смущает? По-моему, вы все правильно решили… Мне вот здесь, если можно, остановите?
«Волга» привалилась мягко к бордюру, напротив гастронома. Он был открыт…
– Нианс-то какой, говоришь? – Водитель достал папиросу и закурил.
– Я слушаю, Федор Михайлович… – подторопил его Михеев, нашаривая в кармане пиджака бумажник.
Водитель понял движение и положил свою руку на руку Михеева:
– Не надо… Не оскорбляй. Памаешь, браток… Неважный этот нианс получается…
– Так все-таки?..
– Намедни я лечкомиссию проходил… Ну и вот… На руке у меня вот здесь худую вещь обнаружили… Рак она называется.
Михеев замер… Он только сейчас всмотрелся в сухощавое, слегка удлиненное лицо водителя. На правой скуле его подрагивал крупный желвак… Подбритый висок заметно светлел сединой.
– Ты иди-иди, земляк. Будь здоров.
Михеев неловко, не зная, что и сказать, открыл дверцу и вылез из машины. Наклонился потом за портфелем…
– До свиданья, Федор Михайлович… Спасибо вам.
– Не за что… А до Парижа-то поедем?
– С удовольствием…
– Значит, поедем. Я в нем последние пятьдесят лет не бывал. Все, памаешь, некогда…
Михеев захлопнул дверцу, и «Волга», фыркнув дымком, мягко шаркнула по примороженному асфальту задними колесами.
После того как в аэропорту Орли объявили о восьмичасовой задержке на вылет в Москву, и суетливый, до чертиков надоевший Кряквину за эти десять дней поездки по Франции человечек, непонятно кем и когда призванный быть руководителем их группы, насморочным, крайне уставшим голоском провел очередное внеочередное совещание прямо вот здесь, в транзитном зале, всем сразу стало ясно, что разбредаться и удаляться друг от друга никому и никуда не следует, что дисциплина их, советских граждан, должна быть по-прежнему, как и впредь, на самой высокой «я бы сказал… («это ты бы так сказал», – раздраженно передразнил его про себя Кряквин) идейной высоте, товарищи. Я на вас надеюсь («надейся, надейся…»), вы меня, думаю, не подведете…» («тебя… ни за что…»). А сам («Поганец!») тут же куда-то исчез.
Кряквин еще с полчаса мрачно и без всякой охоты курил, поглядывая на огромное световое панно, рябое от беспрерывно меняющих названия рейсов букв; потом бесцельно бродил в разноязыкой, шаркающей толпе; еще раз, позевывая, поторчал возле рекламного автомобиля, медленно и зазывно вертящегося в хромированно-лаковых брызгах в центре зала, а потом решительно, не предупреждая никого из своих, скатился на эскалаторе вниз и вышел на свежий, пряно пропахший вечерним дождем, воздух. Задышал жадно и часто…
Вот уже вторые сутки висел над Парижем и его предместьями бесплотный, бисерно-искристый днем, а к ночи покалывающий лицо, льдистый мрак. По утрам и за второй половиной дня от него возникала в городских пространствах странная, мягко-сиреневая дымка. От него тяжелело, покрываясь седоватым налетом, слишком серьезное для здешнего климата драповое, на меховом подбое, пальто Кряквина. Это Варвара, жена, перезаботилась, насоветовав ему не выпендриваться в плащике, а лететь в Париж в зимнем. «Ну откуда ты знаешь, как там… Мало ли что. Не разваришься. Ведь не лето…» И ондатровую «шапень», как ее называл Кряквин, настырно всучила: «Иначе не пущу… Хоть убей…» А в ней-то и в Полярске голове было душновато, не то что здесь – чистая парилка… Кряквин по всей Франции то и дело снимал шапку, стряхивая с нее приставучую влажную сыпь, и подолгу таскал в руке, покуда под не холодным вроде бы сначала, но постоянным сейчас, в марте, парижском свежачком голова снова не зябла. Простудиться он, конечно, не боялся, на здоровьишко жаловаться не приходилось, но и идти к капиталистам покупать берет, как ему того мимоходом порекомендовал однажды на Эйфелевой башне их заполошный руководитель группы, товарищ Храмов, чихая при этом в громадный, со скатерть, платок, Кряквину уж и совсем не хотелось. До смерти не любил шататься по магазинам. «Переживем… – думалось ему, – все это химеры и фантомы…»
Он посмотрел себе на руку: было еще только двадцать минут восьмого. Значит, до вылета, если он состоится сразу после этой задержки, оставалось терпеть жуткую уйму времени. «Черт бы их побрал… гражвоздухофлоты!.. – чертыхался, докуривая сигарету, Кряквин. – Надо чего-нибудь сообразить… Ну, не пропадать же в этом Орли… За восемь-то часов здесь не то что штаны просидишь – цыплят можно выпарить… А не рвануть ли-ка нам, Алексей Егорович, втихаря до Парижа?.. А что? Идейка заманчивая… Пару часов погуляете там потихонечку… Развитие себе, так сказать, сделаете на самой высокой идейной высоте… Самостоятельность и инициатива прежде всего. А после назад, – добрый вечер, товарищ Храмов… Как оно, ничего? С ним за это время уж точно инфаркта не будет… Почихает и поруководит народом и без меня…»
Кряквин полез во внутренний карман пиджака и достал бумажник. Прикинул наличие валютных возможностей и удовлетворенно шмыгнул носом: «Сто франков… гуляй не хочу…» Он весело отщелкнул пальцем окурок, проследив, как огонь, врезавшись в слякоть, коротко пшикнул и погас. «Вперед!» – приказал себе Кряквин и широко, уверенно зашагал через мокрую, блесткую от рекламного света аэропортовскую площадь к автобусным стоянкам.
Как раз собирался отваливать огромный, пестро расписанный какими-то призывами автобус типа «Икарус», только еще больше и роскошнее.
Кряквин подбежал к раскрытому сбоку окошку водителя и на пальцах спросил – сколько стоит проезд в этом сундуке до Парижа? Париж он назвал словом.
Водитель в берете и клетчатом кашне, толсто намотанном вокруг шеи, с обвислыми усами на смуглом, сухом лице понял сразу и, небрежно высунув в окно руку, трижды подряд сжал и разжал все пальцы на ней.
Кряквин, поморщившись, помотал головой и постучал себя по карману – «мол, не взойду, хозяин… Пятнадцать франков больно жирновато».
Водитель усмехнулся, выпрямил на руке два пальца к показал ими в сторону другой стоянки – «мол, вали, дорогой, во-он туда. Там подешевле…»
– О’кей, – сказал Кряквин и побежал в указанном направлении.
Здесь стоял, попыхивая выхлопной трубой, автобус поскромнее.
– Париж? – спросил Кряквин у водителя без усов и берета, входя в салон через открытую переднюю дверь.
Тот утвердительно сыпанул целой очередью горошистых слов, из которых Кряквин все-таки уловил что-то похожее на метро.
– Метро? – переспросил он на всякий случай.
Водитель кивнул и добавил:
– Данфер-Рошро…
– Годится, – сказал Кряквин, протягивая водителю пятифранковую купюру.
Взамен он получил билет, который с лязгом пробил в специальном компостере, – уже видел, как это делают при входе другие пассажиры, и сдачу – два франка шестьдесят сантимов никелевыми монетами.
– Сенкью вери мач, – сказал Кряквин и занял отличное место возле окна, забросив на багажную сетку свою ондатровую шапень.
В салоне было довольно уютно, светло и немного пассажиров. Приплясывала, создавая приятный, разымчивый настрой, легкая джазовая музыка. Дождь над Орли припустил посильнее, и замельтешили по стеклам косые, вздрагивающие расплывы.
Мало-мальский опыт заграничных поездок у Кряквина, конечно, имелся: в войну прошагал по Европе до самого Берлина, да и с той поры, как Михеев предложил ему стать вместо Родионова главным инженером комбината, довелось побывать в Швеции, Польше и Чехословакии.
Вот только с языком было плоховато: не знал Кряквин, кроме своего родного, других языков. Хотя вроде бы со словарем более или менее сносно читал по-английски. Обстоятельства заставили в свое время попотеть, когда пришлось готовиться к кандидатскому минимуму. Кое-как столкнул язык на «четверку». Так что элементарно, ну при особой нужде, мог он, конечно, рискнуть кое-что и спросить, и ответить даже на «инглиш», только уж больно не любил рисковать – откровенно стеснялся своего корявого, «маде ин Рязань», произношения.
Немота эта и глухота, естественно, мешали Кряквину полновесно воспринимать заграницу, делая его всякий раз неуклюжим и чересчур напряженным. Уставал он от себя и в Швеции, и в Польше, и в Чехословакии. Зато вот Париж и мимолетно, по большей части из окон увиденная им Франция, как ничто до этого, поразили его. Чем конкретно, он вряд ли сумел бы сформулировать точно, но скорее всего так и непонятой им до конца, какой-то удивительно легкой и безудержно свободной, заражающей всех открытостью во всем. Начиная с улыбок, с изящества движений, с манеры говорить серьезно о пустяках, с привычки чисто по-детски сопереживать то или иное между собой. Даже в преднамеренной гордости и задиристости французов, в их независимом и учтивом отчуждении друг от друга, – все равно, – проглядывала неуловимо заметная, подкупающая доступность.
Во Франции Кряквину было совсем легко. Он даже не заметил, когда перестал быть неуклюжим и напряженным. Французы, к которым ему пришлось обращаться, хотели немедленно понять его и понимали почти с полужеста. Причем понимание это совершалось как-то непринужденно и весело. Кряквин даже поймал себя однажды на мысли, стоя возле гостиничного окна в Латинском квартале и глядя на вечерний Париж сверху, – а в этот момент в окне дома напротив вовсю целовались он и она, – что в эту страну можно и стоит привозить людей, чтобы они отучались здесь от подслушивания и подглядывания друг за другом, настолько открыто и доверчиво разрешает смотреть на себя эта страна всем.
Он попытался сравнивать ее со Швецией. Чем, к примеру, запомнилась она ему больше всего? Ну, конечно же, малословной и расчетливо выверенной простотой. Бр-р-р… А Польша и Чехословакия? Эти, пожалуй, чересчур уж нарочитой устремленностью к добрососедству. Тоже не очень… Зато здесь, в Париже, Кряквин неожиданно обнаружил и открыл для себя народ, абсолютно не замечающий тесноты, в которой он живет, и при этом как бы радующийся такой тесноте, сближающей его…
И в Париже, и в Марселе, и в Ницце, где побывала за эти стремительно отгоревшие десять дней их группа, бдительно руководимая товарищем Храмовым, людей было действительно густовато. Порой казалось, что им буквально некуда деться друг от друга. Тем не менее Кряквин не замечал, чтобы густота эта раздражала людей и делала их злыми. Наоборот, думалось Кряквину, от нее-то и возникает, наверное, та самая легкость и открытость людских отношений, благодаря которой Франция становится близкой и доступной для всех, знающих или не знающих ее язык…
Автобус, покачиваясь, ходко катил по Южному шоссе к Парижу. Изредка он терял скорость, причаливал к мокрым стоянкам, подбирая людей, и снова мерцала, горела, распахиваясь за стеклами, раскрашенная огнями реклам темнота. Громко гремел в салоне билетный компостер, пела о чем-то печальном охрипшая певица, Кряквин курил и с удовольствием посматривал по сторонам.
Ему сейчас было очень хорошо. Он не знал точно, куда и зачем едет в Париж, но то, что он был сейчас один, и то, что он ехал в вечерний Париж именно один, странно возбуждало его. «Черт возьми, – думал, мурлыкая себе под нос, Кряквин, – я еду в Париж… Химеры и фантомы! Жить, в общем-то, стоит…» Он представил себе, как расскажет потом, дома, Варюхе о своих парижских похождениях, а она будет серьезно и напуганно смотреть на него своими «педагогическими» глазами и скажет ему под конец:
– Ну и балда же ты, Алексей… Не понимаю… Чо придуриваешь, а?
Справа открылся во всей своей ночной красоте Центральный оптовый рынок: склады, огни, вереницы заглохших автомобилей, а еще через несколько минут автобус с размаху вонзился в улицы города.
– Так куда же мы все-таки направимся дальше? – спросил себя Кряквин, раскуривая очередную сигарету. – Сяду, однако, в метро… Проеду одну остановочку… Сделаю пересадочку, чтобы следы замести… Представляю, как месье Храмов начал бы сейчас икорку метать… Паюсную. Тоже, деятель!.. Да ну его! – думать о нем еще… Сделаю, значит, пересадочку и… вынырну из-под земли. Прошвырну по Парижу старые кости, винца зайду выпить. Обязательно. А что?.. На посошок, отвальную, сам бог велел…
Он взглянул на часы и удовлетворенно хмыкнул: «Времечко-то совсем детское… Двадцать минут девятого только… Варюха, поди, все еще в школе торчит…»
В подъезде было сумеречно. Тускло горели две голые, грязные лампочки: одна внизу, на входе, другая на площадке третьего этажа. Пахло кошками…
Михеев, стараясь шагать побеззвучнее, медленно поднялся на самый верх и осторожно поставил к стене возле грининской двери, обитой потрескавшимся уже коричневым дерматином, вздувшийся от покупок портфель. Перевел дыхание…
Ему стало душно. Лоб покрылся испариной… Все еще тяжело дыша, он расстегнул пальто, сдернул с шеи шарф, засунул в карман и привалился к деревянному поручню лестницы… С минуту так и стоял – неподвижно, закрыв глаза…
Шевелиться больше не было охоты… Михеев всем телом ощущал сейчас навалившуюся на него усталость и безразличие ко всему… «Тоже мне, Ромео… – подумал он. – Может, зря я все это затеял?.. Ни к чему… Может, спуститься-ка мне, пока еще не поздно, потихонечку назад да и податься к себе в «Россию»?.. Закажу в номер ужин и завалюсь спать… Хорошо-о… Незваный-то ведь гость хуже татарина…»
Затхлая тишина убаюкивала его… Только откуда-то из квартир ниже пробивалось в нее чье-то неумелое треньканье на расстроенном пианино и негромкое поскуливание собаки.
«Ну, решайся, Михеев…» – и в это мгновение прямо под ним шумно распахнулась дверь и тут же гулко бабахнула, закрываясь.
– Завтра я не смогу! Привет!.. – крикнул кто-то густым, обозленным голосом, и залязгал проснувшимся железом вызываемый лифт.
Михеев вздрогнул: крик этот и гром напугали его. Он оторвался от поручня и торопливо достал кобурок с ключами. Сразу же выделил в связке грининский и порывисто-нервно, не попав сразу, вонзил его в замочную щель.
Дверь беззвучно открылась. Михеев, забыв про портфель, резко шагнул в квартиру. Но тут же спохватился, снова вышел на площадку, схватил портфель за влажную ручку и наконец-то окончательно захлопнул дверь.
«Тьфу ты… – кашлянул Михеев, – и чего это я так испугался?..»
Он снял шапку, пригладил волосы и громко, деланно веселым голосом, позвал:
– Вера Владимировна! Гостей принимаете?..
Никто не отозвался.
– Товарищ редактор! К вам можно?
И снова не получил ответа.
Тогда он огляделся. Свет горел только в прихожей. На кухне и в комнатах было темно. На вешалке отсутствовала знакомая ему, «под леопарда», шубка Грининой.
– Вот так номер… – конфузливо произнес Михеев и потер ладонью подбородок, чувствуя проступившую на нем за день щетину. – Где же хозяйка-то, а? – спросил он у острогрудой, все с тем же поклоном протягивающей ему медную чашу. – Не скажешь?.. Ну, тогда мы будем хозяйничать сами.
Михеев разделся, оставив на вешалке пальто и пиджак. Выбрал себе в ящике подходящие по ноге шлепанцы и с наслаждением сбросил ботинки.
В чистенькой ванной он долго, с пофыркиваниями мыл лицо и руки, а затем, освеженный и бодрый, прошел в гостиную, где и включил верхний свет.
Никаких перемен в комнате он не обнаружил: все в ней было как и год назад. Обширный диван, накрытый пушистым, в крупную клетку, пледом… Старинный шкаф с хрусталем, фарфоровыми чашками и вазой из керамики, в которой красиво увяла какая-то ветвь… Глухая, во всю стену, от потолка до паркетного пола, штора нежно-кремового окраса… Телевизор… Стол… Глубокое плюшевое кресло… Длинная полка с книгами. Гравюры в застекленных рамках… Проигрыватель и ящик с пластинками возле него…
Михеев задумчиво сел на диван, отодвинув от себя пепельницу с окурком в ней, машинально взял книгу, раскрыто лежащую на диванной подушке, и захлопнул ее. Потом равнодушно посмотрел на обложку…
На ней было вытиснено: ЛЕВ ТОЛСТОЙ «ВОСКРЕСЕНИЕ».
О том, что бульвар Клиши в Париже имеется, инженер Кряквин маленько знал. Встречалось уже это название в книжках, которые ему подсунула перед поездкой во Францию жена.
– Да ты почитай, почитай, пожалуйста… Образуйся. Стыдно ведь, темный, как этот…
А два дня назад их «всем колхозом», сразу же после диетически скудного завтрака в отеле, провезли по Монмартру, где он опять услышал про этот бульвар от заученно-игривой гидши-переводчицы лет сорока, если не больше.
Мужская половина группы так и поприлипала носами к автобусным окнам, когда француженка, многозначительно пожевав в поблескивающий в ее наточенных маникюром пальцах микрофон, сообщила, что «Клиши и пляц Пигаль… э-э… эпицентр ночных развлечений, но, что… э-э… к сожалению… данное время суток несколько не характерно для них…».
Пошли шуточки:
– …а неплохо бы заблудиться тут в характерное время, а?
– …ну-у… на пару.
– …вечерок-другой.
– …поразлагаться…
Но все это было как-то опять вскользь, в липком дожде, под не поддерживающие хохмачей взгляды товарища Храмова, в однообразном мелькании прокопченных фасадов с облупившейся штукатуркой, неожиданно возникшей откуда-то белой лестницей, перерезанной вдоль коваными перилами, ярких реклам, приземистых особняков с витиеватой резьбой на промокших фронтонах, малолюдии глухих тупиков, извилистых улочек, голых деревьев, обвисших тентов и поставленных на столы вверх ногами стульев за прозрачными стенками кафе.
Разве упомнишь хоть что-нибудь в этой густой мешанине названий, дат, имен, фамилий, которыми переводчица шпарила, как из пулемета. Дионисий, Лайола, Утрилло, Сакре-Кёр, Онеггер, площадь Бланш, Мулен-Руж, Дюфи, Леже, Кизе, Карко, Ван Гог и так далее.
То ли дело сейчас, когда Кряквин один, сам себе голова, шагал по входящему в ночной раж бульвару Клиши.
Как это так лихо получилось у него, он и сам удивлялся. Ведь он даже не планировал оказаться здесь, и в тот момент, когда, уплатив за вход один франк и двадцать сантимов, сел в электричку на станции Денфер-Рошро, до которой его добросил от Орли городской автобус, об этом бульваре у Кряквина и в мыслях не было. Да, наверное, если уж честно, он и не рискнул бы сюда один – понаслушался всякой всячины о гангстерах и прочих жутких коварствах ночного Парижа. Ему просто пришла блажь проехать одну остановку, неважно в какую сторону, сделать пересадку – она у него пришлась на площадь Нации, где они уже побывали всей группой, – и, проскочив под землей еще один перегон, выйти наружу.
И Кряквин вышел – прямо на бульвар Клиши, возле роскошно играющего светом кинотеатра «Патэ-синема», напротив мрачно темнеющей громады Лицея.
Он тут же припомнил шутников приятелей, желающих «поразлагаться» вот здесь, ухмыльнулся, закурил родную «беломорину», снял шапку и, независимо помахивая ею, двинулся по правой стороне бульвара в общем людском потоке, состоящем в основном – это ему бросилось сразу – из одних мужчин, в неоновых сполохах «суперпрограмм», «сексмагазинов», «найт клабов», ресторанчиков, кабаре, в шуме и грохоте джазов и рычагов игральных автоматов.
Кряквина негромко и почти одинаковыми голосами окликали женщины: «Хелло, бойз! Бойз, хелло!» На что он никак не реагировал внешне, хотя внутренне и напрягался: «Ну да… только этого мне не хватало…» Потом к нему подскочил какой-то волосатый пижон, веером распустив перед самым его носом порнографические открытки, и, дыхнув чем-то мерзким в лицо, тускло шепнул: «Плиз. Вери гуд…» Но Кряквин легко отодвинул пижона двумя руками в сторонку и все так же размеренно, валко отправился дальше.
Бульвар постепенно приподнимался вверх, и, пройдя минут пять, Кряквин оглянулся, увидев за собой змеящееся варево электрического света.
Дождя больше не было, и стало вроде бы потеплей – во всяком случае, голова не зябла. Кряквин остановился, доставая новенькую зажигалку, купленную здесь, в Париже, чтобы раскурить потухшую папиросу, как вдруг перед ее обгоревшим концом беззвучно привстал высокий столбик газового пламени.
От неожиданности Кряквин отшатнулся и удивленно вскинул глаза – стройный седой человек с морщинистым лицом, одетый в расшитую галунами униформу швейцара, учтиво улыбаясь, предлагал ему воспользоваться своей.
Прикурив, Кряквин по-русски кивнул ему в знак благодарности, собираясь идти, но человек о чем-то заговорил, показывая рукой на вращающуюся дверь какого-то заведения.
Кряквин посмотрел и понял – стриптиз. Попытался прочесть рекламу, но разгадал лишь, что плата за вход всего два франка.
«Дешевка, – подумал он, – может, зайти на минуту… Буду хоть знать, с чем его едят французы…»
А дальше все произошло как-то неуловимо, само собой. Вероятно, он еще только хотел сделать какое-то движение, а швейцар уже подводил его к кассе, и Кряквин уже вынул бумажник и протягивал в окошечко ослепительной блондинке пятифранковую купюру.
Блондинка заговорщицки подмигнула ему и, возвращая билет и сдачу, со смехом наговорила чего-то. Это все вдруг понравилось Кряквину, и он, вконец успокоенный, смело крутанул плечом дверь, входя внутрь, где не менее обворожительная брюнеточка оторвала от билета контроль, а затем любезно, как старому знакомому, предложила раздеться.
Кряквин не спеша сдал пальто и шапень, сунул не глядя – пообвык к чаевым – монету гардеробщице, причесался возле огромного, во всю стену зеркала, отмечая про себя, что «смотрится он ничего… в полном порядке», и все та же брюнеточка, покачивая бедрами и посвечивая фонариком, повела его куда-то по совсем уже темному переходу, мягко и упруго выстланный пол которого наклонно спускался вниз.
Открылся зал: небольшой, тоже едва освещенный. Невидимо и вкрадчиво наплывала музыка. Пахло сигаретным дымом, вином, духами. Брюнетка, взяв Кряквина под руку, подвела его к низкому столику возле колонны, и он послушно сел в мягкое кресло, абсолютно не соображая, о чем интимно и нежно воркует ему эта чернявенькая хозяйка. Кивал головой, а сам с любопытством оглядывался, напрягая зрение, – глаза еще не привыкли к потемкам.
Рядом что-то зашипело и глухо стрельнуло. Кряквин вздрогнул и повернулся. Брюнетка с улыбкой разливала в бокалы шампанское, а очень близко от него, почти касаясь, сидела непонятно когда и откуда возникшая женщина. Волосы ее были гладко зачесаны назад, и она, красивая, опершись подбородком на подставленные ладони, внимательно, не мигая, смотрела на Кряквина.
Он растерянно кашлянул и сказал, позабыв, где находится:
– Здравствуйте…
Брюнеточка по-кошачьи подскользнула сзади, чуть слышно обняла их и шепнула что-то. Потом еще раз поклонилась обоим и, уходя, оставила на столе, рядом с ведерком, какую-то бумажку.
Вере Владимировне Грининой в этот день везло с самого утра. И все началось с того, что часу в десятом, когда она пила кофе, прослушивая еще вчера купленную в магазине «Мелодия» на Калининском проспекте румынскую пластинку с «Временами года» Вивальди, ей позвонил один знакомый и сильно обрадовал, сообщив, что с путевкой в подмосковный санаторий, о которой она столько думала, все в порядке и что ее можно забирать хоть сейчас.
Затем, по пути в издательство, Вера Владимировна заглянула к своей портнихе, и совершенно неожиданно оказалось, что платье готово, и, примерив его, она была так довольна работой, что снимать уже платье не захотела, решив оставаться в нем целый день: ведь он-то для нее был праздничным – завтра в отпуск…
Ну и, наконец, в издательстве, в обед, по случаю все того же ухода Грининой в отпуск, они шумно и весело распили с коллегами по редакции бутылку шампанского.
В этот день все говорили Вере Владимировне, что она прекрасно выглядит – «уж не влюбилась ли в кого?..» – хвалили ее обновку, были добры к ней, и обычно сдержанная, отъединенная от других этой сдержанностью, Вера Владимировна вдруг разошлась… много смеялась и даже рассказывала анекдоты.
Она чувствовала себя молодой и счастливой и, чувствуя это, слегка стеснялась этого чувства. Темно-вишневое строгое платье с отложным, изящно раскинутым воротом ладно облегало ее стройную, хрупкую фигуру, хорошо гармонируя с сединой в ее волосах и ровной бледностью лица, почти не затронутого морщинами.
А под самый вечер, перед тем как расходиться по домам, к ним в редакцию ворвалась вся взмыленная, на щеках будто вареную свеклу давили, Юлька Путова, издательский культмассовый сектор, и своим нежданным вторжением натворила массу приятных, особенно для Веры Владимировны, волнений.
Дело в том, что на их редакцию, в которой по штатам значилось шесть человек, а сегодня присутствовало четверо, выпал при распределении только один билет в Малый театр на «Царя Федора Иоанновича», и этот единственный билет надо было немедленно разыграть по жребию, чтобы никого не обидеть.
– По жхебию, по жхебию! – тарахтела, не выговаривая букву «р», заполошная Юлька и своим неуемным темпераментом только мешала началу жеребьевки.
Кое-как, в гаме и хохоте, порядок все-таки установили и сперва разыграли очередность подхода к хозяйственной сумке Юльки Путовой, из которой она вывалила на стол гору самых разных овощей.
Вере Владимировне досталась первая очередь.
– Ну… Ну… быстхей, быстхей, Вехочка!.. – зашептала Юлька, когда Вера Владимировна с улыбкой запустила руку в пропахшую снедью сумку, нашаривая на дне ее бумажные рулончики.
В комнате разом скопилась азартная тишина.
Вера Владимировна спокойно и медленно раскатала бумажку… Юлька выхватила ее, стрельнула глазами и заорала:
– На цая Гхинина пойдет! Уа! С нее пхичитается!..
В общем, пришлось Вере Владимировне еще раз сходить за шампанским, так что она, когда едва-едва поспела в театр к самому открытию занавеса, была подшофе… Оттого-то, наверное, и чересчур переживала весь спектакль, а под конец даже расчувствовалась…