355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Скоп » Избранное » Текст книги (страница 2)
Избранное
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:24

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Юрий Скоп



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 45 страниц)

Короче, однажды «Восточно-Сибирская правда» вышла с очередным фотоэтюдом на четвертой полосе и, следовательно, с очередным моим поэтическим шедевром к нему.

Не помню уж, что было сфотографировано там и что, значит, подвигло меня на рифмованные соображения, но их-то, к сожалению, только четыре строчки помню как сейчас. В них было вот про что: «…и когда встречаюсь с ним на карте (ну, то есть с Иркутском, что, вероятно, было обозначено в первой строфе), с ним, живущим рядом с Ангарой, узнаю в себе его характер – тополиный, строгий и прямой».

Вот так. В общем, газета вышла. Отжила. Продолжала выходить дальше. И никто этих моих стихов громко не читал и, по-видимому, тихо тоже. А спустя месяц или два среди молодой журналистской братии Иркутска смеху было достаточно. В «Крокодиле», никак не меньше, появилась довольно преехидная заметуля. Она так и называлась – «Тополиный характер». И автор ее, процитировав многомиллионным тиражом мое сочинение, эдак невинно поинтересовался у читательской аудитории: а вы, мол, граждане и гражданочки, не объясните, хорошо это или плохо иметь «тополиный», вероятно деревянный, характер?

С той веселой – не для меня, во всяком случае тогда, – поры время отлистало больше двадцати лет. И завтра вечером я сяду в пятнадцатый вагон скорого поезда «Рига – Москва» для того, чтобы начать дорогу к родному дому.

Да, я снова перед встречей с ним. И оттого непрерывно тормошу и тормошу свою память. Ведь разбираясь в том, что в наших представлениях относится к прошлому, а что к будущему, мы, люди, вроде бы не испытываем особых затруднений. Когда мы реставрируем, мысленно оживляем свое прошлое или с грустью думаем о тех, кого нет сейчас рядом с нами, мы все это, невольно и естественно, переносим в свое настоящее, отчетливо сознавая при этом, что мы не грезим, а вспоминаем. Ведь все очень просто: прошлое это то, чего уже нет, будущее это то, чего еще нет, а настоящее… что такое настоящее?

Через два дня я буду в Иркутске. Через два дня я пойду по его улицам вместе со своим прошлым. В какой-то приблизительной мере я буду, наверно, смахивать на человека-невидимку. То есть я буду реально идти по родному городу, в котором знаю все, а город, с его новым поколением иркутян, не будет знать об этом. Мое прошлое состыкуется с настоящим, и я пытаюсь профессионально, по-писательски, уловить момент этой стыковки.

Несколько лет назад летом, на Ставропольщине, мне довелось выступать перед литовскими студентами и студентками, приехавшими на уборку овощей. Уже заканчивая свой импровиз, я неожиданно для самого же себя чистосердечно пожелал им в их последующей жизни накопить как можно больше хорошего прошлого. Настоящее в этом случае только облагородит его, сделав опорной ступенью для вхождения в будущее.

Я благодарен родному городу за то, что во мне есть.

Мое иркутское прошлое – прошло и проходит испытание совестью. Без этого невозможно осознать себя в настоящем.

Я – иркутянин душой. Вот почему я и знаю наверно, что если когда-нибудь и кто-нибудь догадается спросить у меня всерьез, без дураков, по самому большому счету, – а вот скажи, как ты, то есть каким образом, видишь в себе такое огромное понятие Родина? – я отвечу как на духу, почти не задумываясь:

– Представьте себе, пожалуйста, для начала такую прямую-прямую улицу, обсаженную морщинистыми, старыми тополями и заканчивающуюся рекой. Когда тополя цветут, эта улица будто в снегу. Если же ветер с реки, то улица эта будет в теплой, оренбургской метели. Именно по ней, по такой именно улице, надо представить теперь себе бегущего пацана. Пусть он бежит навстречу солнечному лучу, разгоняя собой и своими босыми ногами тополевый пух. На нем голубая с разорванной лямкой маечка и мятые сатиновые трусы. В руке не шибко длинная палка с примотанной на конце вилкой. Пацан несется к реке колоть широколобок, по-пацаньему – «ши́рок». И происходит это все в Иркутске. Возле Ангары. Может быть, и сегодня. Но – скорее всего – сорок с лишком лет назад…

Родился я в 1936 году. Взглянув на год издания этой книги, интересующийся легко сообразит, сколько мне настукало.

Стучать же начало в Восточной Сибири, в верховьях Лены. На Качугском тракте имеется раскидистое, старорусское село Манзурка. Вот в нем.

Живу за троих. Два братана погибли в малолетстве. Мне повезло: малость не дотянув до того мгновения, когда навсегда запоминается родная мать, был отдан «в дети»… Впрочем, включу-ка я нестираемо хранимую памятью фонограмму рассказа Соломониды Михайловны Якобсон, простой сибирячки, самой первой нашей доброволицы-нянечки. Я на Соню вышел ещё в 1969 году, приехав в Манзурку в поисках самого себя.

– …господи-господи-господи-и-и… Было-то вас у деревенского дормастера Яковенко, у Вениамина Дмитриевича, трое. Олег, ты и Левушка. Все погодки, как ступеньки на крылечке. Да-а… Когда объявиться на свет тебе, Олегу-то исполнилось аккурат одиннадцать месяцев. А уж после родов самого младшенького мама-то твоя… Елена Алексеевна… Вот что сейчас вижу – статная такая женщина, волосы светлые, с русостью, пышные… Большелобая, да. Ты точь-в-точь в ее копия. Она вскорости умерла… Дак как сказать от чего? Кто ж теперь знает?.. Вернулась из больницы, и занеможилось ей. Толича окны в дому пораскрыла и сквозняком ее охватило, а толича послед у нее оставался. Тогда жа ведь лечили, сам знаешь… Повезли ее опять в район. В Качуг. А назад уж и нет. Там и схоронили… Дальше-то что – вас-то во-она, выводок цельный. Да и какая уж там я нянька? Мне же и пятнадцати тогда не было. На базар я с родителями отлучилась и… это. Девчонки наши деревенские, малявки, с Левушкой игрались, а ему каво, девять месяцев от роду, да с печки его и уронили. Ты в избе сидел, при тебе… только чо понимал, господи, прости… И все. Тебя отдали в дети. После отец взял другую и увез Олега. А уж куда – не знаю. Ты-то больно на мать походил. Вот тебя отец-то и отдал. Может, не хотел припоминаний… – Соня глубоко-глубоко вздохнула, подменив этим что-то еще недосказанное.

Я ходил тогда на местное кладбище в Качуге, силясь отыскать мамину могилку. Дни стояли пасмурно-мглистые – где-то внизу сильно горела тайга. Солнце лежало вялое и воспаленное, не могущее пробиться к земле напрямую – мешала тусклая гаревая плоть. Рядом с кладбищем, оно на довольно высоком кургане, аэродром. И сразу же за последней оградкой какой-то Лукерьи Красновой, усопшей еще в пятидесятом, взлетная полоса. Редкие самолеты сваливались с хребта косо вниз, слезно отблескивали в олове дня…

Чуть позднее узнал и об отце, который погиб на одной из дорог, что сам строил, и о старшем брательнике – Олеге, из-за которого столько лет вел свои поиски… В черемховской тайге, под Голуметью, в деревне Инга, «потеряли» Олега. И некого вроде корить в том. Проклинать… Некого. Все как в той, кем-то неглупо зарифмованной строке, незнамо откуда залетевшей в память: классический русский сюжет – страдающих уйма, а виноватых нет.

Конечно, не подбери меня тогда в манзурских лопухах – они, кстати, есть самое первое, что я вообще запомнил на этом свете, – Скоп Сергей Антонович, коренной восточносибирец, большевик с 1919-го, фронтовик, отломавший Великую Отечественную от звонка до звонка, партийный и хозяйственный работник, которого, я точно знаю, и уважали, и любили за бескорыстие, прямодушие, отзывчивость… да не втемяшь своей уросливой супруге-сибирячке, Скоп Вассе Дмитриевне, что делает-то он дело правильное, милосердное, и, значит, не усынови они меня, не впусти под свою фамилию, не выкорми, не защити, не вытерпи, не надели тем многим, что есть у меня сегодня за душой… кто бы мог угадать, как бы оно еще все повернулось…

– Ах, родина… – Я тихо произнес и распахнул рубахи тесный ворот. Всего два слова, а щемит до слез. Всего два слова и – опять я молод.

Как она кстати пришлась мне сейчас, задушевность моего хорошего товарища, умного поэта, рожденного вологодской землей, Александра Романова. Что там и говорить: все мы в долгах перед своей малой родиной. Я – перед Сибирью, перед ее жителями, земляками… Значит, еще не раз подышу нашим, сибирским воздухом. Запылится под ногами дорога, а однажды вечером, перед первой звездой на подсиненном прохладой горизонте, когда набежит на звезду мутная тучка, прихватит меня тепленьким дождиком где-нибудь на изгибе никому не ведомой, кроме меня, речухи, и я буду отсиживаться, совсем как в детстве, под щелястым, зашарканным до заноз мостком, в лопухах, от которых пахнет-то черт его знает как: щемливо, родно, и я обязательно подсунусь головой под лопух, подслушаю и угляжу там все-все-все, а потом уж, спустя какое-нибудь время, и напишу – точно, так никто не напишет, – как идет по лопухам у дороги мятный ночной дождь, как он обрывисто и тупо стучится в толстые листы каплями, стряхивая на влажную землю прикорнувших под листами букашек, а корни лопухов, напитываясь чистой водой, до звука постанывают, шевелясь от тягучей истомы.

– Низкий-низкий поклон тебе, отец. Слы-ы-ы-шишь?! Спи спокойно…

– А ты, мама, не болей, пожалуйста. Живи долго-долго, милая. Понимаешь?..

По Лене-реке уже поползла, шурша и пришепетывая, сахарно-льдистая шуга 1983-го. И опять засизел, зафиолетился, будто накрыл сам себя этим из ничего возникающим нимбом, облетевший березняк вдоль лесовозных дорог к застуженному Байкалу.

В самом конце нашего писательского маршрута мы – белорус Алесь Адамович, иркутянин Марк Сергеев и я – приехали в Качугский район, тот самый, где я родился в селе Манзурка и о проблемах которого написал тревожную «открытку с тропы» еще в 1969 году. Называлась она «Завтра в моей деревне» и с нескрываемой болью повествовала на абсолютно документальной основе о том, почему обезлюдевает эта исконная, очень даже не просто освоенная для житья и рождения хлеба сибирская земля.

Так вот буквально через пять или семь минут после того, как мы, гости, расположились для разговора в кабинете первого секретаря Качугского райкома партии Юрия Ефимовича Ковалева, он, чуть вздохнув, сказал, глядя на меня:

– К сожалению, Юрий Сергеевич, все, о чем вы написали про нас… В шестьдесят девятом, да?

Я кивнул.

– Все так и есть. Ничего не переменилось.

– И автогужевые надбавки не сбросили?! – вырвалось у меня.

– Нет.

– И северных вам так и не дали?

– Не дали.

– Сколько же вас тогда сейчас в районе осталось?

– У меня данные на первое января 1982 года… – вопросительно уточнил секретарь райкома.

– Это неважно, – занервничал я. – Сколько?

– Двадцать одна тысяча восемьсот двадцать четыре человека.

– А в 1969-м, если я не ошибаюсь, тут жило… около 29 тысяч?

– Вроде так… – перелистнул какие-то бумаги секретарь. – У меня есть цифра уменьшения населения в районе за семнадцать лет. С января 1965-го по январь 1982-го…

– Сколько?

– На одиннадцать тысяч и семьдесят шесть человек помелели мы. Да нате, возьмите нашу справку, что мы готовили в прошлом году для обкома и облисполкома. В ней все то же, что и у вас в книжке, где вы про качугцев написали.

– А в области что на вашу справку? – спросил Адамович.

– Думают… – не сразу ответил секретарь.

Дописав вот до этого места, я тоже задумался и, честное слово, недели две не заряжал в пишущую машинку чистых страниц. Не знаю, достойно ли я передам словами сейчас причину такой вот паузы, но за откровенность слов ручаюсь: меня остановило странное ощущение непонимания понимания. То есть мне-то, просто человеку, еще в 1969 году стало ясно, чем «болеет» мой родной Качугский район, а вот почему это не становилось ясным тем, кто мог бы своей властью «излечить» его… хоть убей… было неясно. А тут еще разом разбередилась вроде бы подзажившая давнишняя обида на свое родное – оно в Иркутске – Восточно-Сибирское книжное издательство.

Обида эта просунулась в душу вовсе даже не из-за того, что иркутские издатели не пожелали переиздать для читателей-земляков мою книгу художественно-документальной прозы «Открытки с тропы». Нет. Обиду посеял издательский ответ-аргумент, что был приложен к возвращаемой мне назад расклейке. В нем, из четырех или шести строчек машинописного текста, приговорно сообщалось, что проблемы, которые я затронул в своих очерках-раздумьях, полностью решены, а потому и книга в целом утрачивает, так сказать, необходимую актуальную ценность.

Не скрою, я и сейчас малость внутренне передергиваюсь от такой вот казенной, пропитанной бездушием отписки-оплеухи, хотя это уже и воспоминания, а вот тогда… тогда, вчитываясь и вчитываясь в эту номенклатурную некомпетентность ответа, – произрастает же и такое в бюрократических парниках, – я еще долго, подменяя этим слова, дышал носом и беззвучно шевелил губами…

В связи со всем этим я должен поделиться одним соображением, которое в общем-то, как мне кажется, беспокоит сегодня не только меня. Разумеется, решение многих социальных проблем, волнующих нас, зависит прежде всего от наличия на руководящих постах – больших и самых малых – честных, думающих, инициативных людей. Это – аксиома, бесспорность. И все же я бы позволил себе чуть-чуть дополнить бесспорное: сегодняшний честный, думающий, инициативный деловой человек, если он ограничен знаниями только своего дела, а к сожалению, покуда еще современная школа, вуз, профессиональная среда нацеливают будущего делового человека в основном именно на это, несовершенен. Научить человека делу, делюсь своим глубочайшим убеждением, – полдела. Преподать же ему и довести в нем, деловом человеке, до душевного автоматизма уроки социальной справедливости, примеры бескорыстия и нравственного служения идеалам дела и общества – вот это да!.. Вот это – совершенство, гарантирующее неспособность к номенклатурной, заранее рассчитываемой, некомпетентности. Такой руководитель, уверен, и на «свою» территорию станет смотреть с высоты этих идеалов…

А теперь конкретно к тому, чем продолжительно-продолжительно «болеет» Качугский район Иркутской области. И сразу – попытайтесь представить себе, где те места, о которых и пойдет сейчас речь.

В Качуге мне доводилось слышать, что площади их района вполне достаточно для размещения на ней целой Албании и что еще лишку останется, а лишек этот в четыре тысячи квадратных километров. Входит район в группу верхоленских, расположенных в юго-восточной части Иркутской области. На севере качугские границы смыкаются с самым северным районом – Казачинско-Ленским, на севере и северо-западе – с Жигаловским. С южной и юго-восточной части подпирает его Ольхонский район, место проживания байкальских ветров.

В центре – Качуг – 275 километров по Якутскому тракту от ближайшей железной дороги. Навылет шьет весь район великая сибирская река Лена, не имеющая, правда, здесь регулярного судоходства.

Отрыв от железной дороги сам по себе «узаконил» затруднения, связанные с доставкой грузов, товаров, строительных материалов. Отсюда и резко удлиняющийся ремонт школ, больниц, детских учреждений. Отсюда и заметно сниженный темп строительства жилья, производственных помещений, а увеличенные транспортные расходы сильно удорожают жизнь местного населения.

Честное слово, но я – коренной уроженец Иркутии – почему-то считал, что Качугский район относится к северным, труднодоступным районам в смысле наличия здесь доплаты жителям северных коэффициентов. И он действительно приравнен к отдаленным, горным районам – Постановление Совета Министров от 09.03.62 года № 237, – за что «обложен» дополнительными, к прейскурантным ценам, так называемыми автогужевыми надбавками.

Что это такое? А вот что. Жители Качугского района вынуждены переплачивать за все завозимое в район и необходимое для жизни. Так, за ткани, обувь, швейные изделия, трикотаж с населения взимается «подать»-надбавка – 2,25 процента. За все виды продовольственных товаров – 6 процентов. Мыло хозяйственное, рыботовары и рыбные консервы – 9 процентов. За мебель – 15 процентов. За стекло же оконное, цемент и прочие стройматериалы – 30 процентов.

Таким образом, население выплатило автогужевых накидок (черт побери, да не возят сюда лошадьми-то уже!) только за 1967 год 550 тысяч рублей. В 1980-х годах – по 250 тысяч. Тут, вероятно, сыграло свою роль уменьшение надбавки на вино и ликеро-водочные изделия: в шестидесятых – семидесятых годах на каждый литр набрасывалось по 60 копеек. Теперь – по 30. В то же самое время, вот это место особо подчеркиваю, район северными льготами не пользуется, и у большинства местных рабочих и служащих нет поясного коэффициента.

Обидно качугцам. Очень обидно. Их же соседи – жители Казачинско-Ленского района – платят такие же деньги за товары, как и они, но сам район приравнен к северному и пользуется всеми льготами Севера. Баяндаевский район не относится к северному, но гужевых на товары не платит.

А чтобы жить в Качугском районе, ей-богу, необходима определенная и духовная и физическая закваска.

Качугская метеостанция «берет» погоду с 1911 года и давно уже подтвердила принадлежность района к северным. А как же иначе? Вот вам малая толика данных и – судите сами:

крепкие морозы живут в районе начиная с 28 октября и только-только стираются к 27 марта, то есть 151 день в году;

продолжительность отопительного сезона – 250—255 дней;

коэффициент жесткости погоды – —2,0…

Официально установлено, что по климатическим показателям Качугский район аналогичен с Казачинско-Ленским, Усть-Кутским, Киренским, которые давным-давно отнесены к местностям, приравненным к северным.

А зарабатывают качугцы не густо. Средняя заработная плата рабочих и служащих в районе – 152 рубля. Вот она и причина – катастрофического уменьшения населения, острейшей нехватки кадров!

Перед войной Качугский район насчитывал 46 тысяч душ населения. Нынче – около 22 тысяч. Налицо факт перемиграции. А с другой стороны, все обусловлено и закономерно: хотим мы этого или не хотим, но оценка условий жизни сознательно или бессознательно, но проводится самими людьми. Вступает в силу закон больших чисел, и отлив трудовых ресурсов из района, в котором жестокая нехватка рабочих рук, уже сам по себе служит безошибочным показателем отставания района по общему комплексу жизненных условий.

Да чего уж там!.. Только два года назад «дотянулось» до качугцев телевидение. Только два года назад!.. Да и то – смех и грех: в Манзурке, например, это в селе, где я родился, с трудом смотрят только одну программу центрального телевидения, но и то при условии, если ты докупишь к своему приемнику какую-то дополнительную приставку за 35 целковых. Без нее же в телике все рябит и мельтешит, будто ты в накомарнике, в самую что ни на есть мошкариную пору.

Или вот еще фактец… Обновляют Якутский тракт. Кладут новый асфальт до Качуга. За двенадцать лет обновили всего 100 километров. Остается еще 157…

Пишу про все это, а внутри больно. Еще больнее, чем в 1969 году, когда впервые писал то же самое. Неужели никого не взволнует проблема «забытых пространств»? Имею в виду тех, к кому я, писатель, адресую свои эмоции, и тех, к кому адресовались не раз и снова адресуются Качугский районный комитет партии, исполком районного Совета народных депутатов. И я, и они просили и просят руководителей Иркутского обкома КПСС и Иркутского облисполкома войти с ходатайством в Совет Министров СССР об отнесении Качугского района к группе районов, приравненных к северным, и об отмене наконец-то автогужевых надбавок.

Нельзя, невозможно допустить, чтобы на Лене исчезла, а значит, перестала возобновляться популяция истинных сибиряков. Здесь жили и хотят жить мои земляки – люди редкие в своей смекалистой красоте и духовной порядочности. Не в этом ли уже очевидная подлинность патриотизма и истинной, «не подмазанной» коэффициентами, верности малой родине?

Мои земляки, убежден, понимают, что жизнь у страны напряженная, а ее просторы огромны и эту огромность не осилишь враз – есть сегодня участки и куда поважнее качугских «медвежьих углов». Но я все же очень хочу, чтобы земляки мои верили: и до них дойдет свой черед.

Поскорее бы только, понимаете?..

Все-таки как безжалостно просто поддается элементарному пересказу жизнь человеческая. Годы, десятилетия можно безо всякого таланта наикратчайшим образом вогнать в одну-две строки. Пятнадцать – двадцать минут – максимум – хватает, например, чтобы достаточно понятно вроде поведать неожиданно встреченному и почти позабытому однокашнику почти все основное о своем прожитом.

Почему так?

Почему коротко и, следовательно, обывательски бездарно – легко, а вот – если не перечислительно только, да еще с притчевыми вычленениями, то есть с той, прорывающей узкокамерную принадлежность, мыслью для всех? А-а… В том-то и дело. Жизнь и жить – очень разные вещи. Чтобы жизнь сделать житием, необходимо, как выяснилось, немного – положить ее всю, без остатка, во имя Добра, Тепла и Света. Только и всего. И тогда непременно, простите за непрошено возникшую перифразу, отряд не позволит не заметить потери бойца – заметит и расскажет все и всем, как высечет на камне.

И еще одно запросившееся на бумагу соображение. Каждый из нас, живя и думая, не раз сталкивал себя с банальным, конечно, прежде всего бессмысленностью, и тем не менее никак не утрачивающим живучесть вопросом – в чем смысл жизни?

Его задают глубокомысленно, пафосно, многозначительно, будуарно, по-юношески запальчиво, кокетничая, рисуясь, воображая, и мало кто, задавая его, действительно всерьез озабочен необходимостью Ответа.

Не знаю, прав ли я или не прав, но меня лично, причем давненько уже, занимает всерьез другое – жизнь смысла.

В 1958 году я окончил обучение на отделении журналистики историко-филологического факультета Уральского университета.

Профессию выбрал на слух. За месяц до начала вступительных экзаменов. В это время я стрелял за сборную юношей-иркутян на первенстве России под Москвой. Там и купил в киоске справочник для поступающих в высшие учебные заведения. Читал его по вечерам и – прислушивался. Поначалу захотелось стать инженером железнодорожного транспорта. Но… красивое созвучие перекрыла некрасивая реальность, с которой я, при всей своей тогдашней романтической бесшабашности, не считаться не мог: тут же надо было сдавать математику – устно и письменно, физику и прочие кошмарные дисциплины. А с ними у меня всегда был сплошной завал. Начиная с третьего класса теперь уже далеко-далеко откатившейся назад школы я, признаюсь откровенно, пожалуй, не решил самостоятельно ни одной задачи. Так уж у меня вышло… Знал по памяти, как стихи, сотни разных формул, ну а как их применять в деле, решать с ними – миль пардон… В восьмом классе я даже пошел вообще на лихую откровенность с нашей математичкой Лидией Павловной, заявив ей, что решать мне не дано… «ведь есть же, к примеру, которые без музыкального слуха – медведь им, что ли, на ухо наступил, так вот и мне, значит, кто-то из мира животных на математические извилины тоже… Так что, мол, предлагаю поставить мне заранее, за все годы наперед, «па́ры» по всяким вашим секансам и косекансам…».

В общем, выкручивался ужом. Ладно хоть класс уважал за другое и по-братски, коллективно, готовил за меня контрольные и так далее.

Приглянулось мне в справочнике было и название Института международных отношений. Это бы ничего, думалось мне, нарисоваться в Иркутск во фраке, с сигарой, на таком длинном, с откинутым верхом автомобиле… Но! – и в этом случае я вынужден был признаться перед самим собой, что полиглота из меня, факт, в пятнадцатой школе-десятилетке не смастерили. Из немецкого же, который мы проходили как-то странно, запомнилось лишь – их бин хойте орднер и Анна унд Марта баден. Все. Так что с международными занятиями во фраке надо было завязывать на корню.

И вдруг я так и услышал со страницы справочника какое-то по-журавлиному звонкое, хрусткое слово – журналистика. Оно буквально пронзило сознание своей необычностью. Я, не поверите, заболел им и… в 1958 году получил диплом журналиста.

Пять университетских лет. Пять перекладин на подъеме к профессии. Из сегодня, конечно же, легко обнаруживать всяческие несовершенства в изначально заложенной в меня профессиональной начинке. Вуз в основном набивал теорией, какими-то мудреными ученостями по поводу, скажем, элементарной газетной информации. А вот научить будущего газетчика умению мыслить при взятии того же элементарного интервью, то есть мастерству задавать вопросы, – ноу из нот, как говорят в Великобритании.

Не понимаю сейчас, как можно без этого? Ведь это азы, постановка голоса, пальцев в переносе на другие профессии. Журналистика начиналась и начинается с вопросов кому-то. А как аукнется, так и откликнется. На собственной шкуре испытал чудовищные затруднения, связанные с неумением получить ответ.

Удивительная вещь: любой из нас, только-только научившись говорить, без конца теребит окружающих ненасытной своей любознательностью. Ребенок прекрасно интервьюирует мир, познавая себя в нем. Но вот приходит пора школы, студенчества, работы, и вчерашний неустанный вопрошатель забывает об этом. Забывает потому, что его постоянно отучают от этого. Да, да… отучают. Кому из нас не вбивалось под разными соусами в сознание: не умничай… не откровенничай… не возникай… не высовывайся… помалкивай?

Тьфу!.. Какая же все-таки это мерзость! Ампутация желания спрашивать – простите, своеобразное духовное кастрирование. А лесенка к нему, оглянитесь, пожалуйста, растет вроде бы из заботы об нас. Из добра. Из охранительных, так сказать, соображений. Валяй по ней, и все будет в порядке: наивная искренность перерастет в пока еще светлую застенчивость, застенчивость – в мучительную стыдливость, стыдливость – в дрессированную стеснительность, стеснительность – в тактичную скромность, скромность – в спокойную забывчивость, забывчивость – в мутное равнодушие, а от него до циничного отчуждения – рукой подать…

И сколько же я повстречал на своем пути мериноподобных, профессиональных нелюбознателей… Самое страшное, когда им доверяются руководящие посты. Моя бы воля – всех их повыковырнул оттуда. Жить хочется, когда можно открыто, без какой-либо боязни кого-то или чего-то, спросить о чем угодно!

Понимаете?..

Газета… В Свердловске, например, я еще с первого университетского курса сотрудничал в «молодежке» «На смену!» – и в ней мне повезло на недолгие товарищеские отношения с человеком, которого я никогда не забуду… Это главный редактор, поэт Михаил Михайлович Пилипенко. Помните: «Ой, рябина кудрявая, белые цветы…»? Это его стихи, из его «Уральской рябинушки», поются до сих пор, ставшие на Урале поистине народными.

Михаил Михайлович был очень честный и чистый человек. Он прошел испытание войной, а вот выбила его из жизни – нечестность, грязь, зависть. Выбила на песенном взлете, когда свердловская «молодежка» стала под его остроумным руководством одной из интереснейших газет в стране… Я благодарен ему не только за внимательное, бережно-терпеливое введение в мир набираемых типографскими машинами слов и понятий. Не только… Один раз, но в момент, решающий многое в моей дальнейшей судьбе, Михаил Михайлович сотворил такое, отчего у меня и сейчас зажимает горло…

Буду предельно краток: на четвертом курсе, ей-богу, не желая того, я… оступился. И – крепенько. Во всяком случае, с точки зрения тех, кто по меркам того времени оценивал совершенное мной. Встал, и причем ребром, вопрос о пребывании не только в университете, но и в комсомоле. С учебой пришлось погодить, и я почти год проработал в Нижнем Тагиле на строительстве прокатного стана «605», где, так сказать, прочищал мозги в рабочей среде. А потом и наступила та самая минута на заседании бюро Свердловского обкома ВЛКСМ, когда тогдашний первый секретарь его – Александр Куклинов, – цепко-цепко взглянув на меня, сказал:

– …кто его знает… Может, он и хороший парень. И-и… вполне осознал все. Тем не менее… это мне очень интересно, а найдется, к примеру, кто-нибудь вот здесь, на этом бюро… кто бы смог за него и – все равно авансом – положить на вот этот порог голову, – он показал на закрытую дверь, – и сказать: «Руби, Саша! А?..»

До сих пор слышу в себе эту минуту. И тишину ее… Горло давило все туже и туже, как вдруг поднялся Михаил Михайлович Пилипенко, решительно, в несколько шагов пересек кабинет, распахнул дверь, мгновенно лег на пол лицом вверх и очень серьезно сказал:

– Руби, Саша! Руби!

Ну, а после я вернулся в родной Иркутск и почти три года работал в областной партийной газете «Восточно-Сибирская правда».

Славная это была пора. Добрая. Азартная… От души кланяюсь из сегодня моим строгим наставникам: Андрею Григорьевичу Ступко, Елене Ивановне Яковлевой, Владимиру Николаевичу Козловскому, сибирским журналистам Борису Новгородову, Павлу Новокшонову, Виктору Соколову… Тогда, в конце пятидесятых – начале шестидесятых годов, в Иркутске неожиданно сконцентрировалась весьма даже приметная своими газетно-литературными начинаниями среда: Александр Вампилов, Валентин Распутин, Вячеслав Шугаев, Евгений Суворов, Геннадий Машкин, Владимир Жемчужников… И писать было о чем: Братск, Коршуниха, Тайшет – Абакан… И писали: цветисто, выпендриваясь друг перед другом, размашисто, подменяя цветистостью и размашистостью неумение мыслить. Конечно, это совсем не означает, что мы тогда не умели думать и не думали. Думали. Но немасштабно… периферийно. Лично я почувствовал это довольно скоро, и захотелось уйти из газеты, сменить специальность. Кстати, такое по тем временам считалось модным. Чем больше, скажем, стояло после фамилии какого-нибудь молодого писателя названий перепробованных им профессий, тем он выглядел бывалее, что ли.

Да, тогдашняя Сибирь щедро экспортировала бывалость. Валом десантировались в ту пору из одной только журнальной Москвы в нее развеселые, умеющие мно-о-ого выпить и съесть «чуваки» и «старикашки», чтобы запросто, под гитару, «за ночь ровно на этаж», поднимать новые города, «двигать» гэсы и лэпы, «рубать» уголек и «имать» рыбку… Были, конечно, среди них и вконец бесперспективные: вспомните хотя бы «героя» из проевшего тогда все уши шлягера – он, видите ли, поехал в Сибирь просто – «за туманом»…

С тех пор прошло время, и оно бдительно отцедило все подлинное и натуральное от камуфляжно-заемного, полупереводного. Показушная бывалость обернулась для тех «чуваков энд чувих» из большинства сочинений так называемой «молодежной прозы» 50—60-х годов абсолютным забвением. И это вполне даже справедливо. Ведь бывалость, уверенно думается мне, величина непостоянная. Она, как и зрелость людей, видоизменяется во времени и временем. Бывалость бывалости рознь. Это ясно как семью семь… За ней необходимо следить, ее необходимо поддерживать. К тому же бывалость сама по себе, конечно же, штука хорошая, и без нее порой трудно о чем-то рассказывать, но в то же время она никак уж не льгота какая-то, не «контрамарка» кому-то там на бесплатный проход в литературу. Главная ценность ее в достоверности пережитого и прочувствованного авторами; в своевременности, но не номенклатурной, постановки проблем; в нравственно-житейском, а не командировочном сопричастии их ко всему тому, о чем им вдруг и захотелось написать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю