Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Скоп
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 45 страниц)
– Помню, – кивнула Вера Владимировна.
– Так вот… Вагонов, особенно специальных, не хватает и сегодня. Железная дорога держит нас на такой диете, что мы… – Михеев махнул рукой. – Да что там и говорить, вы бы вот для интереса приехали на комбинат, посидели на нем денька два-три и – ей-богу! – подумали: вагоны эти – едва ли не самая главная забота наша сегодня…
– Но почему же вам все-таки не хватает вагонов? – спросила Вера Владимировна. – Ведь вроде бы заранее известно, сколько вы дадите продукции, а следовательно, известно, сколько и вам потребуется вагонов? Кто-то же, как мне кажется, должен заранее побеспокоиться, чтобы эти вагоны были?
– Понимаю, понимаю… Вы хотите предложить немедленно найти виновного и наказать его? Вас в данном случае интересует, так сказать, нравственный аспект проблемы… Понимаю. Но меня – если уж откровенно – интересует прежде всего результат. Вам нужен виновный, а нам – вагоны, чтобы и я, и мои помощники могли спокойно спать по ночам. Вот что!..
– Как вам будет угодно. Но… мне показалось… из-за недостатка вагонов вам придется однажды остановить комбинат…
– Ну, до этого пока дело не доходит. Как-то выкручиваемся, хотя нарушается ритмичность производства, медленнее, чем можно и должно, растет производительность…
– Странно… Кто-то же виноват в этом? Кто?..
– Отвечу. Наше несовершенное хозяйственное законодательство. Неувязки и противоречия в нем. А отсюда и такое явление, как правовой нигилизм, то есть пренебрежительное отношение к праву. Иной думает: «Раз я министр, то для чего мне, собственно говоря, считаться с предприятием? У меня, мол, достаточно широкие права». При этом он забывает, что есть права, которые закрепляются за предприятиями и которые связывают и министра и любого хозяйственника. Ведь мы же, Вера Владимировна, выдвигая встречные планы, чаще всего только и надеемся, что нам повезет с вагонами. А нам чаще – не везет. Нас режут без ножа! В прошлом году, к примеру, мы не смогли своевременно вывезти шестьсот тысяч тонн готового концентрата! То есть фактически-то выполнив план, не выполнили его… И это далеко не впервые… Мы часами просиживаем в конце каждого года у телефонов и ждем, как манны небесной, пойдут в министерстве на то, чтобы перышком, обыкновенным перышком, вычеркнуть из наших обязательств эти ставшие вдруг лишними тонны готовой продукции! Понимаете?.. А ведь в них, в этих тоннах сверхплановых, труд. Да еще какой! Мы, как только могли, тормошили рабочих, разжигали их энтузиазм лозунгами, соревнованиями… План и только план! А спроси меня – знал я тогда, что вагонов не будет, а без них не будет и плана, потому что мы завалим основной показатель его – реализацию? Отвечу – знал. Так за чем же я гнался тогда, а? – напрягал технологическую нить комбината до того, что она, понимаете, звенела, как эта… струна в тумане?… Не помню, кто это так сказал…
– Вначале Гоголь, а потом Достоевский, – сказала Вера Владимировна, неподвижно глядя на Михеева.
– Вот, вот, Достоевский… Да-а… – Михеев шумно выдохнул из себя воздух. – Не-ет, дорогая моя Вера Владимировна… Не ладно мы покуда работаем. Не так. Ведь сегодня, как никогда раньше, понятие «план» должно приближаться, вернее, сливаться с понятием «разум». План – не каприз. Не свое и чье-то желание. Да и не самолюбие руководителя, наконец. План – это осознанная необходимость и железная логика производственного бытия. В конце-то концов, партия и правительство требуют от нас, руководителей, совершенствования всей системы показателей, лежащих в основе оценки нашей деятельности, и прежде всего эффективности и качества нашей работы. Эти показатели призваны-то соединять воедино, вы понимаете – воедино? – интересы каждого работника с интересами предприятия, на котором этот работник трудится, а интересы предприятия – с интересами всего государства. Лучше, по-моему, не придумаешь!
– По-моему, тоже, – сказала Вера Владимировна.
– Конечно! Это же аксиома взаимовыгоды, круговая порука ее. То, что выгодно мне, работнику, должно быть выгодно предприятию, а то, что выгодно предприятию, – должно быть выгодно государству. Следовательно, наступает пора всепроникающей экономической инициативы, когда и предприятие, и вышестоящие над ним инстанции управления должны объединять свои пожелания, ища оптимальный результат. Но… Ох уж это проклятое «но»… Я ведь сегодня-то у министра не выдержал, Вера Владимировна, и, по правде сказать, сорвался… Надоело, понимаете, играть в кошки-мышки! Мы же с Сорогиным друг друга почти наизусть знаем… Ведь не один пуд соли за эти годы съели, а он меня, как приготовишку, вздумал пытать – ну почему это я, мол, не выступил, не проявил, так сказать, инициативу первым?.. Тьфу, простите. Мне стало противно. И я задал Сорогину вопрос в лоб: а почему же ты, зная про наши невеселые на комбинате дела, сам, первым, не начал на совещании этот разговор?.. Ведь если уж на то пошло, то мы, предприятие, и без того отвечаем за все. Да, да – за все!.. В этом, если хотите, исключительное положение и особая роль предприятия по сравнению с любыми вышестоящими над ним управленческими инстанциями. Они-то ведь непосредственного участия ни в производстве, ни в реализации готовой продукции не принимают. И мало того, не несут даже финансовой и юридической ответственности по обязательствам руководимого ими сверху предприятия. Вот так-то, милая Вера Владимировна… Их основной вид продукции – своевременные и продуманные решения. А Сорогин любит повыжидать… Вот и получается у нас ерунда: мы, на предприятии, ждем инициативы сверху, а в министерстве, наоборот, снизу… Иван кивает на Петра, а Петр на Ивана. И в результате даже виноватых не сыщешь. Все виноваты, понимаете. Все… – «и я в том числе» – не договорил Михеев, ему сделалось жарко: он почувствовал, как кровь горячо нагревает щеки и уши… Михеев вздохнул и упрямо мотнул головой. – В общем, Вера Владимировна, я считаю, что сегодня, как никогда раньше, необходимо скорейшее устранение недостатков в самом содержании норм хозяйственного права. И для этого нужны радикальные меры. Прежде всего – четкая кодификация хозяйственного законодательства, то есть издание обобщающего закона типа хозяйственного кодекса или основ хозяйственного права, где будут решены важнейшие вопросы регулирования хозяйственных отношений как по горизонтали, так и по вертикали. Мне думается, Вера Владимировна, что это позволит расширить прежде всего права крупных производственных единиц – объединений, комбинатов. Бояться тут нечего. Это ни в коем случае не подорвет дефективность планирования. Наоборот, если комбинат получит право на корректировку дополнительных заданий, которые порой авторитарно включаются нам в план вышестоящими инстанциями, то это сработает только на пользу общего дела. Ведь, согласитесь, если до предприятия доводится план, не согласованный по всем показателям, то этим нарушается закон. Ведь так?
– По-видимому, так, – сказала Вера Владимировна.
– Во-от… А юридически воздействовать на вышестоящий орган мое предприятие не может. Приходится исполнять, что приказано. Поэтому я и считаю, что надо быстрее и законодательно запретить вышестоящим органам доводить до предприятий план, не согласованный по всем показателям. Дополнительные задания, как мне кажется, должны устанавливаться двумя путями: либо включением в основной план, но с обязательной корректировкой их на комбинате, за счет имеющихся у него резервов, либо без включения в основной план, но тогда только с согласия комбината или объединения. Короче, Вера Владимировна, как это ни странно, но в расчетах Кряквина подытожены мои же собственные раздумья. Да, да… Вот ведь в чем собака зарыта! И вот почему мне так тошно сделалось после того, как я ознакомился с этими расчетами… Мне стало стыдно. Понимаете, стыдно… Ведь я все эти годы дрался за концентрат, как за свою жизнь. И когда меня спрашивали: дашь столько-то, надо, – я отвечал: дам! – Михеев поднес к лицу кусок хлеба. – Я не мог иначе. Не имел права. И любой ценой добивался своего… Любой, Вера Владимировна! И вот он – результат… Кряквинские расчеты. Документ, в первую очередь обвиняющий меня. И – безжалостно…
– Так в чем же их суть, этих «кряквинских расчетов»? – спросила Вера Владимировна.
– Сейчас объясню… Понимаете, еще проектным заданием мощность нашего комбината по апатитовому концентрату была определена в четырнадцать с половиной миллионов тонн в год. При содержании пятиокиси фосфора в руде – восемнадцать и две десятых процента. Эта деталь чрезвычайно важна… Однако впоследствии нам пришлось добывать и перерабатывать руды значительно менее богатые основным и интересующим нас полезным компонентом. Все это, сами понимаете, было вынужденной необходимостью. Надо было… И это постепенно привело к общему снижению содержания пятиокиси фосфора в добываемой руде. Вполне естественно, что постепенно упала мощность обогатительных фабрик комбината, производящих концентрат. Фабрикам же теперь пришлось перерабатывать и обогащать в два-три раза больше руды. Это, я думаю, вам хорошо понятно… Со своей стороны мы вроде бы сделали все, что смогли: за счет внедрения технического прогресса повысили производительность оборудования и на фабриках и тем самым хоть как-то, но компенсировали снижение мощностей… В общем, пока, внешне, все как бы идет нормально…
– Значит, ура? – улыбнулась Вера Владимировна.
– Значит, караул, – сказал ей Михеев. – Кряквинский анализ показывает, и это с абсолютной достоверностью, что из-за катастрофического уменьшения пятиокиси фосфора в исходной руде дефицит концентрата к следующему году по комбинату составит почти пять миллионов тонн.
– И что же?
Михеев как-то растерянно посмотрел на Веру Владимировну и развел руками:
– Как что?.. Хорошенькое дельце… Мы посадим комбинат в лужу. Вот что!.. Мы не в состоянии будем дать требуемые от нас миллионы тонн концентрата! Вы это понимаете?.. Мы будем банкротами, мелкими брехунами – вот что!.. А дальше считайте – тут высшей математики не потребуется, можно и пальчиками обойтись… – Михеев побагровел. – Из одной тонны нашего концентрата выходит две тонны суперфосфата. Этого вот так вот достаточно, – он полоснул себя по горлу ладонью, – чтобы подкормить шесть, а то и восемь гектаров землицы! Соображаете?.. А потом получить с нее – до-пол-ни-тельно! – либо три тонны отборной пшенички – это раз! Либо шестнадцать тонн картошечки – это два! Либо двадцать тонн сахарной свеклы – это три! Либо две тонны хлопка… А?
Он порывисто шагнул к столу, схватил бутылку и плеснул из нее, проливая на скатерть, в рюмку коньяк. Жадно глотнул…
Вера Владимировна видела, как дрожит его рука, и тоже невольно почувствовала, что волнуется. Закурила и, выждав паузу, тихо спросила:
– Так как же быть, Иван Андреевич?
Михеев круто развернулся в ее сторону, уловив в этом вопросе теплую, сочувственную интонацию. Устало улыбнулся, покачал головой и вдруг заговорил шепотом:
– А так… Орать надо, Вера Владимировна… Благим магом орать! Пока не поздно. Комбинату необходимо сейчас сделать два, три шага назад. Плюнуть на престиж и победы, черт подери! Надо немедленно и честно признаться, что мы зарвались, что струна наша вот-вот лопнет… Нам сейчас как воздух требуется мощная финансовая инъекция, новая проектно-сметная документация, оборудование… Разве я не знаю, что подземные рудники давно уже плачут по новой технологии выпуска руды? Знаю… И Кряквин для меня в этом смысле не пророк. Мы же безбожно отстали с объемами вскрышных работ, рвали, что поближе лежит, что пожирнее… А реконструкция фабрик?.. А развитие железнодорожного комплекса?.. Надо, надо, понимаете, отступать… Или… отсиживаться на внешне благополучных уровнях, а потом… сматывать потихонечку удочки с комбината. Победителей-то ведь судить не принято. На победу все спишется. Пускай другие потом повертятся, порасхлебывают… Или – или… – Михеев на мгновение замолчал, а затем неожиданно спросил: – Вы когда-нибудь, Вера Владимировна, ходили босиком по рельсам?
Она удивилась.
– Вроде не приходилось. А что?
– Во-от… хорошая, я вам скажу, штука… Где-нибудь в степи. Под солнышком… Земля вокруг в травах, в жаворонках… Только долго все равно не пройдешь – обязательно оскользнешься на рельсе… – с грустью закончил Михеев.
– Я… не понимаю вас, Иван Андреевич, – сказала Вера Владимировна. – К чему вы об этом?
Он подошел к ней. Сел рядом.
– Устал я. Дьявольски устал… Никому об этом никогда не говорил, а вот теперь говорю… Что-то сломалось во мне. Не знаю… Надоело все… Сорогин ведь умный мужик, все понимает… Может быть, действительно стоит в отставку, а, Вера Владимировна?
Она с силой выдохнула сигаретный дым, искоса взглянув на Михеева… Взяла у него из руки измятый хлеб, понюхала…
– А как же быть с ним?
Он не ответил. Скривился только…
– Ну что ж… Давайте-ка спать, товарищ директор. Я, между прочим, тоже устала. Не возражаете, если я постелю вам в той комнате?
Вера Владимировна поднялась, опершись о плечо Михеева, дошла до двери и остановилась.
– Знаете, о чем я сейчас думала, слушая вас?
– Не знаю, – покачал головой Михеев.
– А вот о чем… Я смотрела на вас и думала – господи, сколько же таких, как вы, в эту ночь объяснялось, изливало душу вот так же страстно и откровенно, как вы… перед женами, перед женщинами вроде меня… на кухнях, в постелях, за столами с вином и кефиром… Сколько?
Михеев, ссутулившись, слушал, не поднимая головы.
– Молчите… А на трибуне-то у вас все хорошо получается… Любо-дорого… Послушаешь, так и нет никаких проблем. Одни мелочишки, недоработочки… Тошно все это, Михеев… – она махнула рукой и вышла.
Уже из прихожей донеслось до Михеева:
– Тоже мне, комиссар собственной безопасности…
Кряквин измаялся. Время сделалось тягучим и бессмысленным. Он подряд издымил две папиросы, исчертил ногтем скатерть перед собой, пересчитал по головам всех мужчин и женщин, сидящих в зале, перемножил их на количество столиков, возвел эту цифру в квадрат, в куб, разделил на сто двадцать франков, но Ани все не появлялась. Противно и надоедливо прокручивалась в нем одна и та же мелодийка с дурацкими словами про жареного цыпленка. Кряквин тряс головой, силясь прогнать ее из себя, а мелодийка назойливо и неотлипчиво все лезла и лезла в уши, нашептывая: «Цыпленок жареный, цыпленок пареный, цыпленок тоже хочет жить… Его поймали, арестовали, велели пачпорт показать… Пачпорта нету, гони монету, монеты нету – валяй в тюрьму…»
Кряквин начинал злиться. «Твари… – безадресно костерил он кого-то. – Ну… твою так! Досижусь ведь, до дожидаюсь… Еще не хватало, чтобы наши улетели без меня… Тогда уж привет, не отмоешься… Не-ет, надо с этим кончать. Кончать!.. Сейчас встану и пойду… Вот хоть чтоб меня!.. Найду эту чернявую с фонарем и объясню ей по-человечески. Мол, так и так. Они же, елкина мать, тоже люди. Должны понимать… Ну мало ли с кем не бывает… Не нарочно же я сюда залетел. Так вышло… в конце концов, верну я им эти поганые франки. Адрес ихний возьму…» Но другой голос тут же ехидно подначивал Кряквина: «Да-да-да-да-да… Нашел понимателей. Пуркуа па? Понял? И кес-кесе-кесе… Деньги – товар – деньги. Гони монету и гуляй хоть куда. А нету денег – сиди… Разберемся, разберемся, что ты за птица… Из СССР? О-ля-ля, голубчик. Прекрасно. Коммунист? Тем более… Без денег-то, месье Кряквин, это вам раньше других должно быть известно, шампанское будете пить бесплатно при коммунизме. Да-а… А у нас пока еще продолжается высшая стадия. Империализм то есть… Так что извольте платить по счету. Что же это вы так бумажку измяли?.. У нас, простите, бесплатно только в тюрягу отвозят. Вот такие пироги… Так что мы сейчас все зафотографируем маленько на память, а завтра утречком подарим вместе с газеткой… Не возражаете? Мы напишем в ней скромно… Такими ме-е-еленькими буковками… К примеру, вот так… Заголовок: «Жадность фрайера сгубила» – а? Неплохо, не правда ли?.. А ниже: «Вчера один советский инженер-большевик А. Е. Кряквин решил на дармовщинку кутнуть на бульваре Клиши. Но – номер не прошел. Его поймали, арестовали, велели пачпорт показать…»
– Тьфу ты, неладная! – сплюнул в сердцах Кряквин. Сдернул с запястья браслет с хронометром и уставился на циферблат. Буратинный нос секундной стрелки бесшумно скользил по кругу. Кряквин ненужно и натуго подвел завод. «И эта тоже… – подумал он нехорошо об Ани, – лярва… Тили-тили… Трали-вали… в душу еще, главное, лезет. Землячка… Сидит где-нибудь сейчас и ржет как кобыла. Довольная, как же, дурачка, мол, российского облапошила… У-у…»
Кряквин настолько реально представил себе хохочущую Ани в окружении таких же, как она, девиц, что даже закрыл ладонями уши и зажмурился. «Вот стыдобища-то…»
– Алексей… С вами что – плохо? – донеслось до него откуда-то.
Он опустил руки и обернулся всем корпусом. Перед ним стояла Ани, но совсем не такая теперь. Была она сейчас в тонком ворсистом свитере белого-белого цвета, столбик воротника под самый подбородок, в узкой черной юбке и блестящих высоких сапогах на толстой подошве.
Видимо, на лице его так искренне отразилось изумление, что Ани рассмеялась:
– Что такое?.. Не узнали?..
– Не узнал… – обрадованно сказал Кряквин. – Я уж грешным делом подумал – все… Ушла, думаю. Хорошо как вам все это… – Он взмахнул ладонью.
– Вам нравится? – просто и открыто спросила она, усаживаясь за стол.
– Ну… то ли дело… Картинка!
– О-о… Картинка… – повторила Ани. – Я рада…
– Да-а… хорошо… – сказал Кряквин, не зная, о чем говорить дальше. Посмотрел на часы.
– Надо идти? – спросила серьезно Ани.
– Да уж, если по правде, то надо… Как бы не опоздать мне…
– Тогда надо идти… – Ани гибко встала.
– А-а… – Хотел было спросить о расчете Кряквин, но не спросил, подумав, что это произойдет на выходе, там, и медленно встал тоже. Положил папиросы и бумажку с расчетом в карман.
Ани невесомо взяла его под руку и повела между столиками к темному переходу. У Кряквина инстинктивно сжались кулаки, мелькнуло почему-то – сейчас начнется…
Но вот они прошли переход, знакомый ему холл и остановились у гардеробной… Ничего не случилось.
Кряквин по-быстрому накинул кашне, нахлобучил шапку, одел, не застегивая, пальто и, нервничая все сильней, украдкой взглянул на Ани.
Она, уже одетая в светлое широкое пальто и вязаную шапочку, тоже смотрела на него.
– Ну? – хрипловато спросил Кряквин и тут же сообразил, что не дал чаевых гардеробщице. Сунул руку в карман, горстью схватил какие-то монеты и со стуком выложил их на барьер загородки.
Ани улыбнулась, подошла к нему и заботливо поправила кашне.
– Застегнитесь. Там дождь…
– А-а… Сейчас, – напряженно кивнул Кряквин, застегиваясь.
– Идем… – Ани снова невесело взяла его под руку, и они подошли к вертушке.
«Значит, там…» – подумал Кряквин и, пропуская Ани первой, оглянулся – никто за ними не шел.
Знакомый швейцар встретил его на улице поклоном.
Кряквин тоже кивнул.
Нет, он абсолютно ничего не понимал, что происходит… Ведь денег-то он не платил.
Сыпался мелкий, но быстрый дождь. Бульвар плавился от огней. Когда они отошли от «стриптизной» шагов на тридцать, Кряквин опять оглянулся и, не выдержав, остановился.
– Анна, – сказал он решительно, – я же не заплатил…
Она посмотрела на него с улыбкой, подняла воротник пальто, а потом быстро приложила к его губам обтянутый белой перчаткой палец:
– Все очень хорошо, Алексей Егорович. Все очень хорошо… За углом машина. Не надо сердиться. Идите…
Кряквин скривил недоуменно губы, пожал плечами.
– Химеры и фантомы…
Когда они уже медленно поплыли в потоке машин по мокрому ночному Парижу, Ани сказала:
– Вы должны принять от меня этот подарок… Позволить мне проводить вас.
Он смущенно кашлянул и полез за папиросами.
– Но ведь, Анна… я же не заплатил там?.. Как же так?..
– Это я разрешила себе, – сказала Ани. – Мне это приятно сегодня. Вы должны понять…
У Кряквина подступил к горлу комок. Он, добрый в душе человек, был растерян и тронут от этого неожиданного для него добра к нему здесь, на чужой земле. Ему захотелось тоже ответить чем-то таким же.
– Вы знаете, Анна… Это все как-то странно… – сбивчиво заговорил он. – И я должен извиниться перед вами… Я не так о вас думал, когда вы ушли. Я ругал вас… Вы уж извините. Вы даже не знаете, как выручили меня… У меня же… понимаете, ну… не хватило бы денег, чтобы расплатиться там… Я не знал, что так получится… Два франка за вход и вдруг… это… Но франков восемьдесят у меня наберется. Так что возьмите их. А то…
Ани мягко переключила скорость. Не поворачивая лица, сказала:
– Не говорите так. Не надо. Я умею видеть людей. Да…
– Ну-у… спасибо тебе, Анна. Спасибо… Ничего, что я вдруг на «ты»?
– На «ты» мне приятно.
Они помолчали. Шоссе летело навстречу в огнях, шумовых вспышках мимолетных машин. Дворники раскачивали темноту.
– Послушай, Анна… – сказал Кряквин, – вот прямо до жути интересно, откуда ты так русский знаешь? Расскажи, пожалуйста.
– Моя мама русская, – тихо ответила Ани.
– Ух ты!..
– Да… Это очень длинно. Но я все в три слова, хорошо? Чтобы больше не говорить. Мне это очень тяжело.
– Конечно, конечно…
– Это война. Маму увезли в Германию. Из Киева… Концлагерь. Папа там встретил ее. Он был хороший врач. Воевал в маки… Он спас маму в лагере, и потом они полюбили себя… Я родилась в Марселе. Папа был коммунист… Вот. И наш дом взорвали ультра… Пластиковая бомба. ОАС… Это тринадцать лет прошло. Когда был взрыв, я была в кино. Все. Теперь я одна, и больше не надо говорить, а то я не смогу управлять машиной…
Кряквин почувствовал, как его хватанул озноб. Ани закурила.
Орли надвинулся на ветровое стекло как-то сразу и неожиданно. Ани подогнала «ситроен» к стоянке и притормозила возле какого-то рекламного щита. Сняла руки с руля и повернулась к Кряквину. Он увидел ее лицо, перекрытое сбоку выбившейся из-под шапочки прядью русых волос.
– Как быстро, – сказал Кряквин, – прямо не ожидал…
Ани вздохнула. Медленно стянула, помогая зубами, перчатку.
– Прощайте, Алексей. Мы больше никогда не увидим нас…
– Ну да!.. Почему это? Земля круглая… – развел руками Кряквин, понимая нелепость своего бодрячества. – А вообще-то, конечно… Факт. Не знаю, что бы мне тебе подарить, Анна?.. На память.
– Поцелуй, – сказала она.
– Что? – не сразу переспросил Кряквин.
– Поцелуй, – повторила уже чуть тише Ани, глядя на него внимательно и неподвижно.
Кряквин сглотнул. У него сильно забилось сердце, и он почувствовал, как кровь туго и горячо облепила лицо. Он поднял было на Ани глаза, пытаясь смотреть прямо и открыто, да не смог так – смущенно отвел взгляд, видя теперь лишь приоткрытые губы Ани и светлую влажную полоску зубов.
– Прощай, Анна… – дрогнувшим голосом сказал Кряквин. – Я… буду помнить тебя. Ты только это… сама… живи долго-долго. Ладно?
Губы у Ани были мягкие и послушные, а от лица ее пахнуло на Кряквина чем-то очень знакомым, но уже позабытым…
Михеев неудобно лежал на узкой, взгорбленной посередке тахте и, не мигая, смотрел в желтоватый, расплывчатый сумрак перед собой. Сумрак желтила не выключенная им сова-ночник из какого-то блеклого полированного камня, желто просвеченного изнутри слабоватой электрической лампочкой.
Тихо было и душно сейчас в этой плотно простеганной книжными рядами комнате Грининой. Михеев слышал тягучее пережурливание воды в батареях отопления, сухой, пустовато стрекочущий ход часов на своей руке, и его все сильней и противней мучил стыд…
Он давно уже не испытывал вот такого саднящего и тупо ноющего состояния. Ему было стыдно и больно за все сразу: за эти бездарно и суетно прожитые им дни в Москве; за свою заранее обдуманную нерешительность на совещании; за унизительную, выпрашивающую беготню по госплановским и министерским кабинетам; за свой натужный, по-шахматному вкрадчивый, разговор с Сорогиным, который он, конечно же, проиграл, и… наконец, вот за этот дурацкий приход сюда, к Грининой…
«Ну с какой такой стати он позволил себе раскисать перед, в сущности-то, чужим для него человеком?.. Кто тянул его за язык, вызывая на эти понятные только ему и, стало быть, принадлежащие только ему откровения?.. На что он рассчитывал, высказывая вслух наболевшее!.. На сочувствие? Сопереживание? Равно-душие?.. – Михеев скривился, припомнив не принятую им философию Грининой об этом понятии. – Ни-че-го. Ровным счетом… И правильно. Правильно… Самая чистая правда, – с горечью думалось ему, – если она выговаривается в форме признания собственной неправоты, пускай и оправданной всякими целесообразностями и необходимостями, – может быть только сомнительной правдой… И Сорогин, и Гринина поняли это, слушая его… А сам он? Сам-то он что? – с отвращением думал о себе Михеев. – Идиот… Тряпка…»
Михеев задышал носом, страдальчески сморщился… Становилось невыносимо лежать здесь… Он резко перевернулся на левый бок, к сове, тлеющей рядом на столике, и – вздрогнул, напрягаясь всем телом: сердце прошила пронзительная, узкая боль… Там, в глубине себя, за грудиной, Михеев увидел ее отчетливо и ясно… в странно клубящемся окружении из чего-то оранжевого с черным, боль эта, вспыхнув, проплавила в нем крохотную, ослепительно белую точечку… Не приближаясь и не отдаляясь, точечка дрожала, переливаясь в Михееве, прожигая насквозь…
С высохшим ртом, остановившимся дыханием, Михеев комком лежал на боку и, не видя, смотрел на сову. И сова уставилась на него желтыми, мертвыми глазами…
«Ну уж дудки… Не выйдет», – с сипом прохрипел горлом Михеев и, упрямо втыкаясь головой в мякоть подушки, боясь покачнуть в себе точечку, медленно перевалился на спину.
«Только этого мне еще не хватало… Здесь…»
Представился воющий гон санитарной кареты по темным, ночным улицам… Всполох вращающегося огня на ее крыше. Визг тормозов… Кресты. Халаты врачей… Носилки. Блесткая сталь шприца… И почему-то вдруг – Кряквин: высокий, здоровый, всегда неуловимо напоминающий своим скуластым лицом и угловатой размашистостью движений какого-то киноартиста… Кряквин цвикнул, засасывая сквозь зубы воздух, и громко сказал:
– Что же это вы, Иван Андреевич, не звоните, а?.. Второй вечерок у телефончика караулю… Ведь вроде-то договорились по-человечески – позвоните?.. Неужели так уж не о чем говорить стало?..
Михеев, вслушиваясь в кряквинскую иронию, неожиданно зло подумал: «А сам-то, сам давно ли разговорился?.. Вон ведь сколько лет прошло, пока ты не додумался до этих расчетов… Что ж ты раньше-то помалкивал?..» Разом вспомнился их разговор с Кряквиным после того, как Михеев внимательно проштудировал его работу с экономическими прогнозами настоящего и будущего комбината… Когда Кряквин вспылил, обвиняя Михеева в приспособленчестве, он, сдерживая себя, спокойно сказал ему:
– Алексей Егорович, я бы очень просил вас… быть потактичнее… Иначе может случиться так, что мы с вами не сработаемся…
Кряквин пронзительно посмотрел на него, помолчал, а потом, улыбнувшись, нервно и весело ответил:
– Ерунда! Сработаемся.
– Это как понимать? – спросил Михеев.
– А очень просто. Я на колени встану перед кем угодно, лишь бы остаться на комбинате, понял? А вот приведу рудники и карьеры в порядок – сам уйду… Сам!
– Ерунда… – прошипел Михеев и, превозмогая боль, сел на тахте. Замельтешили в глазах ломкие, скользкие искорки… «Хватит… Сейчас мы. Ну скорей же, скорей проходи!» – приказал он кому-то, беззвучно шевеля губами и – удивился… Боль вдруг действительно оборвалась и – точечка потухла…
– То-то… – злорадно усмехнулся Михеев, набирая всей грудью тепловатый, безвкусный воздух комнаты. «Ничего, ничего… Сейчас я ей все скажу. Все…»
Наклоняясь за носками, он ощутил в груди тусклую, зыбкую тяжесть. С трудом распрямился и посидел в неподвижности, пережидая внезапное головокружение. Затем, когда оно кончилось, брезгливо и вяло отвернул от себя сову, чтобы не видеть ее залитых желтью, бессмысленно выпученных глаз…
Вере Владимировне не спалось. После того как они натянуто разошлись с Михеевым по разным комнатам и в квартире наладилась душная, темная тишина, Веру Владимировну охватило щемящее, смутное беспокойство.
Она ворочалась на диване, не находя себе удобного положения, то и дело переворачивала подушку, чтобы хоть как-то охладить горячее лицо, включала и выключала торшер, смотрела на часы, пробовала читать и не могла сосредоточиться, закуривала, но тут же гасила сигареты, нервно расплющивая их пальцами в пепельнице.
Она беспрерывно думала о Михееве… И чем напряженнее думала о нем, тем тревожнее и тяжелее становилось у нее на душе.
Теперь уже Вера Владимировна чувствовала себя виноватой перед ним, хотя поначалу считала свою сегодняшнюю неприязнь к Михееву вполне справедливой. «Тоже мне… демагог, правдоискатель в скафандре. Ты ее делай, правду-то эту, как понимаешь, и тогда нечего будет ныть и жаловаться на кого-то… Устал он, видите ли. Сломался… Ну, так и скажи об этом честно и уходи, не мешай другим…»
Но постепенно неприязнь улетучивалась из Веры Владимировны, уступая место мучительному и томящему недовольству собой. «Максималистка, – казнилась Вера Владимировна, – дура… Да разве так лгут?.. Он же, не зная, наверно, куда подевать себя, пришел к ней, ждал ее, чтобы излить и облегчить душу, а она… Ужасная дура!..»
С размаху она зарылась головой в подушку. Ей было невыносимо стыдно сейчас за себя перед Иваном Андреевичем, которого она так незаслуженно отчитала ни за что. «Не-ет, – лихорадочно думала Вера Владимировна, – сейчас я встану и пойду к нему. Пойду… и извинюсь, извинюсь… Он поймет. Должен понять…»
В прихожей послышались шаркающие шаги и какой-то неясный шум.
Вера Владимировна насторожилась… Сердце ее забилось сильно и часто. «Он… – радостно подумалось ей, – сам…»
Она торопливо нашарила рукой на тумбочке очки и надела их. Моментально огладила взъерошенные волосы…
Михеев на ощупь вошел в гостиную и нерешительно кашлянул.
– Что вам угодно, Михеев?! – вырвалось у Веры Владимировны неожиданно громко. Она даже и сама не поняла, почему это так у нее получилось, и, напуганная собственным голосом, прижалась спиной к стене, надергивая на плечи одеяло.
Сделалось очень тихо, и было слышно, как дышит, с подсапыванием, Михеев…
Вот он опять кашлянул и только потом, глухо, отозвался:
– Я… простите, Вера Владимировна… только попить. Минеральной…
Она судорожно рванула шнурок торшера, включая свет.
Михеев понуро стоял возле двери в шапке, застегнутом на все пуговицы пальто, с портфелем в руке… Но не это сейчас поразило Веру Владимировну. Не это… Ошеломило ее лицо Ивана Андреевича: какое-то мглистое, неживое… Мрачно и грузно набрякли под его глазами мешки. Щеки, испачканные проступившей щетиной, обвисли… И мокро проблескивали в морщинах на лбу мелкие капельки пота…