Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Скоп
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 45 страниц)
– Ирина Николаевна, – поднял руку Кряквин. – Один вопрос. Как там дела у Григория Гаврилова?
– Сегодня утром он самовольно покинул больницу.
– Как?
– Взял и ушел.
– А глаза?
– У него их пока нет, – отрубила Ирина Николаевна, кивнула и вышла из кабинета. Подтянутая. Решительная…
– Видали? – сказал Скороходов. – Боярыня Морозова. Им же, понимаете, хочешь, как лучше, а они…
Кряквин посмотрел на него сквозь прищур внимательно-внимательно…
– Ну, что ты на меня брызгаешь этими… синими брызгами? – неловко пошутил Скороходов.
– Да так… – скривил губы Кряквин. – Поехали. Я тебе по дороге объясню…
Перед железнодорожным переездом их машину остановил шлагбаум: маневровый тепловоз медленно протаскивал формирующийся товарняк. Потом, грохоча и продавливая рельсы, полетел пассажирский… Замельтешили голубые вагоны.
– Во-от… – обернулся к Скороходову Кряквин, – самое время потолковать.
Сергей Антонович показал ему глазами на шофера: мол, при нем-то не стоит.
Кряквин понимающе кивнул:
– Намек понял… Старина, – он слегка подтолкнул плечом водителя, – выдь на волю, подыши малость, а?
– Хорошо, Алексей Егорыч. Щас… – Парень вылез из «Волги» и захлопнул дверцу.
– Теперь можно? – спросил Кряквин.
– А теперь как Петр Данилович скажет…
– Я молчу, – сухо ответил Верещагин. – Меня чужая семейная жизнь не интересует.
– Понял? – сказал Кряквин. – Его чужая семейная жизнь не интересует.
– Так то семейная, а тут…
– Погоди, погоди, – остановил его Кряквин. – Мы до этого еще дойдем. Дойдем, Сережа. А пока начнем по порядку… Ну чего ты суешься ко всякому со своей добротой? А?.. Ты кто? Социальный психолог вроде Шаганского? Бабка-повитуха? Или партийный организатор? Организатор, понимаешь?
– Да ладно тебе… Отвяжись! Ты же меня знаешь…
– В том-то и дело… – сказал Кряквин. – Не знал бы… вот так вот с тобой не беседовал…
– А как же, интересно? – съехидничал Скороходов.
– У-у… – протянул Алексей Егорович, – это тебе было бы совсем неинтересно… Я же тебя просил закончить этот базар с Утешевым? Просил. А ты? Дал ход сплетням. Ты же, как этот…
– Да ну вас! – теперь уже нервно махнул рукой Скороходов. – Дай папиросу. Вот будет партком – переизбирайте… Не могу я… Честное слово, не мое это дело!
– Во-о! Умница! Ты же прекрасный маркшейдер, Серега! По тебе подземка плачет. Ты вспомни, как мы здесь скалы ворочали, а?.. Геология ведь одно, а тут – другое… Понял? Тут, брат, другие замеры требуются…
– Обрадовался… – хмыкнул Скороходов. – Знаешь же, как с моим назначением было. «Давай, давай! Не умеешь – научим…» Михеев прямо так и наседал. Петр Данилыч тоже… Я же все помню.
– Михеев… Петр Данилыч… Своя-то башка тоже должна соображать? – Кряквин шутливо хлопнул Скороходова по шапке.
– Кончай, кончай! – отмахнулся от него Сергей Антонович. – Утешев-то тоже хорош… С коммуниста и спрос особый. А его ведь подрастающему поколению и показывать нельзя. Стыдно!..
– Ну ты даешь! «Подрастающее поколение…», «Особый спрос…». Не трещи, Сережа, словами… Утешев, скажу я тебе, мужик что надо. Придет час, расскажу подробней… Понял?
– Понял. Но что я могу поделать?.. Сидит во мне эта… занудливость… За что ни возьмусь – все уладить охота… Чтобы все хорошо было. А получается ерунда какая-то…
– Ты воевал? – спросил Кряквин.
– Что спрашиваешь? Дурила!
– Тогда, значит, просто забыл… Помнишь, призыв – «Коммунисты, вперед!»? Помнишь?
– Еще бы… – вздохнул Скороходов. – Сам кричал.
– Часто?
– Что часто?
– Кричал это?
– Да нет. В крайнем случае.
– То-то… А за нравоучения ты меня извини. Сам знаешь, как я к тебе отношусь. Вот так… Петр Данилович, скажи нам чего-нибудь… – Кряквин положил руку на плечо Скороходову.
Верещагин отер ладонью лицо, как паутину с него собрал. Улыбнулся:
– Я сейчас один анекдот английский вспомнил… У короля родился сын. Пэр Англии. Радость, всеобщее ликование, пушки палят и так далее… И вдруг выясняется, что наследник глухонемой. Да… Лучшие врачи его лечат, и все бесполезно. Пэр молчит и не слышит… Так прошло двадцать лет… Однажды, на одном из званых обедов, ливрейный лакей подает пэру Англии кровавый бифштекс. Причем подает его не с того плеча… Не с той стороны. И молодой наследник престола говорит ему: «Любезный, тебя еще не научили, как подавать бифштекс?..» И все ахнули… Как? Пэр, оказывается, и слышит, и говорит?.. Старик король, обливаясь слезами, спрашивает: «Почему же ты столько молчал, сынок?..» Причем спрашивает у него примерно так, как Кряквин у меня… И пэр отвечает: «А чего говорить? Пока все шло нормально…»
– Здорово… – сказал Скороходов.
– Мне нравится, – улыбнулся Верещагин. – А вон и наши ползут…
Из-за поворота к железнодорожному переезду вытягивался довольно-таки необычный машинный караван. Возглавляли его два «газика», за ними катилась приземистая, косолапая «Татра», а замыкал движение автокран. Егор Беспятый, проезжая мимо «Волги», помахал из переднего «газика»: мол, давайте пристраивайтесь за нами… «Волга» развернулась и накатисто догнала колонну. Кряквин сказал шоферу:
– Не обгоняй. Поедем последними…
Так и проследовали, на небольшой в общем-то скорости, до горняцкого поселка, на двадцать пятом километре, а затем, отворачивая от строений Нижнего, сошли на отвилок, ведущий к церквушке и местному кладбищу.
Здесь сохранились еще редко расставленные сосны. Тяжелые, сочные ветви недвижно висели над общей сумятицей оградок, крестов, пирамидок. Кладбищенская дорога была малоезженой, вязкой. Водители переключились на первые скорости, двигатели, работая на повышенных оборотах, взревели натужно и громко, распугивая ворон.
Кряквин задумчиво передвигал взгляд, захваченный, как и все, кто сейчас ехал по кладбищу, состоянием благостной тихости и неясной печали. Только один раз до этого приходилось ему бывать здесь. Это когда хоронили, после того кошмарного взрыва на Нижнем, первых пневмозарядчиков… На похоронах матери Беспятого он не смог быть – вызывали в обком.
Память мгновенно вернула тот день… С мелким дождиком, с плачем горнячек, с медным надрывом оркестра и бухающим, бухающим, бухающим барабаном… Он вспомнил Ивана Грибушина, знаменитого взрывника… Иван совсем недавно до этого, пожалуй что самым первым из всех взрывников по Союзу, получил Звезду Героя Социалистического Труда… Когда уже начали опускать его гроб, сынишка Ивана, рыдая, подкинул вверх парочку белых-белых голубей – Грибушин и сам был заядлый голубятник, – и они долго кружили потом под низкими, темными тучами…
Остановились. Вылезли из машин. Собрались возле Егора… Молча покурили, поглядывая по сторонам. Затем по команде Егора разобрали лопаты и быстро расчистили могилу. Народу-то собралось подходяще: Кряквин, Верещагин, Тучин, Беспятый, Скороходов, Иван Федорович Гаврилов, Утешев и шоферы…
Вскрытая земля слабо отсвечивала изморозью. От нее исходил нутряной, погребный запах. Горбик могилы отчетливо обозначился в центре площадки… Тучин с Беспятым забрались в кузов «Татры» и аккуратно застропили в нем что-то тяжелое, закутанное в брезент… Крановщик пересел в верхнюю кабину, передернул рычаги и под сердитый моторный зуд потихоньку свирал с кузова груз. Утешев показывал место, куда его ставить, и вскоре массивная ноша тяжко коснулась могильного изголовья, давя и прессуя собой комья земли.
– Спасибо, – сказал Егор крановщику и водителю «Татры». – Валяйте, ребята… С остальным мы тут сами управимся…
– А оградку-то?.. – подсказал крановщик.
– Ух ты! Про оградку забыл…
И опять заработал кран, подхватил на крюк оградку…
– Теперь все, – сказал Егор, вытирая платком взмокшее лицо. – С меня причитается.
– Ладно! – отмахнулся крановщик. – Свои люди, Егор Палыч.
«Татра» и автокран задним ходом ушли с кладбища.
– Ну, показывай, Илья Митрофанович… – сказал Егор Утешеву, а сам отошел к своему «газику» и начал вытаскивать из него, складывая на капот, какие-то свертки…
Утешев не спеша взрезал ножом шнуровку и сдернул брезент. Рисчорритовая глыба маслянисто и влажно ответила слабеющему закатному лучу полированной с одной стороны плоскостью. С нее куда-то вдаль, из-под руки глядела женщина. На каком же распутье остановило ее ожидание?.. Встречный ветер взметнул ей на плечи концы полушалка… Камень прочно вобрал в себя важность мгновенья – мать ждала…
Видно, было то где-то… на сельском погосте… при дороге большой, что лугами, как серая, толстая нитка, уводила в пространство… Мать пришла на погост – поклониться кому-то, а потом призадумалась, вспомнила что-то; на погостах ведь разное вспомнишь – о живых, хоть и нет тех живых больше рядом… Мать глядела на жизнь, а за ней с чуть заметным наклоном поднимался из камня крест…
Под всем этим ясно читались три слова – Елизавета Романовна Беспятая. И стояли даты – рождения и смерти…
Верещагин скинул очки и спросил у Егора Павловича:
– Это кто же его сделал?..
Беспятый молча кивнул на Утешева:
– Илья Митрофанович…
Все с удивлением посмотрели на понуро стоящего начальника отдела труда и заработной платы Верхнего рудника… Кряквин поймал на себе взгляд Скороходова и показал ему язык: мол, вот так, дорогой…
Утешев достал из кармана пальто перчатки, натянул их на пальцы, поднял воротник и, не оглядываясь, зашагал по кладбищенской дороге…
– Ты куда, Илья?! – крикнул ему Беспятый.
Утешев приостановился и, не оборачиваясь, глухо ответил:
– Я приду. Не волнуйтесь, пожалуйста…
Беспятый беспомощно развел руками:
– Ничего… Я понимаю. Бывает… Прошу всех…
Когда все собрались возле «газика», Беспятый первым поднял стакан, помолчал, глядя себе на руку, и сказал:
– Помянем… маму. Без слов… разных.
Все молча выпили. А Егор вдруг, так и не выпив, направился к ограде… Вошел в нее, постоял возле камня и осторожно поставил стакан на землю… Вернулся к машине, часто-часто моргая.
– Не могу, братцы… Поедем сейчас ко мне… Там.
Было тихо. Темнело. Выгорал над горами закат. Изредка, вразнобой, перекаркивались вороны…
– Ты извини, Егор, конечно… – заговорил Иван Федорович Гаврилов. – Но… надо бы поехать ко мне. Поважней дело есть…
– Что-о?! – хрипло протянул Беспятый, – Что может быть поважнее?..
– Гришка пришел из больницы. Слепой… Пьет.
– А-а… – после паузы выдохнул Беспятый. – Твоя взяла. Едем к тебе…
– Спасибо, мужики… – Иван Федорович бросил под ноги окурок и тщательно задавил его в снег.
Перед запертой изнутри дверью в комнату Григория сидели на табуретках Надежда Ивановна и Зинка. Чистили картошку над тазом, сосредоточенно слушая Серегу Гуридзе, который, стоя у двери, горячо говорил, пригибаясь и подглядывая, в замочную скважину:
– Зачэм так ведешь себя, Гриша, а? Зачэм нэ выходишь? Выходы, дарагой, слушай конкретное рацпредложение… Давай примерять тэбэ мой глаз. А?.. Ты меня слушаешь? У меня глаз ха-а-роший! Чорный!.. Зачэм мне два? Мне одного хватит… Я тэбэ адин отдаю, и мы с тобой одинаково на жизнь смотрим… А? Гэнацвалэ… Представляешь, как мы с тобой смотрим на жизнь? Весело! Исключительно!.. Выходи, дарагой. Очень прошу!.. Нэ расстраивай друга…
Из-за двери еще громче и надрывней зазвенела гитара… Голос Григория сипло запел:
Э-эх, скольки я писем ему да писала,
А он говорил, что не получал…
Э-эх, скольки я раз да его целовала,
А он говорил, что не ощущал…
Надежда Ивановна не выдержала. Бросила ножик в таз, промокнула глаза передником и вышла из комнаты. Там, в глубине квартиры, певуче и мелодично курлыкнул звонок, вскрипнула дверь, и послышался неясный, тяжелый шум… Серега взглянул азартно на Зинку и скомандовал жестом: мол, давай, говори ему – твой, мол, черед…
– Гриш, а Гриш! – громко окликнула Григория Зинка. – Ты вот меня послушай… У нас в деревне один случай был… Парамохин его фамилия. Он с войны вернулся, дак у него обоих ног не было и пальцев на правой руке… Нет, хотя… Однако на левой… – задумалась Зинка. – Хотя нет… На правой, точно. И что? А ничего… Стал жить. На зоотехника выучился. Его еще как на фермах боялись… Строгий! Ужас! И все понимает… А в жены, думаешь, кто к нему пошла?.. Нюрка Холщевникова, вот кто! Самая наша красавица!.. Коса вот досюда! Глаза синие-синие… Не говори! И все у них по уму получилось. Дети пошли… Две девочки и парень…
Вошла Надежда Ивановна. Теперь уже сердито покосилась на запертую дверь:
– Да чо там говорить… По-всякому живут люди. И без ног, и без рук, и без глаз… Голова бы была целой. А потом, неизвестно совсем… Может, еще левый-то у тебя видеть будет? Мне же Ирина Николаевна сама говорила… Поедешь в Москву. Там по этой части артисты!.. А ты с ходу водку пить, как этот… Тебе же пить-то сейчас самый вред. Меня-то бы хоть пожалел…
Она обняла Зинку.
– Зачэм пить? Где пьют, там слезы льют… Ты еще работать будешь. В курсовой сэти на руднике салаг обучать. Ты же взрывник. Стоко знаешь… Учи салажат профессии… Харашо!
– Это у Маяковского, Серега, да? – спросила, наморщив лоб, Зинка.
– Чего?
– Ну… про плачущего большевика?.. Которого еще в музее показывали…
– У нэго, у нэго… – отмахнулся Серега. – Зачэм хорошему человеку плакать? Хороший человек жизнь должен очень любить…
В комнату, по одному, стали входить Верещагин, Кряквин, Беспятый, Тучин, Утешев, Скороходов и Иван Федорович… Надежда Ивановна молча начала рассаживать их по стульям, дивану. Потом подхватила таз с картошкой, позвала глазами Зинку, и они удалились. Иван Федорович остался стоять у дверей. Сумрачно курил.
– Ну, чего вы там заглохли? – крикнул из-за двери Григорий. – Валяйте дальше! Уговаривайте. Мне это нравится. Кто следующий?..
– Разрешите мне? – почему-то спросил у Верещагина Сергей Антонович и встал. – Здравствуй, Гриша. Это я.
– Кто ты?
– Скороходов…
– А-а… Дядя Сережа! Привет парткому! Щас я для тебя частушечку заделаю. Не возражаешь? Слушай. – Гитара затенькала плясовой ритм:
А я гармонь кручу-верчу,
Вся в поту краса моя…
Девки клонютца к плечу,
А бабы тоже самоё-о… Э-эх.
– Ну как?..
– Хорошая частушечка, Гриша…
– Ну и ешь на здоровье, партком! Заходи почаще…
– Спасибо за приглашение. А теперь ты можешь послушать меня?
– У-весь у-внимание, дядя Сережа… – куражился Григорий. – Выступай!
– Ну чего ты уж так-то, Григорий?.. – подошел вплотную к двери Скороходов. – Ты же еще молодой… Перестань, возьми себя в руки.
– Беру, ой беру, дядя Сережа!..
– Всякое же бывает-то в жизни… Всякое. А жить надо… Как же иначе? Чего уж сразу скисать?.. Образуется. Это ведь действительно совсем неприятно глядеть на хныкающего… – Скороходов, как бы ища поддержки, взглянул на Верещагина. Но тот сидел опустив голову.
– Тьфу ты!.. – весь перекосившись, как от чего-то кислого-кислого, хлопнул себя по колену ладонью Кряквин. – Опять ты за свое! Сейчас еще перед ним на колени станешь, да?
– Это кто там так барнаулит? А? – спросил из-за двери Григорий.
– Я, Гриша, я. Кряквин. Здорово, народный певец…
– Наше вам с кисточкой, Алексей Егорыч… И вы, значит, тут? Ин-те-ресно…
– А мне вот, Григорий, совсем неинтересно, – вдруг твердо, но очень спокойно заговорил Верещагин. – Неинтересно все это, понял?..
– Тогда попрошу представиться… – съехидничал из-за двери Григорий. – По голосу не признал…
– Это Петр Данилыч, дурила! – крикнул Иван Федорович. – Первый секретарь горкома, щенок! А ну, выходи!..
– О-ё-ё-ё-ей! Как страшно, папаня… Прямо спина вся взопрела. Когда понадобится, тогда и выйду, понял? Здравствуй, Петр Данилыч… И извини уж, что я малость того… Для сугреву душевного. Тоже, поди, чёнидь хотите сказать? Тогда говорите. Я вас всех тут на магнитофон беру. Будет потом что вспомнить… Так чо вам неинтересно-то, Петр Данилыч, не усекаю пока?..
– Неинтересно слушать, как тут перед тобой все стараются. Трясут, что называется, воздух… Думаю, что это пустое занятие!
– Я тоже так считаю… – сказал Григорий.
– А вот насчет плачущего большевика, Гриша, то тут я ни со Скороходовым, ни с самим Маяковским… не согласен. Не согласен, Гриша, ты слышишь меня? – Верещагин вплотную подошел к двери. В комнате стало тихо. И у Григория, за дверью, перестала бренькать гитара. – Плачут, Гриша, большевики. Плачут!.. И это, между прочим, прекрасно… Потому что они прежде всего, Гриша, люди, а не железки, и им по-людски дано понимать людскую боль… Из нас четверых тут, Григорий, трое плакали, и еще как!.. – когда мы на Висле едва-едва не потеряли твоего отца… Это был страшный день, Гриша… От нашего батальона не осталось и роты тогда… Погибли такие товарищи… – Тучин слушал сейчас Верещагина, а сам все смотрел и смотрел на увеличенную фотографию в металлической окантовке, что висела над диваном. Точно такие же он уже видел у Кряквина дома и у Егора Беспятого. И только сейчас, именно вот в эту минуту, Павел Степанович понял, что эти молодые совсем, в гимнастерках с медалями и орденами, улыбающиеся на понтонном мосту люди значат друг для друга. – Нас варили тогда в кипятке, Гриша… А отца твоего мы… Вот Алексей знает, как это было… И как мы плакали потом… Думали, что погиб Иван… И мы плакали, и зубами скрипели… А потом с этими слезами и скрипом взяли Берлин… И к чертовой матери разнесли эту!.. – Верещагин замолчал и отвернулся…
Всхлипнула Зинка… И почти одновременно с этим всхлипом распахнулась дверь. На пороге возник Григорий. Небритый. В тельняшке. С гитарой, как с автоматом, в руках… Секунду он постоял молча, обводя забинтованной головой всех, потом вдохнул в себя воздух и… улыбнулся.
– А теперь… премьера песни! Хорошей, между прочим, песни-то… Я вот ее все в «Пурге» собирался пропеть… для народу!.. Но да ладно… Вам спою, а потом мы, наверно, поговорим по душам… Ох уж и посмотрю я на вас!.. – с какой-то непонятной угрозой сказал он последние слова, вернулся назад в свою комнату, и всем стало слышно, как там забулькало из бутылки. – Вот так, значит!.. – крякнул Григорий, снова появившись в гостиной, и вытер рукавом тельняшки рот. – Это чтобы дети грому не боялись. Подал бы калеке кто-нибудь стул, что ли?
Серега первым среагировал на это, хватая свою табуретку. Поставил ее возле друга, помог ему сесть.
– Пой, Гриша, пожалуйста, пой, дарагой…
– Пою, Гамлет, пою… – с хрипом вздохнул Григорий и выбрал аккорд. Еще один… Слегка подкачнул гриф, придавая звучанию щемливо расплывчатую вибрацию. Уронил голову на грудь и запел:
– В горнице моей светло… Это от ночной звезды… Матушка возьмет ведро, молча принесет воды…
…Красные цветы мои… В садике завяли все… Лодка на речной… на речной мели… скоро догниет совсем…
…Дремлет на стене моей… Ивы кружевная тень… Завтра у меня под ней будет хлопотливый день…
…Буду поливать цветы… Думать о своей судьбе… Буду до ночной… до ночной звезды… лодку мастерить себе…[2]
За окном комнаты скопилась темнота. Видно было, как поблескивают звезды. Зинка беззвучно глотала слезы, слизывая их с губ языком. Остальные сидели с серьезными, закаменевшими лицами. Трудно, ей-богу трудно, было слушать эту песню, в которой за простыми совсем словами вдруг вскрывалось что-то очень понятное и печальное…
Медленно растворился последний всплеск струны. Григорий мотнул головой, поднял гитару, а потом вдруг треснул ее об колено… Отшвырнул обломки, скрежеща зубами…
Надежда Ивановна замерла в двери с открытым – остановился в нем крик – ртом…
Григорий встал, потирая ладонями, обвел комнату перевязанными глазами и сказал:
– А теперь я буду спрашивать у вас… Так сказать, заделаю экзамен… Ну-ка, скажите, вы… вот все вы! Вы честные, а?
– Убеждены в том, – коротко отозвался Беспятый.
– Как фамилия? – спросил Григорий.
– Беспятый.
– Привет, Егор Палыч. Привет… Ответ не правильный, ставлю тебе пару. Вот так!..
– Гришка… – процедил сквозь зубы Иван Федорович.
– Чево?
– Предупреждаю…
– Каво?
– Тебя…
– Ни хрена, батя… Я щас сам вас всех предупрежу. Сам!
– Так в чем я не прав, Гриша? – невозмутимо спросил Беспятый, погрозив Гаврилову пальцем: мол, не надо, не обостряй.
– А во всем… Честность-то, к вашему сведению, не есть убеждение. Честность-то, братцы, есть нравственная привычка. Поняли?.. Это еще Толстой сказал… Вот так! А сейчас перейдем ко второму вопросу… Интересно бы знать… Как, по-вашему… правда на свете есть?
– Есть, Гриша, – ответил Тучин.
– О-о… Еще чей-то голос…
– Это я, Тучин.
– Да вы что?.. Всем Полярском сюда сбежались?.. Поминки мне, значит, устраиваешь, папаня? Ну, спасибо тебе… Век не забуду… Значит, есть, говоришь, правда, Пал Степаныч?
– Есть.
– И что же с ней делают, когда она есть?
– Живут с ней, Григорий.
– Та-ак… Допустим… Токо жить-то ведь с ней можно и втихаря, и чтобы никто не узнал… А? Зажал эту правду за пазуху, и конец!.. Не так, что ли?..
– Позвольте мне… – очень вежливо обратился к Григорию Утешев.
– Тьфу ты! Еще кто-то…
– Утешев. Добрый вечер…
– Привет… Говори, Илья Митрофанович…
– Это, Гриша, давно уже было. В Норвегии… Я там в концлагере сидел… – Утешев сухо кашлянул. – У меня будет просьба ко всем… Подробностями потом… моей биографии не интересоваться. Надеюсь, вы меня понимаете?.. Это чрезвычайно неприятно припоминать… Так вот… Однажды в бараке один человек рассказал нам притчу о правде… Под настроение, между прочим, рассказал ее… В тот день нас загоняли по каменоломне и десять человек конвоиры убили… А притча была вот о чем… Один, значит, очень обиженный, отправился по белу свету искать правду. Обошел его весь, белый свет, и нигде не смог встретиться с ней… Старый стал совсем, обессилел, изорвался… Одна кожа да кости. И вот забрел он как-то в какую-то крохотную деревушку в горах… Ночь, холодно. Просится переночевать. Не пускают… Наконец-то в самой уж последней развалюхе избенке открывает ему дверь такая немощная, беззубая, слепая, грязная старуха. В чем только душа держится… Открывает и говорит: «Заходи, ночуй. Места не жалко…» Ну, наш обиженный прилег у порога, а старуха расспрашивает: «Ты чего, мол, по свету-то маешься? Чего ищешь, сынок?..» Он рассказал ей, что вот ведь всю жизнь проискал по белу свету правду, да так и не встретил нигде… Тогда старуха подходит к нему и говорит: «А ведь я, сынок, и есть самая настоящая правда…» И документы предъявляет соответственные, в которых черным по белому сказано – правда и есть… Обиженный, конечно, заахал, заохал… Очень даже расстроился. Говорит правде: «Какая же ты страшная… Да как же я теперь о тебе другим людям расскажу?.. Это их ужасно огорчит…» А правда ему отвечает: «А ты им солги…»
– Во-о! – со злостью воскликнул Григорий. – Вот это да!.. Сама правда врать обучает! Железно! Дай, Митрофанович, пять! – Он протянул руку.
– Да нет, Гриша… – мягко остановил его Утешев. – Пять я тебе, к сожалению, подать не смогу. Не понял ты сказочки-то… Не дозрел, стало быть.
– Вы-то «дозрели»… – оскалился Григорий, – Перезрели, однако!
– Возможно, Григорий Иванович… – Утешев опять кашлянул и ненужно поправил галстук. – Во всяком случае, я… а я тогда и тебя помоложе был… за вот эту вот сказочку… три недели потом отстоял в бетонном мешочке. Навытяжку причем отстоял. Падать там некуда было, понимаешь?.. Ну а тот, кто ее рассказал… без зубов остался. Больше я ничего не успел. Помешали… А теперь суть, Григорий Иванович. Этой вот сказочкой в нас хотели неверие поселить, понимаешь?.. И тот, кто рассказывал ее, на немцев работал. На практике, так сказать, психологический эксперимент проводил… Понял?! – шепотом окончил Утешев.
Григорий даже отшатнулся… одними губами, без звука, выговаривая что-то… Повернулся было, собираясь уйти в свою комнату, но передумал… Взъерошил волосы пятерней…
– Ладно… ваша взяла. Дурак я, наверно… О-ох и дурак! Ни хрена!.. Это хорошо, что вы здесь собрались… Хорошо! Я бы все равно каждого из вас обошел… Жалко вот только… глаз ваших не увидел бы… Я ведь мразь, ребята!.. Самая последняя мразь!.. Это же ведь из-за меня тогда взрыв получился. Из-за меня, слышите?!
– Что ты мелешь, Григорий! – сорвался на крик Иван Федорович. – Замолчи!
– А-а… Очко заиграло, папаня?.. Ничего, подержись. Вы же честные все тут! Вы же правды хотите?! Вот вам правда. Хоть ложкой ешьте ее, а я посмотрю щас на вас. Комиссия-то акт липовый подписала. А все-то вот как было… Мы тогда, в феврале, перед тем массовым взрывом веера конопатили… Пневмозарядчик тогда три дня не работал, поняли? Сперва изломался, а потом гранулированной взрывчатки не подвезли… Мы вручную штукатурили скважины. И торопились шибко… До хрена тогда битого аммонита в штреке осталось. Тонны полторы… А вы же начальники, вы же наши порядки знаете лучше меня… Куда ее потом, колбасу эту битую?.. На склад? Да лучше умереть, чем сдавать ее… В общем, когда все ушли после смены… мы… это, значит, я и Санька Капустин, подручный мой… он теперь в Морфлоте служит… весь этот бой в восстающую и поскидали… Хотели замочить водой, а магистраль уже вырубили. Ведра четыре всего вылили… Думали, при массовом-то взрыве… там же четыреста пятьдесят тонн рвали… и эта сгорит. А вышло вон как… В общем, не отказ это был в минном кармане, нет… Это наша взрывчатка сработала. Понял, папаня?.. Все как на духу рассказал. Может, полегчает теперь… Как занозу таскал тута… – Григорий ткнул себя пальцем в грудь. – А вот вы чо делать будете, не знаю… Может, темнить, а? Ну, чо вы припухли? Не слыхать вас стало… Ведь это же правда, между прочим… Правда! Только за нее вас с работы посымают, вот в чем вапроз, как говорит один мой кореш… Быт ил нэ быт?..
Молча встал с дивана Кряквин, молча подошел и поднял с ковра переломанную по грифу гитару, молча положил ее на стол, постоял над ней молча, потом, приблизившись к Григорию, обнял его и совсем по-отцовски погладил его ладонью по взъерошенным, влажным волосам…
Григорий спросил:
– Кто это?
– Кряквин, – ответил Алексей Егорович. – Гитару-то ты напрасно, Гриша… Сейчас бы как раз самое время еще разок твою песню послушать… Про горницу, в которой светло…
– Да вы мне мозги не запудривайте, Алексей Егорыч, – отстранился Григорий. – Не надо. Не маленький… В баню уже сам хожу. Что со мной делать будете? Что?..
– А что с тобой делать, Гриша? Ты сам над собой все уже сделал… И судил себя, и казнил. Что же еще?..
– Не знаю…
– А я знаю, – твердо сказал Кряквин. – Знаю…
– Ну?
– Ты мне веришь на слово? Скажи – веришь?..
– Верю…
– Спасибо… А теперь слушай. Я ведь сейчас перед очень хорошими людьми слово держу. А их подвести – что себя обокрасть. Никогда бы не позволил. Так вот… страшную правду ты нам рассказал, Григорий. Страшную… Но хорошо, что рассказал. Хорошо… Тебе стало легче, а нам тяжелее. Правда ведь штука тяжелая, когда ее с рук на руки передают… Ничего, я сумею ее донести куда следует…
– Это, к примеру, куда же? – хмыкнул Григорий.
– Я скажу, только ты не ухмыляйся, пожалуйста. Не надо… – У Кряквина заходили желваки. – Ты правду свою в пакость не превращай, понял? Спихнул, мол, с души, и все?.. Пусть другие с ней чешутся… Не надо так, Гриша. Я лично жалеть не умею. Я, понимаешь ли, с детства сопливость от доброты отличаю. Вот так, парень… Калеку из себя убогого не рисуй, которому все дозволено. Номер не пройдет, Гриша… Живи, коли понял свою правду, и не прибедняйся. Не придуривайся… А станешь юродствовать – вычеркнем тебя из нашего списка… – Кряквин сглотнул, удержав в себе злость. – В июне я буду в Москве. И буду выступать там на одном ответственном совещании. У нас на «Полярном» накопилось достаточно проблем, Гриша, о которых тоже нельзя больше молчать… Обещаю тебе… то есть слово даю, что начну свою речь там с твоей правды, Гриша… Это лыко, что говорится, в строку. Я лично так вот считаю…
– Я тоже, – сказал Верещагин.
Ночью Григорий опять побежал по бикфордову шнуру, в грязно-коричневом, душно-горячем пространстве его… Опять что-то орал, не слыша себя, и размахивал руками… Туго пружинил настил, и, взлетая над ним, Григорий опять видел, как настигает его белый огонь, как он шипит и разбрызгивает длинные капли… Напрягаясь всем телом, отчего оно разом сделалось мокрым, Григорий выдернул сознание из сна и, задыхаясь, сорвал с головы повязку… Боясь открыть глаза, полежал… Потом медленно поднял веки… Перед ним очень размыто проступил контур чьего-то лица… Он заморгал, но лицо не исчезло, а, наоборот, приобрело чуть-чуть большую резкость…
– Зинка, что ли?.. – выдохнул он еле-еле, одними губами.
– Спи, Гришенька, спи…
Теперь он различил даже ее волосы. Перевернул голову – на стенке – не четко, но все же увидел, – централка…
– Вижу… Вижу, елкина мать! – процедил сквозь зубы Григорий и соскочил с кровати.
– Гришенька, Гришка-а… – припала к нему Зинка. – Не надо. Ложись!
А Григорий, натыкаясь на стулья, едва различая их, по стенке добрался до выключателя. Вспыхнул свет… В мутной пелене перед ним раздваивалась комната и смутно просвечивалась в своей комбинашке Зинка…
– Во, во! И маслята твои вижу! – Григорий рванулся к стулу, на котором висела одежда, стал одеваться.
– Ты куда, куда?!
– Ви-и-жу-у! – заорал Григорий.
Потом они долго бежали по ночным улицам. Зинка изо всех сил поддерживала то и дело спотыкающегося Григория. Вконец задохнулась…
Григорий, запаленно дыша, долго давил кнопку звонка.
– Кто там? – послышался женский голос.
– Ирина Николаевна! Это я! Гришка Гаврилов! Гришка… Я вижу!..
Зазвякала цепочка. Ирина Николаевна, с встревоженным лицом, возникла на пороге. Увидев Григория, Зинку, вздохнула:
– Я же вам говорила, Гаврилов… Пить вам категорически запрещается! А вы?.. От вас закусывать можно…
– Да что вы! Это еще вчера!.. Вот очки на вас! А вот халат…
Ирина Николаевна опешила:
– Проходите. Вот сюда. Так… Что же случилось, Гриша? Одну минуту… – Она вернулась с каким-то рулоном бумаги, кинула его на стол, а сама взяла офтальмоскоп и подышала на него. – Садись, Гаврилов. Вот так… Спокойно. А вы, пожалуйста, разверните таблицу, – скомандовала она Зинке. – Отойдите! Еще! Еще… Достаточно. Ну, Гриша, какая это буква?
– Дак шэ! – радостно заорал Григорий и… угадал.
– Правильно… – Ирина Николаевна даже головой потрясла – снится ей все это… или что? – А это?..
– Дак кэ, конечно! – блажил Григорий. А Ирина Николаевна по-прежнему показывала на шэ…
– Эта?
– Бэ!.. – А палец Ирины Николаевны дрожал на эн самого крупного, верхнего ряда букв…
– Молодец, Гаврилов… Просто удивительная история… – теперь уже абсолютно спокойно, с обычной профессиональной невозмутимостью сказала Ирина Николаевна. – А эта?
– А эту не вижу… Устал. – Григорий закрыл лицо руками.
Если бы он мог видеть сейчас, какая пронзительная бледность проступила на Зинкином лице… Она давно уже все поняла и теперь изо всех сил крепилась, чтобы не разрыдаться. Ирина Николаевна заметила это и погрозила ей пальцем.
– Так, так, Гаврилов. Очень хорошо. А ну-ка, подойди сюда. Вот так… – Она протянула ему руку. – Посмотри-ка на лампочку… – И бесшумно выключила свет. – Смотри, смотри, Гриша…