Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Скоп
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 45 страниц)
В винном отделе гастронома, где им пришлось выстоять минут пятнадцать, разговоры вокруг, естественно, велись сугубо мужицкие, на самую что ни на есть насущную тему. Николай с удовольствием прислушивался, поддакивал и похохатывал вместе со всеми, подталкивая уходящего то и дело в себя брата.
– Эй, земляк! Совесть-то надо иметь. Ты что уж без очереди?
– Не гуди. Праздник у нас с корешом. Сын у его родился…
– А-а…
– Чо – прямо сейчас, что ли?
– Да нет… три года назад, а что?
– Дать ему. Дать!
– Бутылкой по остроумию…
– Все остроумные.
– Спиртику бы, спиртику натурального… Это вещь! С утра водички шарах! – и цельный день… я люблю тебя, жизнь, и иду на работу усталый…
– Мне, пожалуйста, коньяк. Нет. Не этот… Вот, во-от… И пару лимончиков. Покрупнее, – сказал Кряквин, когда подошла его очередь. – Чего еще позабыли? – спросил у Николая.
– Минеральную.
– Верно. Бутылки четыре нам…
Продавщица помогла Кряквину затолкать покупки в распахнутый зев портфеля, и они выдернулись из душной людской круговерти. Кряквин остановился, вытер лицо платком.
– И чего гадают, чем лед растопить в Арктике, – сказал он Николаю. – Открыть там пару винных отделов – и все… Ты на кого это там уставился? – обернулся Кряквин и увидел Ксению Михееву.
Стояла она, облокотившись на прилавок неработающего кассового аппарата, и смотрела на них. Внимательно и грустно.
Темная, из соболя шапочка шла к ее светлым, забранным на затылке в тяжелый пук волосам. Да и все на Ксении сидело уверенно, ладно. Модное пальто, сапожки на платформе. Только почему-то не эту Ксению вдруг высмотрел в себе сейчас Кряквин, другую… Моментальным снимком возникла она перед ним, явившись откуда-то, из памяти… Ну да…
…Горняцкая бытовка. Фанерная амбразура рудничной сатураторной, где всегда можно выпить стакан-другой холодной, шипучей газировки. Толкотня. Грубоватые, добродушные шутки. И – Ксения… Тоненькая, веселая, зубастая. Дымчатая коса на белизне халата. Шейка, по-девичьи, с загибом… Цепочка на ней посверкивает. А улыбка… С ума сойти! Только когда это уж было?.. Да и не здесь, не в Полярске, а на Вогдоре, после войны еще… Они с Михеевым только-только переоделись в штатское. И было начало всего, всего… У маленького настырного Михеева глаз оказался поцепче – его стала Ксюха-газировщица, а не Кряквина, заронив в память ту единственную, белую ночь на озере…
– Кто это, слышь, Алексей? – дошел наконец до Кряквина настойчивый шепот брата.
– А? – Он сморгнул, и исчез моментальный снимок… Стояла перед ним эта Ксения: ухоженная, с тронутым временем, совсем не веселым лицом… Три дня назад прилетела она из Москвы, и Кряквин официально-вежливо пообщался с ней по телефону, вызнавая новости об Иване Андреевиче. Новостей оказалось мало. Тяжелый инфаркт. Ксению к нему не пустили, так что она мужа не видела.
Кряквин, не отвечая брату, резко кивнул – не поймешь – поздоровался или что? – решительно зашагал к выходу.
– А-а… все ясно… – подначил было его Николай.
– Алексей Егорович! – услышал Кряквин знакомый голос и, поморщившись, оглянулся. Ксения направлялась к ним…
– Добрый вечер, – несколько смущенно сказала она.
– Здравствуйте, Ксения Павловна.
Николай тоже вежливо поклонился.
– Слушаю вас, – суховато сказал Кряквин.
– Да вот прямо и не знаю… – поглядывая на Николая, сказала Ксения. – Вы уж, пожалуйста… извините меня. За любопытство… Ваша фамилия не Гринин случайно? Просто удивительное сходство…
– Гринин Николай Сергеевич, – бархатисто рокотнул Николай. – Его брат, между прочим…
– О-о!.. Это для меня новость… Михеева, – Ксения протянула ему руку в черной перчатке.
– Очень приятно, Ксения Павловна, – сказал Николай. – Вы, кстати, тоже очень похожи на одну нашу актрису… Доронину. Уж не сестра ли ей?
– Ну что вы… Нет. – Она смущенно заулыбалась. – Надолго к нам?
– Да поживу, поживу… – многозначительно ответил Николай.
– Значит, мы еще встретимся. У нас здесь чудесно… Не смею вас больше задерживать. Всего вам хорошего. И привет мой Варваре Дмитриевне, Алексей Егорович…
– Передам, – хмуро сказал Кряквин.
– До свидания, Ксения Павловна, – сказал Николай. – Рад был познакомиться.
– Я тоже…
Уже на улице он почему-то шепотом спросил у Кряквина:
– Эта, что ли, вашего директора жена?
– Ну. А чего ты шепчешься?
Николай засмеялся.
– В па-а-рядке кадр.
– А-а! – отмахнулся Кряквин. – Смотри, на цепь посажу…
– Зачем?
– Да чтоб ты, как кобель, на чужих баб не кидался.
Неожиданный звонок мужа о приезде в Полярск его сводного брата Николая обрадовал Варвару Дмитриевну, а слова мужа о том, что «надо бы нам, Варюха, по сему поводу сегодня вечерком стряхнуть с себя пыль и, как бывало, посидеть малость, так что ты бы уж там расстаралась, старая, и сообразила, что к чему, ну, сама понимаешь…» – озаботили ее. Во всяком случае, и то, и другое заметно ускорило прохождение второй половины школьного дня. Возникла в Варваре Дмитриевне приподнятость настроения, и она, обычно сдержанная и немногословная, больше чем всегда говорила на переменах в учительской, а на разборе уроков практикантов из областного пединститута даже припомнила смешные случаи из своей собственной преподавательской жизни и охотно смеялась вместе со всеми.
Потом получилось и совсем хорошо – назначенный на семнадцать тридцать педсовет с участием представителя из облоно, который бы мог затянуться, и тогда бы Варвара Дмитриевна вряд ли успела хоть что-нибудь приготовить, был отменен с переносом на следующую неделю, так что в начале шестого она уже полностью освободилась и, прежде чем попасть домой, накупила всякой необходимой для доброго стола снеди.
Не так-то уж часто случались в последнее время гости в семействе Кряквиных. Тот же Николай приезжал на съемки в Полярск пару лет назад, да родная сестра Варвары Дмитриевны, агроном теперь в колхозе, Маня, заскочила как-то совсем неожиданно на недельку, но пожила, почему-то всего смущаясь, только трое суток и, как ни старалась Варвара Дмитриевна удержать ее подольше, уехала, – вот, пожалуй, и все, если не считать крайне редких сборищ у них дома фронтовых друзей Кряквина – Скороходова, Беспятого, Гаврилова и нынешнего секретаря горкома партии Верещагина Петра Даниловича.
Поначалу-то, раньше, когда война еще не так далеко отошла от памяти, редкий Праздник Победы не обходился без шумного, с песнями, с разными припоминаниями о живых и погибших, застолья в большой кряквинской квартире. Вот уж когда успевала всласть навозиться по хозяйству Варвара Дмитриевна, чтобы полным добром и радушием одарить гостей. И смеялась до слез за таким столом, и наплакивалась вволю, – чего только не довелось испытать-перепробовать на войне саперам, – а потом как-то и эта традиция помаленьку подстерлась, и совсем уже редко снималась со стены пробитая еще под Секешфехерваром немецкой пулей гитара.
А вообще любила Варвара Дмитриевна привечать у себя людей. И совсем не потому, что уж больно замкнуто и отдельно жил их дом, – совсем не поэтому… Не скучно ей было жить. Нисколько. Одна работа завучем в школе-десятилетке отнимала у Варвары Дмитриевны столько сил и энергии, что, возвращаясь домой, она только здесь и могла до конца наслаждаться безмолвным, – Кряквин имел привычку при любой возможности допоздна засиживаться над докторской диссертацией в своем служебном кабинете – домашним уютом. Просто присутствие любого гостя оживляло в Варваре Дмитриевне что-то так и неистраченное, по-бабьи заботливое, что бы, наверное, больше и лучше всего, конечно, могло реализоваться в детях, своих, кровных, но детей у Варвары Дмитриевны после того так кошмарно окончившегося для нее выпускного вечера в школе, когда совсем вроде бы и не больно вначале ударилась ей в бедро та сумасшедшая, выпрыгнувшая из-за поворота на тротуар машина, без света и сигнала, быть уже у нее никого не могло… Взамен их, своих, кровных, приходил к Варваре Дмитриевне, изредка повторяясь, лишь сон, а в нем маленькая, белесая девочка с заплаканными, мокрыми ресничками… Тогда, на другой день, у Варвары Дмитриевны сильно болело сердце, и она, скрывая это от Кряквина, украдкой сосала валидол…
Известие мужа о приезде Николая по-настоящему обрадовало Варвару Дмитриевну. Николай был всегда интересен ей. В нем скрывалось для нее что-то и очень ясное и в то же время не очень – все-таки артист… Она, думая об этом неясном в нем, как-то никак не могла отчетливо прояснить для себя, как это вот так он, Николай, может вдруг просто и ясно для других делаться совсем не таким, какой он есть на самом деле?.. Для нее всегда оставалось загадочным странное и завораживающее умение Николая изображать совсем чужие для него чувства: не свою любовь, не свое страдание, не свою веру, не свою независимость, не свой характер, – причем изображать эти чувства так, что тот, кто смотрел на него, Николая, из зрительного зала, верил в эти чувства глубоко и действительно.
Пытаясь постичь это неразрешимое для себя, Варвара Дмитриевна упрямо, по несколько раз кряду, ходила на каждую новую картину с участием Николая Гринина. И каждый раз, как бы сосредоточенно и придирчиво она ни вглядывалась в каждый жест Николая-героя, как бы предельно внимательно ни вслушивалась в каждое сказанное им с экрана слово, постепенно забывала, что перед ней очень знакомый для нее человек, и, забывая об этом, начинала верить его словам, жестам, переживаниям как правде.
Особенно взволновал и встревожил Варвару Дмитриевну фильм, в котором Николай исполнил роль конструктора кораблей. О нем потом много говорили, спорили и писали в газетах. За эту роль Николай получил премию. На этот фильм Варвара Дмитриевна уговорила все-таки сходить с собой Кряквина, который в общем-то кино не любил. Ей было очень важно, что скажет об этой картине ее муж, потому что Николай здесь изображал человека, характер которого – резкий, стремительный, не враз открывающий для других свою внутреннюю доброту, – в чем-то удивительно совпадал с характером ее мужа. Странное совпадение это поразило Варвару Дмитриевну еще после самого первого просмотра картины, и она не сразу вернулась тогда домой, успокаивая себя долгой ходьбой по городу. Там, в картине, Николай – ее муж умирал, износив свое сердце на чем-то куда более серьезном и трудном, чем это было показано. Это Варвара Дмитриевна поняла в независимости от происходящего на экране. Ведь знала же она, читала и слышала об истинной судьбе того замечательного конструктора, слепок с которой так вольно и искаженно переиначился авторами фильма. Ведь знала же она и видела, наконец, чем живет и из-за чего страдает ее муж. Во всяком случае, на своем веку Варваре Дмитриевне что-то не припоминалось такого, чтобы люди вдруг ни с того ни с сего помирали от полного счастья. А Николай в картине умирал, достигнув всего. Умирал в солнечном, синем дне, а вокруг него истошно стучали кузнечики и близкое море плавилось и горело в жарком полудне… Все было красиво вокруг этой смерти, и красота эта лишь еще сильнее обнажала то, чего на экране не было. И Варваре Дмитриевне вдруг сделалось страшно за своего мужа…
Кряквин вытерпел двухсерийный сеанс, а потом уже, дома, когда Варвара Дмитриевна осторожно спросила у него – «ну, как тебе Николай?» – спросила именно о Николае, а не о всей картине, потому что каким-то своим, особым чутьем уже догадалась, что фильм мужу не понравился, хотя Кряквин вроде бы ничем этого не выдавал, – получила ответ мгновенно, как будто бы Кряквин только и ждал ее вопроса:
– Химеры и фантомы все это, Варюха. Кролик под котик… – Он помолчал. – Но вот ведь что интересно… Брешет-то Микола будто по правде. Соображаешь, мать, по правде.
– То есть? – спросила удивленно Варвара Дмитриевна.
– То есть хочет верить, что верит в то, во что хочет верить, потому и врет.
– Но он-то так похож на тебя там! – вырвалось у Варвары Дмитриевны.
Кряквин взглянул на нее прищурясь и усмехнулся: мол, это-то я и без твоих восклицаний заметил.
– Хочет, хо-чет походить. А похожесть-то это еще не правда. Помнишь про ежа, который щетку половую с ежихой спутал? Во-от… Надо, брат, быть, чем хочешь, если уж действительно хочется, а не хотеть только, чем быть. Бы-ыть… Вот в чем штука. Ферштейн?
Николай глубоко втянул в себя носом коньячный аромат и неожиданно поставил обратно на стол полную рюмку.
– Хо-о-рош генерал, но не буду.
– Эт-то еще почему? – изумился Кряквин, тоже возвращая назад свою. – Часом, не приболел ли?
– Да нет. Здоров, слава аллаху.
– Тогда чего?
– Понимаете, как бы это вам популярней… В общем, примета у меня. Раз роль непьющая – я не пью.
– Ты гляди на него… – скорчил гримасу Кряквин. – А я-то думал, что это кровь господня, – он постучал ножом по бутылке. – Что же мы тогда, Варюха, городки городили, а? Пироги, понимаешь, пекли, шуры-муры разводили… Может, стаскаем все это барахло назад, на кухню? Подождем, пока он пьющего играть не приедет? Ты что, серьезно, что ли? Уж и совсем-совсем ни-ни?
– Пока не снимусь – ни капли, – твердо сказал Николай, расправляя расстегнутый ворот рубахи. – Вы уж не обижайтесь. Свои же.
– Свои… – презрительно фыркнул Кряквин. – Тоже мне – нашел своих. И вот праздники будут?..
– И по праздникам.
– Но-о… И после баньки? Изредка-то моешься?
– Говорю, завязал.
– Вот это воля, Варюха! Учись. Несгибаемый человек, скажу я тебе. Таких надо за деньги показывать. Факт. А я-то по простоте думал, нам, русским, без этого никак не можно. Тяжело. Маленько-то когда и надо кровь размешивать.
– А ты вот когда-нибудь под камеру да под свет встань, – сказал Николай, – она у тебя сама паром пойдет.
– Ой-е-ей… Вот страсти! Действительно, великое искусство! – ерничал Кряквин. – Где уж нам, серым, на свету-то стоять… Ку-у-да там! Выходит, что если ты вора, к примеру, изображать станешь, то и приворовывать начнешь?
– Ладно тебе, – заступилась за Николая Варвара Дмитриевна. – Решил человек, и все. Ему, значит, так лучше.
– А ты, женщина, не встревай, – погрозил жене пальцем Кряквин. – Ты соответствуй. Мужскую речь блюди. Лучше-то оно, может, и лучше, а все одно – ограничение! А любой запрет вроде забора. Он ведь мешает. Скажи, нет? Заглянуть-то за него, поди, хочется…
– В общем, ты меня не агитируй, – сказал Николай. – Лучше отвяжись по-хорошему. Тут же решение души…
– Была нужда… – сказал Кряквин. – Ну и ходи голодный. Моя-то душа лично сегодня рюмочку требует. Слышь, Варюха, вот приложись к ней, пожалуйста, ухом. К душе моей…
– Сейчас, разбежалась, – улыбнулась Варвара Дмитриевна. – Алкоголик нашелся.
– А что? Вот, смотри, смотри. Это тебя касается, Николай Сергеевич, как мы сейчас с супружницей моей врежем. Ну, поехали, Варь?
Они согласно содвинули рюмки и выпили.
– Хо-о-рош! – с удовольствием выдохнул Кряквин. Потянулся за лимоном. – Ду-у-рак, кто с нами не пьет. Во была голова, кто такое сочинил…
– Ну и гад же ты, Кряквин! – прыснул Николай, схватил свою рюмку и залпом опрокинул в рот.
Варвара Дмитриевна и Кряквин захохотали.
– Ну, что я тебе говорил? – закричал с азартом Кряквин жене. – Несгибаемый человек! Только хочет быть, как говорит Беспятый, до пятки деревянным. А ты закусывай, закусывай… Уши-то опусти. Ох и молодец у меня баба! Не руки, а золото. – Он наклонился к Варваре Дмитриевне и громко чмокнул ее в щеку. – Поцелуй любви называется, понял, Микола? Это тебе не попов с конструкторами разыгрывать. Представляешь, Варь, эдакая громила приволокся сегодня в нашу управу в полной религиозной амуниции. В рясе, с крестом на пупе, при усах, бородище. Представляешь? Такой переполох учинил, хоть водой заливай. Дамочки наши шу-шу-шу. Мужички гыр-гыр-гыр… А вахтерша, Акимовна, и вообще. Ну пытать меня – что, мол, за батюшка? Да неуж новый на храм поставлен? Что же, мол, с прежним? И так далее. С Шаганским от любопытства чуть второй инсульт не случился. Ты бы видела… Чисто явление Христа народу. Он в этом обмундировании – конец атеизму!
Николай слушал и, довольный, посмеивался. А Варвара Дмитриевна, раскрасневшаяся, улыбалась и все поглядывала и поглядывала на подарок Николая – изящный серебряный медальон на цепочке.
– Нравится, Варя? – нежно спросил Николай.
– Очень.
– Слава богу. Я тоже доволен. Правда – оригинальная штучка. Умеют ведь наши делать, когда захотят…
На светлой кофточке Варвары Дмитриевны красиво смотрелась округлая, матово отсвечивающая чернением серебряная пластина, ажурно увитая по краям тонко вырезанными по металлу розами, а в центре ее, неожиданно и чуть-чуть печально, была влита гибкая, трепетная кисть женской руки…
– Я ее как углядел, так о тебе и подумал, Варя. Загадочно… – Николай не сразу нашел продолжение, – и… прекрасно!
Варвара Дмитриевна смущенно опустила ресницы, вздохнула.
– Коля, вот ты артист… Разных людей играешь. А вот скажи, почему оно… грустно бывает? – вдруг как-то тихо спросила Варвара Дмитриевна.
Николай с интересом посмотрел на нее из-под ладони, на которую сейчас упирался лбом, спрятал глаза. Задумался. Пустил вверх сигаретный дым. Он как бы припоминал забытый им текст какой-то роли…
– А как тебе грустно, Варюша? Грусть грусти рознь…
– Не знаю… Иногда просто грустно. А иногда так вздохнуть хочется и не можешь… Понимаешь? – Она нервно затеребила узкими пальцами цепочку. – Я же в школе все время. А там довольно часто дети плачут. Особенно малыши, первоклашки… Не могу тогда. После этого бывает…
Кряквин внимательно слушал, забыв о дымящейся в пальцах папиросе. Потом перевел взгляд на Николая, ожидая, что он скажет.
– От доброты, Варя… – негромко, как бы советуясь с самим собой, сказал Николай. В голосе его внятно обозначилась теплота. – Ты добрая. Очень добрая, Варя. А добро умеет сострадать… Сострадание высветляет очерствелость душевную, отмывая и оживляя огрубевшее от повседневного. И вот это, – Николай добавил голосу торжественность, – именно это, ожившее в душе, как бы наново, делается восприимчивым ко всему людскому… – Он медленно поднял вверх руку, как на проповеди. – И звучит в грусти своей. Это хорошо, Варя. Это очень хорошо.
– Спасибо тебе… – непонятно сказала Варвара Дмитриевна и сильно покраснела.
– Славно говоришь, Николай, – вздохнул Кряквин. – Славно! И вот тут я тебе, артисту, черт возьми, завидую. Откровенно. Не умею я так вот… А хочется. У нас же на производстве хрен его знает какой язык! Гав-гав… Пользуем в своем деле ну максимум два-три десятка слов. И, представь себе, обходимся. Понимаем друг дружку. «План, нормы, фондоотдача, себестоимость…» А ты сейчас как по написанному, аж шевельнулось вот тут чего-то…
– В душе, Кряквин. В душе… Называй вещи своими именами. Не стесняйся, – подмигнул Варваре Дмитриевне Николай.
– Ишь ты, обрадовался. Похвалили младенца, он и давай пузыри пускать. В ду-у-ше… И что дальше? Допустим, и в душе…
– А в душе стыд живет. Между прочим, великое, контролирующее средство…
– А страх где? – перебил его Кряквин.
– Не мешай, – встряхнул головой Николай. – Слушай. А стыдом может управлять только совесть. Она, и никто другой, неусыпно несет свою службу. Даже когда человек уверен, что никто в мире не узнает о том, что он сейчас совершит…
– Хорошо излагаешь, если свое… – хитро прищурился Кряквин. – Ну а если совести нет?
– У кого? У тебя одного или…
– У тебя. Давай о тебе, – улыбнулся Кряквин.
Николай прислушался, а лицо Кряквина стало непроницаемо серьезным.
– Не понимаю, что ты имеешь в виду?
– Да то, что и ты. Совесть твою. Со-весть…
– Не понял…
– Неужели? – хмыкнул Кряквин. – Речь, Варя, идет о его совести, так сказать, о великом и контролирующем средстве, а он не понимэ… Странно. Приступим конкретнее. Вот ты с экрана вещаешь людям разные разности. Причем вещаешь их талантливо, черт возьми! Достоверно бы вроде… Послушать, все вроде так и есть. Ты-то ведь сам не такой… Так вот я и спрашиваю: как она, в этом случае, ведет себя твоя совесть? Или ты, может, уверен, что делаешь правду?
– Алексей… – попыталась вмешаться Варвара Дмитриевна. – Ну зачем ты?
– Что, не нравится?
– Отчего, продолжай, – усмехнулся Николай. – Зрительскую конференцию считаю открытой.
– А ты не елозь, – остановил его Кряквин серьезно. – Не крутись, как шпиндель. Играешь-то ты здорово. Факт. Ни к чему не подкопаешься. А вот понимаешь ли ты, что играешь, или только, как глухарь на току, поешь и никого, кроме себя, не слышишь?
– Ты о моей роли в «Подъеме», что ли? – спросил Николай, называя картину.
– Допустим, в «Подъеме»…
– А-а… – Николай с шумом вдохнул и выдохнул воздух.
– Во-от… И дыши глубже, брательник. Стыд, говоришь, совесть, контроль… Человек… Да… Человек-то… умеет и эти игрушки под себя приспособить. Я понимаю, Микола, у тебя профессия такая – говорить чужое… Это трудно, наверно. Поди, охота же когда и свое врезать? Во-от поэтому, говоря чужое, надо, по-моему, хотя бы чувствовать свое, понимаешь? Свое. А то ведь если и слова, и чувства чужие, то совсем худо… Не так, что ли? Так. Я это на собственной шкуре испытал. Уж поверь. Ты на меня не косись, не надувай губу. Не надо, Коля… Все мы, понимаешь ли, маленько артисты. Все… В одной упряжке. Ты с экрана, я, как крот, из горы… Так что все мы под одной камерой и под одним светом варимся… – Кряквин умолк и жадно затянулся папиросой. Потом задумчиво договорил: – Мне вот вскорости тоже надо будет одну роль сыграть. Возможно, что и главную. – Он широко улыбнулся. – Так что это я сейчас репетирую ее, понял? На тебе, лауреат.
Николай вдруг громко зааплодировал:
– Браво! Браво! Кряквина на сцену!..
– Ты чего? – с подозрением в интонации спросил его Кряквин.
– Да здорово у тебя монолог получился. Честное слово! А говоришь, говорить не умеешь. Сюда бы сейчас сценаристов наших. Послушали чтобы… Вот это текст! Я серьезно, Алексей.
– Ладно, ладно, уймись.
– Вот чудило. Скажи, Варя, чем не артист, а? Со сцены бы ты вот так – в зале бы ни пикнули. Вот те крест!
– Я и говорю ему, такой талант пропадает, – пошутила Варвара Дмитриевна, довольная, что братья не поссорились.
– Да! – воскликнул Николай. – Чуть-чуть не забыл. Мама же наша поклон тебе низкий передавала.
Варвара Дмитриевна сухо кивнула и отвернулась.
– Зря ты… – ласково сказал Николай. – Мы же… родня. Надо бы тебе с ней… Ну, как-то уладить.
– Не хочу я с ней ничего улаживать, – вспыхнула Варвара Дмитриевна. Глаза у нее потемнели. – И не могу!
– Вот тебе и доброта… Ду-у-ша… – совсем ни к месту подшутил Кряквин.
– Перестань! – вскрикнула она. Попыталась сдержаться, но у нее не получилось, и она, встав из-за стола, прихрамывая, вышла из комнаты.
– Зачем ты? – укоризненно спросил Николай.
– Да и сам не знаю. Не хотел.
– Иди, иди. Улаживай.
– Погоди. Ты тоже тут с матерью… Не простит она ей никогда. Вот увидишь. Характер-то будь здоров…
– Но так же тоже нельзя. Прощение же необходимо. Мать же идет навстречу, а у нее характер, сам знаешь. И потом, к чему ожесточаться? Душу ранить… Мы же одно целое.
– Кончай ты! – отмахнулся Кряквин. – Заладил про эту душу. Не знаешь же ни хрена, как было…
– А откуда мне знать?
– Вот и молчи поэтому. Я тебе сейчас объясню. Садись ближе.
Николай пересел на стул Варвары Дмитриевны, и Кряквин горячо зашептал ему в ухо:
– В сорок седьмом, после армии… Ну, в общем, я за ней… стал ухаживать. Не получилось у меня тут с одной. Рылом не вышел. Выскочила она за другого. Это не важно… Вот я за Варькой и стал. Той чтобы насолить. Дурак был. Ума-то примерно столько, сколько у тебя было… И понесла Варька от меня. Дело нехитрое. А мать приехала, увидала ее – ни в какую! Наша мать – одно слово. Колом не перешибешь, на что встанет… Не понравилась ей, короче, Варвара. Мать и давай свою политику гнуть. Вы, мол, не подходите друг другу. У вас характеры разные… Видите ли меня берегла. В общем, почти уговорила Варвару на аборт! И Варька бы сделала его. По доброте своей. А я об этом ни хрена не знал. Все это за моей спиной. Мать здесь такую деятельность развила… А потом – трах! – авария… Как накаркала она ее… У-у… – Кряквин плеснул себе в рюмку коньяк и выпил. – Теперь видишь? – Он показал пальцем на седой висок. – И одни… Варька и не может… детского плача… И матери не простит. И не думай. Ты бы простил?
– Я… – замялся растерянно Николай. – Но я этого не знал… Думал, глупость какая бабская. Мать же, сам знаешь… Не выдавишь ничего, пока сама не расскажет.
– То-то… Тебе сейчас сколько?
– Тридцать шесть. А что?
– Я и говорю – сопляк. А туда же – во врачеватели душ…
– Ты-то старик… Подумаешь…
– Что подумаешь? Четырнадцать лет разница, это мало? До Берлина топ-топ, – Кряквин «прошелся» пальцами по столу, – туда и обратно. И еще кое-чего подуспели. Вот так! А мать, если уж по большому счету, наломала дровишек… С тобой, в частности… Вгикипшики разные напридумала. Делом бы сейчас занимался. Не фиглярничал. Думаешь, не знаю про ваш мир? Знаю…
– Мой отец был актером. Твоя от твоих, как говорится в Писании, – улыбнулся Николай.
– А-а! Брось. Мой скульптором был. И не плохим. Но я же не скульптор…
– Каждому свое. Может быть, в этом и есть та самая сермяжная правда, что мы с тобой очень разные… Я ведь мать-то люблю.
– Гляди-ко… Америку открыл. А я нет? Да я за нашу мать кому хочешь… Уж чему-чему, а независимости-то она меня обучила. По жизненному обязательству рассчитывать только на собственные силы. Понял, Микола? Не надеяться на дядю и тетю. Падаешь – вставай. Согнули – разгибайся. Она недаром, мать наша, всю жизнь возилась с камнем!..
– Тише. Не шуми.
– Извини. Это факт – разошелся я. Пара рюмок и того… Устаю, Николай. Нервишки…
– Понимаю… – Николай ласково положил руку на плечо брата, шутливо боднул его головой. – Все понимаю. Береги себя. Ты мне нужен… Как это насчет независимости-то хорошо сформулировано, а? Безжалостно, но верно. Ты чеховских писем не читал? Жаль. Почитай как-нибудь… Он там, Антон Павлович, своему брату пишет… «В незаискивающем протесте-то и вся соль жизни, друг». Чувствуешь? В незаискивающем… Вот как! Обожди… Есть и у меня своя мечта, брат. Никому не говорил, а тебе скажу… Это серьезно. Без дураков. Хочу сам свою картину поставить. И уж тогда вот и о независимости поговорить.
– Кстати, это не материна, а моего отца формула, – сказал Кряквин. – Мать ее только на вооружение взяла и через всю жизнь протащила…
Варвара Дмитриевна неслышно вошла в комнату и остановилась у двери за спинами братьев.
– А ты бы все-таки сходил за Варюшей, – сказал Николай. – Что она там одна? Жалко же… Она ведь у тебя такая чудесная…
– Не стоит, Колька. Я ее лучше знаю. Она сама придет. Под горячую руку с добротой лезть – хуже нет. Сам-то когда женишься?
– Еще и не думал. Невесты нет.
– Кто же наш род продолжать будет? На тебя и надежда. Смотри, жизнь короткая. А может, к старой вернешься?
– Что ты! Зачем?..
– Коля, – неожиданно позвала Николая Варвара Дмитриевна. Братья, как по команде, стремительно обернулись.
– Подслушиваешь?.. – сказал Кряквин, улыбаясь.
– Ну конечно… Только этого мне не хватало, – невозмутимо ответила Варвара Дмитриевна. – Коля, а ты знаешь, книгу нашего директора редактировала какая-то Гринина. Это не твоя?..
– Какие у нее инициалы, Варюша?
– Сейчас посмотрю. – Она снова вышла из комнаты.
– И гитару там, Варь, захвати, пожалуйста! – крикнул ей вдогонку Кряквин. – Видишь, сама пришла… Так на чем мы с тобой остановились? Ага – на женитьбе. Женись, женись, Колька. Чужие души проиграешь, а свою сыграть не успеешь…
– Мне бы вот как ту подыскать, что в магазине… Михееву-Доронину, – подмигнул Николай.
– Заткнись! – шикнул на него Кряквин.
– В. В. Гринина, – сказала, вернувшись, Варвара Дмитриевна. – На, – протянула она мужу гитару.
– Спасибо, – Кряквин с любовью огладил ладонью облезший по корпусу, в заплатах инструмент. – Милая ты моя…
– Ну, если В. В., то, значит, моя, – сказал Николай. – Вера Владимировна получается. А что?
– Да так, ничего, – уклонилась Варвара Дмитриевна. – Мир-то какой тесный… Вы пойте, пойте. Я люблю, когда вы поете.
Кряквин кивком откинул назад волосы, подстроил гитару. Мягко и певуче выбрал вступление. Взглянул на Николая вопросительно – мол, давай, – и Николай запел красивым, бархатным баритоном:
Гори, гори, моя звезда…
И – ладно сошлись в единое два голоса… Ладно и стройно.
Варвара Дмитриевна медленно подошла к дивану, над которым висела увеличенная фотография в металлической окантовке: обнявшись, стоят на понтонном мосту молодые совсем, в военных гимнастерках, Гаврилов, Кряквин, Беспятый, Верещагин, – и присела на краешек. Послушала, не поднимая головы, а потом незаметно и сама вошла в песню, добавила в нее, великую в своей светлой печали, чуть дрожащий, высокий и нежный голос…
…Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда…
Ночью падал тяжелый, оттепельно-тусклый снег. А поближе к рассвету над отсыревшей землей завязался несильный, но все-таки ощутимый мороз, который и обсушил, и высахарил до скользкой рассыпчатости ночной хлопьепад. К рассвету же и протиснулась между туч грузная, до краев налитая бледновато-зеленым, косым светом луна, бесшумно плеснула его на хрусткую белизну под собой так, что когда Тучин в самом начале шестого вторым вышел из подъезда во двор, – первым рванулся в парящую сутемь годовалый спаниель Карабас, до этого все подскуливавший нетерпеливо, – Тучина поразило открывшееся ему на улице всеобщее ломкое мерцание.
С минуту он постоял без движения, наслаждаясь игрой лунного света со снегом, тишиной и морозной свежестью, а потом, чувствуя в себе так и не остывшее со вчерашнего вечера доброе настроение, поглуше затянул на шее, до самого подбородка, «молнию» шерстяного спортивного костюма и с удовольствием, с каким-то мальчишеским азартом, начал гонять за Карабасом, вываливая его, коротконогого, длинноухого, радостно огрызающегося, в сугробах.
Минут за пятнадцать возни они испятнали следами весь двор; Тучину сделалось жарко, и он, посветив на руку, где часы, карманным фонариком, решительно направился к подъезду, подзывая свистом все еще не наигравшегося кобелька.
Было половина шестого. Заходя в подъезд, Тучин по новой совсем привычке, – она появилась у него с тех пор, как он стал жить в этом доме, въехав в бывшую квартиру Студеникина, – покосился на окна второго этажа, где вот сейчас должно было розовато затлеть абажурным светом окно в спальной Беспятых. Карабас тоже вскинулся туда же своей мордой, звучно выфыркивая из ноздрей слякоть, и – точно – пунктуалист Беспятый проснулся.
Тучин не спеша поднимался по лестнице, обтирая платком мокрые усы, и с усмешкой представлял себе заспанного Егора: как он сопит сейчас, разминая ладонями лицо, кряхтит, устраиваясь повыше на подушке, тянется к пачке с «Беломором», раскуривает папиросу, надолго закашливаясь после первой же затяжки клокочущим курецким кашлем, а после, не обращая внимания на ворчащую жену, которой всю жизнь с ним не нравится и этот его натужный, нутряной кашель, и этот противный дым, невозмутимо набирает номер диспетчерской Верхнего рудника.