Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 1"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 55 страниц)
Полицмейстер, губернатор, десяток жандармских вахмистров на белых лошадях, сотня городовых – все это метнулось, засуетилось, завертелось, но было уже поздно, ничего нельзя было сделать – оба гроба рядом проплыли в ворота на кладбище. Виталий Калмыков и Надежда Калмыкова. И на гробу Надежды уже лежал принесенный техниками венок из листьев маслины и красных роз, перевитый лентой – «В нашей смерти винить несовершенство социальных форм жизни»…
Дальнейшие события развернулись так быстро, что не было никакой возможности установить, как же все это произошло. Губернатор и губернаторша – генерал Багратион-Шуйский и генеральша Багратион-Шуйская – оказались рядом с почтальоном и швеей Калмыковыми, прижатые к самому гробу, верней – между двух гробов, Надежды и Виталия. Вокруг бурлила толпа, огромная и плотная: гимназисты, техники, коммерсанты, семинаристы, ученики художественной школы, еще какие-то юноши, какие-то люди – тысячи людей. Они все пели «Надгробное рыдание», уже и кафедральный хор епархиалок и духовного училища присоединился к ним, – сквозь эту тесную многотысячную толпу не пробиться было жандармам и городовым. Они беспомощно размахивали руками, что-то кричали, пытались, даже свистеть и свои свистки – здесь в священной тиши кладбища, среди мирных могил, под высокими торжественными сводами раскидистых старых лип и каштанов. Они бегали вокруг толпы, топтали могилы и роскошные цветы на них, смахивая обильный пот с перепуганных бледных лиц. Десять вахмистров на белых лошадях остались у ворот: они не решились въехать верхом в это тихое пристанище христианских душ. Процессия продвигалась вперед медленно, тихо колыхаясь. Двухсотголосый хор семинаристов, а за ними духовное училище и епархиалки, а за ними вся толпа – форте, фортиссимо – потрясали кладбищенский покой полнозвучной, патетической «Вечной памятью».
Могила, ожидавшая губернаторскую дочь, Надежду Багратион-Шуйскую, была в самом начале кладбища, в церковной ограде, справа от главного входа церкви. Здесь были места для самых высокопоставленных, аристократических покойников. Но процессия миновала приготовленную могилу. Процессия проследовала по главной аллее дальше. Впереди несли хоругви, за ними шли попы, потом хоры, потом – рядом – два гроба, потом старый почтальон и старушка швея Калмыковы, потом губернатор и губернаторша Багратион-Шуйские, за ними все высокородные и вельможные провожающие. И все это в тесном кольце многосотенной толпы возбужденных юношей и мальчишек. И их становилось все больше. Они бежали откуда-то навстречу, выскакивали с боковых дорожек, возникали из цветущих кустов – ученики всех существующих в городе школ и учебных заведений. А за ними какие-то никому неведомые юноши в штатском, а за ними какие-то подозрительные и бесцеремонные взрослые. Они охватывали процессию все более тесным кольцом, они на поводу вели ее все вперед, в самый дальний угол кладбища. Здесь густо разрослись покрытые буйным цветом шиповник и боярышник, непролазные кусты жасмина; вдоль аллей, как живые изгороди, стеной стояли маслина и сирень. На могилах цвели ирисы, сон, ромашки и пионы. Между холмиков стелился пушистый голубой ковер павлиньих глазков. Аромат весеннего цветенья стоял здесь густой и пряный, как в оранжерее. В углу, под огромным кленом, ждали рядом две открытые могилы. К стволу клена прислонен был деревянный крест, на красной доске выделялась надпись:
Губернаторша упала без чувств на руки губернатора.
Но полицмейстер наконец собрал всех своих городовых. Появились конные жандармы. Они проскакали прямо по могилам – должны же они были хотя бы вызволить взятого в плен губернатора! Полицмейстер взобрался на какой-то памятник. Он поднял руку с черной траурной перчаткой. Толпа дружно затянула:
Надгробное рыдание, творяще песнь…
Полицмейстер махнул черной перчаткой. Сотня городовиков бросилась на толпу, орудуя ножнами шашек, как сверлами. Следом за ножнами протискивались сами городовые. Они просверливали толпу, направляясь к центру – к губернатору и гробу его дочери. Шашки больно утыкались в животы, били в пах, рвали одежду и царапали тело. Вскрики и возгласы протеста вспыхивали тут и там. Рыжий семинарист вдруг оказался над толпой – он взобрался на плечи товарищей и взмахнул руками. Это привлекло внимание, и на миг остановились и притихли все – и толпа и городовые.
Рыжий семинарист ударил себя по левой руке камертоном и поднес его к уху:
– До-ля-фа! – дал он тон и еще раз взмахнул руками.
– Вихри враждебные, – грянули семинаристы, – веют над нами…
Толпа подхватила и звонко бросила в небо песню протеста, борьбы и народного гнева.
Полицмейстер вторично махнул перчаткой. Десять жандармов пустили своих белых кобыл под черными попонами прямо в толпу. Десять нагаек взметнулись и упали на плечи, на головы, на лица близстоящих…
Среди стонов, воплей и криков толпа была сразу разрезана на несколько частей. И каждую атаковал десяток городовых. Они размахивали ножнами и без стеснения лупили направо и налево.
– Рррразойдись! – орали они.
Справа на кресте вдруг появился какой-то человек. Черная бородка скрывала нижнюю половину лица. Он сорвал черную шляпу и взмахнул ею.
– Товарищи! – закричал он. – Товарищи!
Но сзади, как тигры, на него уже накинулись два здоровенных городовых. Они схватили его за плечи и повалили навзничь.
– Товарищи! – донеслось еще раз, и крик оборвался.
Два гроба стояли в стороне – забытые и ненужные.
У одного лежала без чувств губернаторша. Десяток вельмож в мундирах суетились вокруг нее. Остальных провожающих заслонил от толпы оркестр. Стариков Калмыковых – почтальона и швею – конный жандарм гнал куда-то в кусты прямо по могилам. Народ разбегался кто куда, пряча головы, закрываясь руками от нагаек и ударов ножнами. Рыжего семинариста держали за руки два молодых офицера, а третий – усатый и седой – бил его по лицу наотмашь справа и слева.
Гимназисты рассыпались и кинулись наутек.
Городовые гнались за ними, хватали замешкавшихся за ворот и волокли назад, к полицмейстеру. Городовых интересовали, конечно, старшие, но, прозевав, они хватали и маленьких – не возвращаться же с пустыми руками. Сильные и грубые пальцы впились в Юрин воротник в ту самую секунду, когда он разогнался перепрыгнуть через живую изгородь. Холодный пот оросил Юрин лоб, спину и руки.
– Пустите! – рванулся Юра с отчаянным воплем.
– А, щенок, теперь пустить?!
Городовой дернул Юру за руку и ударил ножнами под зад.
– Ну!
Тогда Юра вывернулся всем телом и молниеносно нагнулся к его руке. В одиннадцать лет зубы – неплохое оружие. Юра вонзил семь верхних – те, которые у него немного торчали вперед. Дико завопив, городовой выпустил Юру. Юра отскочил в сторону и уже был за кустами изгороди. Юра бежал по аллеям, по боковым дорожкам, перепрыгивал через могилы, могильные плиты и кресты, продирался сквозь чащу кустарника, оставляя на ветках клочья новенькой белой форменной блузы. Юра бежал до тех пор, пока не налетел с разгона прямо на твердую высокую стену, окружавшую кладбище. Юра не устоял на ногах и упал.
Минуту Юра лежал почти без сознания, напрягая все силы, чтобы перевести дух. Сердце стучало, как набат. Язык не поворачивался во рту – он пересох и одеревенел. Насилу Юре удалось глотнуть. Мало-помалу начало успокаиваться и сердце…
Юра поднял голову. Юра прислушался. Было тихо. Почти тихо. Чирикали на тополях воробьи. Лаяла собака по ту сторону стены. Где-то далеко – Юре показалось, по ту сторону света – слышался какой-то неясный гомон. Как будто много-много людей подняли кверху головы и в отчаянии кричат в широкий мир… Юра зажмурился и крепко зажал уши. И сразу же во тьме и в тишине, как и всегда во тьме и в тишине, словно вспышка, словно взрыв, придавил его этот вечный, страшный образ. Белый снег и черное пожарище, руины разгромленного местечка и высокие столбы ярмарочных качелей. И пять веревок, туго натянутых под страшным грузом, на фоне серого утреннего зимнего неба. На веревках, схваченные за шеи, такие непривычно длинные и тонкие, неестественно свесив головы далеко на грудь, – пять рабочих-забастовщиков. Драгуны в длинных шинелях схватили повешенных за ноги и тащат вниз… Юра поскорей открыл глаза, набрал полную грудь воздуха и откинулся назад, на могилу. Нет! Надо было жить. Во что бы то ни стало надо было продолжать жить. Жить! Назло драгунам, городовым и губернаторам. Жить! Чтоб повесить на веревке – их. Чтоб их не было… Юрина голова провалилась в мягкую подушку густо разросшихся павлиньих глазков. Над лицом склонился огромный куст пахучих розовых пионов. Пряно дышала мята. Небо синее, прозрачное и спокойное. Солнце светило прямо в глаза. Было горько, обида сжимала сердце, грудь раздирало возмущение – где-то там в глубине томили тревожные и вместе радостные предчувствия. Вдалеке, за кустами, кого-то избивали, и он страшно кричал.
Юра заплакал. Горько и радостно.
Детство кончилось. Начиналась жизнь.
НАШИ ТАЙНЫ
КОМАНДА ФУТБОЛИСТОВ
Первое августа тысяча девятьсот четырнадцатого года
Это была первая газета, которую мы прочитали. До сих пор мы пользовались прессой только для того, чтобы обернуть ноги, надевая перед матчем бутсы. Правда, от бумаги ноге жарко. Зато как плотно держится на ней тогда башмак!
В газете писали о Сараеве, о поруганной и обездоленной Сербии, о верноподданнических чувствах русского народа и об угрозе мировой цивилизации со стороны варваров – швабов.
Чтение газеты происходило публично, на футбольном поле. Десять юнцов, в черных трусиках и синих с красными воротниками фуфайках, распахнутых на груди, обступили одиннадцатого, одетого точно так же. Он держал развернутую газету, только что купленную у мальчишки-газетчика. Он был взволнован, и голос его дрожал и срывался на непривычных нотках высокой патетики. Стояло лето, тихая, прозрачная и безветренная предвечерняя пора. Солнце садилось, и последние его лучи лишь на миг задержались на верхушках пирамидальных тополей, окружающих наше футбольное поле. От других ворот мчались еще одиннадцать пар голых ног. Это, встревоженная неожиданным перерывом в игре, бежала команда противника.
Аудитория тем временем все разрасталась. От железнодорожной линии спешили служащие блокпоста и рабочие, ремонтировавшие насыпь. Из солдатских казарм – наше футбольное поле было на воинском плацу стрелкового полка – устремились группами и поодиночке кашевары, пекари, санитары и другие – все, кто в этот час не был занят на учении. Из офицерских корпусов, расположенных по ту сторону шоссе, выплыли в кисейных облаках офицерские дамы. Толпа на плацу притягивала к себе всех. Это были тревожные, полные неожиданностей дни.
Туровский читал. Читал он с предельной быстротой, однако мастерски маневрируя среди точек, запятых и прочих знаков препинания. Восклицательный знак в его чтении прямо оживал и, казалось, звенел как самостоятельный звук. Уроки латыни не прошли для Туровского даром. Вот и представился случай воспользоваться ими. Римскую литературу преподавал у нас в гимназии инспектор, педант и деспот, но большой любитель декламации, Богуславский. «Квоускве тандем, Катилина!», «Дедалюэ – интереа…» Туровский скандировал: «Великий русский народ!», «Доблестная русская армия!», «непобедимая!», «священная!», «боголюбивая!», «с нами бог!..» Мы чувствовали, как волны высокого патриотизма накатывают на нас одна за другой и чуть не сбивают с ног своей истерической экзальтацией. Головы кружились, ноги дрожали от молодецкого задора.
Война!
О! Мы знали, что такое война. Ведь нас обучали этому на протяжении восьми лет по учебнику Илловайского. Война – это щедрый источник славы нашего отечества. Кроме того, это же великолепное, захватывающее приключение. Сколько необыкновенных образов, прекрасных ассоциаций! Буры. Пьер Безухов. Генерал Кондратенко. Порт-Артур. И метель над отступающей от Москвы французской армией,
– Урррааа!!! – грохнули мы. И это было не простое «ура». Это было не то «ура», каким мы встречали в гимназии «пустой урок». Это было и не то «гип-гип-ура», которым мы, по традиции, приветствовали победу на футбольном поле или орали на переменках между уроками, во время очередной игры в буров-повстанцев, сражающихся с британскими регулярными войсками. Это было настоящее «ура». Взрослое «ура». И мы почувствовали гордость. Кашевары, пекари в синих фартуках и санитары в белых халатах – настоящие, взрослые военные – кричали «ура» вместе с нами. И это равняло нас. Это делало нас взрослыми.
Футбол закончить не довелось. Надо было возвращаться в город, бежать на железнодорожную станцию – средоточие всей общественной жизни. Там, очевидно, назревали события.
Мы накинули шинели на плечи, как это делали всегда, возвращаясь с футбола, чтобы пощеголять нашим спортивным видом, и с песнями двинулись в город. Когда навстречу попадались солдаты или офицеры, спешившие, наоборот, из города в казармы, мы прерывали пение и разражались громовым «ура». Мы – все одиннадцать – шли в ряд, развернутым строем, во всю ширину узенькой улочки предместья. Распахнутая грудь, фуражка на затылке, чуб по ветру. Старшему только пошел семнадцатый. Большинство – ровесники, четырнадцатилетки, однокашники и одноклассники, футболисты одной команды! Мы шли в каком-то экстазе, – исполненные ощущения физической радости от игры и нового, не изведанного еще духовного подъема. И невольно каждый любовался остальными десятью. Ведь мы любили друг друга. Мы были единомышленники. Мы были спортсмены. Спорт – наша жизнь, наш фетиш, наша религия, и религия эта крепко связывала нас. Мы уже не могли жить друг без друга и за пределами футбольного поля. Мы были товарищи, друзья, побратимы. В гимназии, в классе, всегда. Мы жили одними и едиными интересами. Мы были как один человек. Вот мы идем стройной, спаянной шеренгой, и уличный гравий сухо похрустывает под шипами наших бутсов. Голкипер Пиркес. Беки Туровский и Воропаев. Хавбеки Жаворонок, Кульчицкий, Зилов. Форварды Кашин, Теменко, Репетюк, Сербии и Макар. Одиннадцать. Как один.
Васька Жаворонок – наш микроскопического роста правый хавбек, черный, как антрацит, с лицом, исклеванным лишаями, – как всегда, бежал впереди и гнал перед собой футбольный мяч. Если навстречу попадались девушки, он ловко и метко поддавал прямо в них. Девушки визжали и кидались врассыпную. Мы лихо напевали:
Что ты вьешься, черный ворон, над моею головой?
Ты добычи не добьешься, черный ворон, я живой!
Сердца наши холодели, головы пылали. Прекрасные батальные сцены бурным потоком проносились в нашем воображении. Бой. Стрельба. Огонь. Дым. Кровь. Смерть. «Уланы с пестрыми значками, драгуны с конскими хвостами…» и мы – впереди, на конях, с окровавленными саблями в руках. Мы мчимся, кричим и рубим врага. Враг сокрушен. Он бежит. Мы побеждаем. Мы – герои*
Героизм наш все возрастал. У нас дух захватывало. Мы становились все дерзновеннее. Жадно и свирепо поглядывали по сторонам. Мы искали случая, повода, причины. Нам нужно было как-то излить свою отвагу, свой восторг. Нам нужно было сразу, немедленно, тут же, сотворить что-нибудь героическое…
И Васька Жаворонок решился. Когда навстречу попалась какая-то девушка, робко пробиравшаяся вдоль забора, чтобы обойти нашу ораву, Васька вдруг с диким боевым кличем кинулся к девушке и обнял ее.
Это случилось с Васькой Жаворонком впервые в жизни. Ваське Жаворонку не было еще пятнадцати. Чистая душа, нежно-лирическая и стыдливая. Тайна любви страшила его. И при других обстоятельствах Васька Жаворонок ни за что и никогда не отважился бы на подобный поступок. Он умер бы от стыда, позора и отвращения к себе. Но ведь объявлена война, и надо быть мужественным. Надо быть героем. Надо быть мужчиной.
Девушка высвободила правую руку, размахнулась и отпустила Ваське такую оплеуху, что он упал. Это была крепкая, лет на пять старше Васьки, пригородная дивчина. Дня два после того у Васьки болело левое ухо. Это отравило ему первые дни объявления войны.
Васька вскочил и стремглав кинулся нас догонять. Весело одобрив первую половину этого приключения, мы великодушно сделали вид, что второй половины, Васькиного позора, не заметили. Дивчина долго еще посылала нам вслед визгливые и пространные пожелания. Васькино сердце холодело от стыда и обиды. Но он еще больше сдвинул фуражку набекрень и, молодецки хохоча, недвусмысленно подмигивал с видом старого и опытного донжуана. Левая щека его багровела. Мы грянули припев:
Черный ворон за горами, там девчонка за морями,
Слава, слава-а-а… там девчонка за морями!..
Так началась война.
40 человек 8 лошадей
На следующий же день все четыре стрелковых полка, стоявшие в нашем пограничном городке, уходили на фронт.
Па широком воинском плацу перед гарнизонным собором – на нашем футбольном поле – огромным каре построились десять тысяч солдат пехотной стрелковой дивизии.
В центре каре, на свободном месте, как мушиный след на оконном стекле, чернел крохотный аналой. На нем лежали евангелие и крест. Перед аналоем – высокий подсвечник с толстенной, «пудовой» восковой свечой. Закат был тихий и теплый, в воздухе ни дуновения. Над огоньком зажженной свечи, чуть дрожа, тянулась кверху витая струйка копоти. Поп помахивал кадилом, и густые клубы пахучего дыма жженой смирны подымались будто из земли и тихой пеленой лениво уплывали вверх. Там, не одолев высоты, тяжелый дым застывал, затем снова клонился к земле, как бы венчая аналой куполом. Толпа провожающих стояла напряженная, недвижная, немая.
Молебен подходил к концу. Поп отдал кадило служке и воздел руки:
– Премудрости просим, услышим святого евангелия, мир всем!..
И как стояли, так и рухнули на колени десять тысяч солдат. Они склонили головы на зажатую в правой руке винтовку. Их амуниция зазвенела тысячами тихих колокольчиков. С шорохом опустились позади них десять тысяч провожающих.
– Спа-си, го-о-осподи, лю-у-ди твоя и благослови достоя-а-ние твое…
За спиной у нас в толпе женщин, то в одном месте, то в другом, прорывался робкий, придушенный плач.
– …побе-еды благоверному императору на-а-а…
На кончике носа у Васьки Жаворонка дрожала капля. Она росла, росла и, наконец, оторвавшись, упала ему на штаны. Шая Пиркес из красного стал белым в желтых пятнах. Переглянулись. Но мы плохо видели друг друга. Влажная пелена застилала глаза.
– Послушай, – прошептал, неведомо к кому обращаясь, Ваня Зилов, – как ты думаешь, может это быть, чтобы на войне убили столько солдат, сколько здесь сейчас стоит? А? Не этих именно, и не сразу всех, а – вообще?
Никто ему не ответил. На его вопросы и необязательно было отвечать. Такая уж у него была привычка – задавать вопросы. Это вовсе не значило, что он ждет ответа. Это означало только, что он сам над этим задумался.
– …И твое-е сохраня-а-я крестом твоим жи-и-и-и-тельство…
Теперь плакали все. Плач и стенания, казалось, поднялись над толпой и повисли в воздухе. Так, часто трепеща крыльями, вздымается над камышом вспугнутая стая птиц и на миг застывает в вышине.
Седой генерал молодецки поднялся с колена и бросил недовольный, сердитый взгляд на провожающих. Они портили весь парад. Разве можно провожать солдат плачем и причитаниями? Надо кричать «ура» и бросать шапки в воздух. Генерал подал знак адъютанту. Четыре полковых оркестра грянули разом:
Коль славен наш господь в Сионе
Генерал наклонился и двумя пальцами стряхнул с колена пыль муштрового плаца. Потом отошел вбок, занял свое место, чтобы принимать парад. Четыре полка должны были пройти мимо него церемониальным маршем, направляясь к воинской рампе. Там их уже ждали эшелоны.
И они прошли. Один в один, нога в ногу, выпятив грудь, печатая шаг, повернув головы и пожирая глазами генерала с его свитой – десять тысяч солдат. Каждой роте генерал отдавал честь и бросал – «орлы!». И орлы взрывались ошеломляющим «ура». Шеренга до блеска почищенных сапог подымала пыль тяжелым шагом церемониального марша. Они прошли мимо генерала, свернули за угол, пересекли железнодорожное полотно, проследовали на воинскую рампу и, согласно номерам, разместились в красных вагонах со свежей белой надписью: «40 человек 8 лошадей». Эшелон за эшелоном отходил от рампы. Туда, на запад, на войну. На фронт. Эшелон за эшелоном, вагон за вагоном. С лихими песнями, молодецким посвистом, отчаянными выкриками, топотом пляшущих ног, частыми всхлипами гармошки. «40 человек 8 лошадей»…
Вслед за полками с плаца двинулась и патриотическая манифестация.
Мы примостились на деревьях против перрона воинской рампы. Пришли мы, помимо всего, еще и проводить наших друзей. Ведь у нас в каждом полку были приятели среди солдат и вольнопёров. Ведь каждый полк имел свою футбольную команду.
– Девятая рота, третий взвод! – объявлял Жаворонок, уцепившийся за крайнюю ветку нашей трибуны – развесистого старого дуба, и все мы разражались надсадным «ура», заглушавшим даже неумолкающие оркестры. В третьем взводе девятой роты служил лучший голкипер нашего города – вольноопределяющийся Лебеденко. Вагон проплыл мимо нас, и из сорока лиц одно улыбалось нам особенно дружески, а рука махала особенно усердно. Это был Лебеденко.
– Пятнадцатая рота, второй взвод!
– Ура-а-а!
То проплыл в обрамлении восьми конских голов прекрасный рефери, ефрейтор Вахмянин.
На перроне смешались прощальные возгласы, всхлипывания и смех. Городские дамы разбрасывали из корзинок пачки папирос, яблоки, конфеты, пирожки. Хор Железнодорожной церкви под руководством горького пьяницы, дородного регента Хочбыхто, исполнял в честь каждого эшелона какой-то специальный патетический выкрутас, нечто вроде туша. Неумолкая, по-пасхальному, гудели колокола воинского собора. Признанный в городе авторитет, общественный деятель, местный помещик и покоритель сердец, пан Збигнев Казимирович Заремба перед каждым эшелоном произносил речь. Он желал солдатам мужества и победы, родине – славы и процветания, царю – многая лета. Он уверял солдат, что через две недели, когда они вернутся сюда уже победителями, разгромив наглого врага, начнется новая, прекрасная, необыкновенная и беспечальная жизнь.
Витька Воропаев, наш второй бек, сидел на нижней ветке насупившись. Он завидовал.
– Как жаль, – бормотал он, – что война так скоро кончится, а мне еще нет и шестнадцати…
Ему было очень обидно, что он не успеет повоевать. Вася Теменко – его неразлучный друг – как и всегда, сидел рядом. Он ничего не сказал, только вздохнул. Человека, молчаливее Васи Теменко, пожалуй, на свете не было.
– Третья рота, первый взвод!
С первым взводом третьей роты уходил лучший форвард нашего города, а может, и всего Правобережья, капитан полковой команды, рядовой Ворм. Дикими, отчаянными воплями встретили мы вагон первого взвода. Ура! Наш Ворм ехал на фронт. Ура Ворму, первому футболисту!
Ворм сидел в открытых дверях вагона, свесив ноги. Его товарищи из первого взвода оглядывались и махали фуражками в ответ на наш оглушительный вой. Но Ворм не шелохнулся. Он смотрел куда-то в сторону и вниз. Из глаз его одна за другой катились слезы.
А впрочем, возможно, что нам только показалось. Одно мгновение – дверной пролет мелькнул и скрылся вместе с Вормом и его товарищами. Только белую надпись еще какое-то время можно было разглядеть: «40 человек 8 лошадей», – вот все, что осталось нам от милого Ворма.
– А почему плакал Ворм? – спросил Ваня Зилов.
Ему, как всегда, никто не ответил. Когда Зилов спрашивал, это совсем не значило, что он ждет ответа. Это только означало, что он сам над этим задумался.