Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 1"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 55 страниц)
Первый выстрел
Что дело с сепаратным выступлением на параде так просто не кончится, ясно было каждому. Но чтобы оно имело такие последствия, ожидать, конечно, никто не мог.
На следующий день утром у входа в гимназию, на пороге раздевалки нас встретила черная классная доска. Жирными буквами на ней было написано мелом:
Все идут прямо на экстренное собрание.
УРК
Зал гудел и копошился, как улей. Две сотни старшеклассников взбудораженно переговаривались и перекрикивались из конца в конец. Причина чрезвычайного общего собрания была ясна всем. Репетюк, Теменко и Теплицкий, собрав вокруг себя группу, шушукались в углу. Воропаев разглагольствовал в толпе пяти– и шестиклассников. Он возмущался и негодовал. Хавчак, братья Кремпковские и еще несколько шляхтичей стояли у стены, молча и презрительно скрестив руки и ноги. Это была их обычная линия поведения – гордо скрестив руки и ноги, молча опираться о стенку. Они причисляли себя к людям высшей породы.
На кафедру поднялся Каплун. Рядом с ним разместились и другие члены комитета: Столяров, Пиркес, Кружицкий, Кабутаев и Рябошапка. В зале наступила абсолютная тишина.
Каплун коротко информировал о вчерашнем инциденте учеников четвертого и пятого классов, в параде не участвовавших. Потом он перешел к сути дела. УРК – ученический революционный комитет, – всесторонне обсудив вчерашние события на экстренном заседании сегодня утром, усмотрел в этом наличие двух поступков, недостойных граждан свободной России. Сформирование особого взвода и дефилирование под особым знаменем есть не что иное, как раскол гражданского единства, а значит – распыление молодых сил революции. То, что Репетюк принес отдельное знамя, то есть обдуманная подготовка сепаратного выступления, не может быть расценено иначе, как действие антиобщественное, а следовательно, в условиях свободной России, антиреволюционное.
УРК решил:
предложить общегимназическому собранию общественным осуждением заклеймить поведение Репетюка. С почетного поста заместителя председателя УРК Репетюка снять.
Каплун окончил. Тишина в зале стала еще глубже, чем до начала.
Зал оцепенел. Вот это да!.. На кафедру, быстро пробежав проходом между партами, вскочил Репетюк. Он был бледен, пенсне его вздрагивало.
– Панове! – крикнул он, и голос его прозвучал выше и громче, чем следовало. – Я прошу вас принять во внимание, что, хотя я член комитета и заместитель его председателя, а кроме того, выходит, – он зло усмехнулся, – также и подсудимый, я не был даже приглашен на это заседание комитета. Так что, – крикнул он, – я не голосовал за это постановление!
– Я тоже не голосовал! – громко пробасил Рябошапка, выступая вперед.
Зал тихо загудел. Невольно, кто его знает почему, все взгляды устремились на Кружицкого. Он стоял рядом с Рябошапкой. Кружицкий пожал плечами и криво улыбнулся.
– Я вынужден был подчиниться большинству…
Тогда вдруг поднялись шум и кутерьма. Все заговорили разом. Все закричали. Все затопали ногами и застучали крышками парт.
– Ерунда!.. Что за деспотизм!.. Это уже слишком!.. К черту такие постановления!
– Долой такие постановления!
– Тише, товарищи! – ударил ладонью по кафедре Каплун.
Все стихли.
Только Воропаев что-то бормотал в углу, у бюста Пушкина. Гипсовые бюсты Пушкина и Гоголя оставили свои роскошные мраморные пьедесталы в вестибюле мужской гимназии и перешли с нами сюда, в помещение гимназии женской. На плохоньких деревянных подставках скромно разместились они по обе стороны дверей этого самого большого класса-зала. Воропаев сел на последнюю парту. Пушкин стоял рядом с ним. Откинувшись, Воропаев облокотился на грудь Пушкина. Он не переставал ворчать, недовольно, однако про себя.
– Тише, товарищи! – крикнул Каплун. – Я прошу вас учесть, что постановление это утверждено не случайными людьми с улицы, а ученическим революционным комитетом, который сами вы выбирали!..
– Ну и комитетик мы себе выбрали, – не громко, но так, что можно было расслышать, пробормотал Воропаев.
Каплун поднял голос, чтобы заглушить эту воркотню:
– И этот комитет, товарищи…
– Долой комитет, раз он такие постановления выносит!
Это завопил Кашин.
– Долой! – заорал молчаливый Теменко.
– Фыоююю! – пронзительно засвистел Туровский, сунув два пальца в рот.
Каплун побледнел и отступил на шаг. Он поднял руку.
– Конечно, товарищи, вы вправе выбрать себе другой. И я должен заявить…
– Нет! – раздался вдруг голос у стенки. – О нет! Зачем же другой? – Это заговорил кто-то из братьев Кремпковских. – Зачем же выбирать опять другой комитет? Ведь украинцы и поляки в комитете не голосовали за это идиотское постановление. Зачем же нам переизбирать их заново?
– Вы хотите сказать… – вспыхнул Каплун.
– О да, проше пана, именно это я сказать и хочу! – Кремпковский отчеканил эти слова и отвернулся, еще крепче сжав руки на груди. Его брат и Эдмунд Хавчак повторили в точности все его движения, как если бы говорили они сами.
Каплун зачем-то надел фуражку и начал застегивать шинель. Пальцы не слушались и пуговицы не застегивались никак.
– Действительно! – вдруг подал голос Воропаев. – Что-то они уже начинают командовать не только делами нашего комитета, а и вообще Украины!
На миг стало тихо. Кто? Воропаев? О чем? Об Украине?
– Насилие! Деспотизм! – завопил Кашин.
– Они хотят повернуть к своей выгоде свободу России!
Воропаев вскочил, взмахом руки призывая выслушать его.
– Действительно! Какое они имеют право стеснять свободу украинцев?! Это черт знает что!
И снова на секунду стало тихо. Слишком неожиданно прозвучали слова Воропаева.
Зал взорвался криком, превосходящим все мыслимое. Каплун поднял воротник шинели и надвинул фуражку на глаза. Словно воротником и фуражкой он мог отгородиться.
За стеклом двери в коридор маячило широкое круглое лицо. Там возвышался Богуславский. Ему вход на ученическое собрание был воспрещен. Но он добросовестно выполнял свои инспекторские обязанности. Теперь он выполнял их молча. Он ни на кого не кричал, никого не оставлял без обеда, никого не обыскивал. Он только обиженно молчал и играл глазами. Глаза его то суживались, то расширялись. Когда он был недоволен, они становились шире. Когда жизнь баловала его какой-нибудь радостью, глаза его суживались.
Лицо инспектора висело в рамке дверей, туманное и зыбкое за неровностями стекла, глаза его щурились.
Столяров уже несколько минут махал руками, требуя спокойствия и тишины. Но все напрасно. Тишина и спокойствие были утрачены окончательно, казалось – навеки. Мы ревели, мы захлебывались, мы задыхались в азарте. Зилов вскочил на первую парту. Он топал по гулкой доске каблуками, он махал фуражкой, он разрывался от крика. Наконец на него обратили внимание.
– Товарищи! – прохрипел Зилов, совсем потерявший голос. – Товарищи! Мы требуем, чтобы Воропаев немедленно был изгнан отсюда! Вон с нашего собрания! Из наших товарищеских рядов! Из нашей гимназии! Мы требуем!!!
– Кто «мы»? – ехидно спросил Воропаев.
– Мы все! Революционная молодежь! Мы все требуем!
К кафедре сразу ринулись лавиной. Каждому непременно нужно было что-то сказать, крикнуть, провозгласить. Но всех опередил Репетюк.
Репетюк забарабанил по кафедре только что в кутерьме отломанной ножкой от стула.
– Панове-товариство! Панове-добродийство! Минуточку! Я голосую! – Зал притих. – Кто за то, чтоб Воропаева выкинуть немедленно из нашей гимназии?
Зал отхлынул и зарычал.
– Кто за это, прошу поднять руки!
Стало совсем тихо. Но казалось, в комнате слышен стук двухсот юношеских сердец.
Машинально Каплун и Пиркес подняли руки. Вскинулось еще несколько десятков рук в разных концах. Столяров. Зилов. Макар. Но две сотни растерялись. Слишком уж все внезапно. Они не ждали. Они не разобрались еще в своих мыслях и чувствах.
– Мало! – крикнул Репетюк. – Теперь, панове-добродийство, я ставлю на голосование другое предложение. – Голос Репетюка снова задребезжал и зазвенел выше и громче, чем надо. – Кто, панове, за то, чтоб выкинуть из гимназии Каплуна, Пиркеса и… и всех евреев…
Вот когда началось настоящее столпотворение вавилонское. Потому что это был уже и не крик, и не шум, и не рев. Первым поднял руку Воропаев. Братья Кремпковские. Эдмунд Хавчак. Теменко. Подняли другие. Поднял Кульчицкий. Поднял Кашин. Но Кашин тут же отдернул ее назад. Тогда, оглянувшись, отдернул и Кульчицкий.
– Выгнать!
Репетюк еще раз грохнул ножкой стула по кафедре.
– Не смеешь!!! – Макар вскочил вне себя. Он весь позеленел. Губы его дрожали. Глаза дико вращались. – Ты не смеешь так! Подлец! Замолчи! – Он запустил в Репетюка книгой, которую держал в руках. Но она не долетела и упала на пол.
Потапчук, белый как мел, пошатываясь и шаря руками в воздухе, как слепой, направился к кафедре. За ним кинулся Сербин. Он всхлипывал и торопливо облизывал слезы. Кто-то бежал со второй ножкой от сломанного стула.
– Назад! – взвизгнул Воропаев. Он был уже рядом с Репетюком.
Но сзади подбегали другие. Макар истерически кричал. Зилов подходил к Репетюку справа. В это время Сербин толкнул Репетюка в грудь. Но Репетюк был куда сильнее, и Сербин тут же отлетел назад. Зато Потапчук уже хватал Репетюка за плечо.
– Назад! – вторично завопил Воропаев.
Сербин чувствовал, что он сейчас умрет. Репетюк! Ленька Репетюк! Неужто он! Ей-богу, можно умереть. Центрфорвард. Пять лет в паре на футбольном поле!.. Ужас сжимал Сербину горло. Плюнуть в эти глаза. Выстрелить бы в это лицо…
– Бах! – гулко ударил выстрел.
И сразу все замерло. Только там, позади, у двери, взлетели и посыпались на пол осколки разбитого вдребезги твердого гипса.
Пушкин больше не существовал. Бюст, собственно, остался. Но на гипсовых плечах уже не было гипсовой головы. Пуля попала в гипсовую шею. Куски гипса разлетелись до самого порога.
Мы замерли и онемели. Выстрел! Сколько выстрелов нам уже пришлось услышать за нашу короткую мальчишескую жизнь! Сколько выстрелов сделал уже каждый из нас там, на стрельбище за городом! И все-таки вот сейчас, только что, прозвучал первый, самый первый выстрел в нашей жизни…
Все отхлынули. Витька Воропаев стоял белый, с посиневшими губами. Рука с револьвером нервно вздрагивала. У него все-таки был в кармане зауер. Тот самый, который он предлагал обменять Сербину на карабин. Он стрелял для острастки. Чтобы остановить и отбросить назад толпу. Он целился на метр выше – и попал в нашего старого гипсового Пушкина…
– Ой, не могу! – завыл вдруг Кульчицкий. – Дантес!
Кое-кто попробовал засмеяться. Впрочем, из этого ничего не вышло.
Каплун и Пиркес, надвинув фуражки и подняв воротники, бледные и похудевшие, выходили в коридор. Мимо осиротевшего одинокого Гоголя, мимо Богуславского – глаза Богуславского сузились – они прошли в раздевалку, в вестибюль, во двор. Они ушли из гимназии.
На пороге раздевалки стоял Пиль. Неделю назад – на второй день существования ученического революционного комитета – должность надзирателя была упразднена. Пиль перестал быть Пилем, он сделался просто Иваном Петровичем Петроповичем и исполнял обязанности делопроизводителя гимназии и учителя пения и каллиграфии в младших классах. Но сила многолетней привычки была такова, что за минуту до звонка на переменку он вскакивал из-за письменного стола и выбегал из своей канцелярии. Он бежал в раздевалку и становился под часами.
Он стоял, покусывая свой левый, тонкий, как шнурок от ботинок, ус, как стоял и покусывал его двадцать лет подряд. И левая нога его подергивалась и дрожала в коленке, как подергивалась и дрожала она все эти двадцать лет. Быть может, только в течение этих двадцати лет нога подрагивала в колене не в таком быстром темпе – помедленнее. Но ведь на протяжении этих двадцати лет никто еще никогда и ни разу в стенах гимназии не стрелял из пистолета.
Мы молча расходились. Гипсовые остатки Александра Сергеевича Пушкина хрустели у нас под ногами. Николай Васильевич Гоголь провожал нас взглядом пустым и невидящим, но мрачным и печальным.
Сами!
Вечером мы собрались в комнате у Пиркеса.
Дальнейшие события этого дня были таковы.
Первым прибежал к нам Аркадий Петрович. Огромный красный бант цвел на его груди. Он захлебывался и размахивал руками.
– Вы неправы! И вы неправы! И вы неправы тоже! – тыкал он каждого в грудь.
– Кто же тогда прав? – угрюмо полюбопытствовал Потапчук.
Правым Аркадий Петрович считал себя. Он немедленно разделил нас всех на украинцев, евреев и русских, и его точка зрения была такова: украинцы, вообще украинцы, неправы, так как проявили жуткий сепаратизм, особенно преступный перед лицом войны; евреи, вообще евреи, неправы, так как выступили с требованиями чрезвычайно обидными не только для украинцев, но и для всех русских…
– Выходит… – сердито крикнул Зилов, – что прав Воропаев?
– Да! – Аркадий Петрович даже задохнулся. – То есть я хотел сказать – нет! Зилов, вы, пожалуйста, меня не сбивайте! Последовательный русский человек…
– …попадает прямиком в «союз русского народа»… – запальчиво подхватил Зилов.
– Зилов!!! – Аркадий Петрович трахнул ладонью по столу. – Замолчите! Я вас оставлю без обе… то есть я хотел сказать, вы нечестно полемизируете! Русские, собственно, малороссы, то есть, я хотел сказать, украинцы…
– Украинцы! Украинцы! – взорвался вдруг Макар. Он все еще был бледный, зеленый. – Вообще украинцы! Нельзя ли рассматривать каждого в отдельности, а не валить в одну кучу, вообще! Все украинцы не отвечают за каждого Репетюка…
– Правильно! Я тоже украинец! – крикнул Сербин. – Но…
– Господа! Граждане! – патетически всплеснул руками Аркадий Петрович. – С каких это пор вы начали открещиваться от ответственности за поступки товарищей? Я не узнаю вас, Зилов, и вас, Макар! – Аркадий Петрович заломил руки и закатил глаза. – Вы уже начинаете называть фамилии и выдавать товарищей начальству. Позор! Остановитесь! Я не требую от вас этого! И Зилова я не слышал! Фи!..
Макар, сконфуженный, сел. Он никого не собирался выдавать, но что же это такое получается? Он растерялся. Зилов пробормотал что-то дерзкое, но и он был смущен. И правда, о роли во всех событиях Репетюка и Воропаева знали только мы одни. Никто больше. А раз так, то существуют элементарные правила товарищества: гимназист никогда не выдает товарища, что бы там ни было!..
Потом явился Богуславский. После седьмого марта он пришел к нам впервые. Какой же он был кроткий и вкрадчивый! Голосок его звенел нежно и ласково. Он защищал и украинцев и евреев. И те и другие были правы. И те и другие погорячились. Все это от запальчивости. Все это молодой задор. Все это еще выправится. Вот и он сам, Юрий Семенович Богуславский, разве он не решал сгоряча, не ошибался смолоду? О-го! Еще как! Каждый человек ошибается. И ошибки только свидетельствуют о живом характере и активности человека. В молодости Юрий Семенович, оказывается, принимал участие в студенческих антиправительственных беспорядках и был за по взят под надзор полиции. Чтобы реабилитировать себя, ему и пришлось написать злосчастную брошюрку, будь она неладна – «Трехсотлетие дома Романовых». Но, легализовавшись таким образом, он получил возможность вступить в подпольную партию социалистов-революционеров. Однако, уже состоя в ее рядах, он не избежал новых ошибок. Например, вспомним прокламацию, которую ему, как инспектору гимназии, пришлось отобрать этим летом у группы гимназистов на полевых работах. Безусловно, он обязан был ее конфисковать, так как это была противовоенная прокламация, а социалисты-революционеры за войну до победного конца. Но, должен признаться, он тут слегка перехватил. Человек не может не ошибаться, и надо уметь быть терпимым, уметь прощать ошибки…
Он говорил с полчаса. Мы слушали в пол-уха. Содержание его речи нас мало трогало. Куда больше внимания заслуживало то, что инспектор гимназии Юрий Семенович Богуславский, по прозвищу Вахмистр, на этот раз говорил с нами… по-украински…
Впервые в стенах нашей гимназии украинский язык звучал с кафедры, из уст педагога и воспитателя.
Потом у крыльца гимназии затрещал автомобиль. Перепуганный Петрович ввел в класс Збигнева Казимировича Зарембу. Пан Заремба был в военной форме, с интендантскими погонами, с шашкой на боку и револьвером на другом. Серебряные шпоры мелодично всхлипывали при каждом его шаге. Красная повязка охватывала его левый рукав. Происшествие уже стало известно Временному исполнительному комитету, и комитет прислал к нам своего представителя.
– Цо то е, цо то е, прошен панув! – схватился Збигнев Казимирович за лысую голову, взойдя на трибуну.
– Такие милые, молодые, такие кавблеры, и такая неприятность!
У нас немножко отлегло от сердца. Пана Зарембу мы так привыкли видеть в роли лучшего танцора и первого распорядителя танцев на балах, что любая другая роль в его исполнении могла быть нами принята только как комедийная. Нас забавлял пан Заремба. Мы понемногу начали улыбаться, потом фыркать, наконец хохотать вслух. Пан Заремба говорил с большим чувством. Он вертелся на месте, притопывал каблуками, позванивая шпорами, помахивал руками. Ну, совсем танцевал мазурку. Опомнившись, наконец, когда смех стал слишком громким, Збигнев Казимирович придержал руки и ноги и высказал свое предложение: вопрос об изгнании евреев мы должны переголосовать.
– Временный исполнительный комитет тешит себя надеждой, прошен панув, что мои слова урезонят вас, товарищи. Вы, молодые граждане и таки славны кавблеры, воспользовались уже данным вам временной революцией правом свободного голосования. Но произошла неприятность! Теперь воспользуйтесь свободным правом второй раз, чтобы отменить ваше первое, временное решение. Нех выгнанные пшийдут назад…
– Послушайте! – крикнул Зилов. – Неужто вы не понимаете, что ваше предложение так же позорно, как и наш поступок? Да если вы предлагаете голосовать, значит вы допускаете возможность двух решений. Это – непонимание и контрреволюционное искажение идеи свободы!..
Збигнев Казимирович обиделся, звеня шпорами проследовал к дверям, сел в автомобиль и с треском укатил.
Тогда в гимназии вдруг появился высокий худощавый человек с впалыми щеками, черными усами и сединой на висках. Он был в долгополом рыжем пальто и фуражке с двумя серебряными позументами и серебряным же паровозиком спереди. Машинист второго класса Шумейко.
– Товарищи, – сказал он, взойдя на кафедру, – меня прислал к вам наш Совет рабочих и солдатских депутатов… поскольку у вас тут вышел такой скандал и конфуз. Стыдно, хлопцы! А еще образованные! Дураки вы! Это говорю вам я, а вы меня знаете!
Кто же не знал машиниста Шумейко? После бунта в маршевом батальоне, отказавшемся ехать на фронт, Шумейко пришлось вообще из города исчезнуть. Это же именно ему и полагалось вести эшелон. Это его С-815 стоял впереди под парами. Это он отцепился от эшелона, отвел паровоз в депо и загасил топку. Это он подал сигнал машинистской дежурке. Это он организовал похищение книги нарядов – через кочегара Федора Козубенко… На следующий же день после свержения самодержавия Шумейко появился в городе. Впрочем, как теперь стало известно, Шумейко из города и не выезжал – он скрывался на конспиративной квартире, готовя на железнодорожном узле стачку и антивоенное выступление. Машинист Шумейко был членом подпольного комитета социал-демократов большевиков.
– Так вот, хлопцы! Половина жителей нашего города – это евреи! Среди них есть такой же пролетариат и такие же буржуи, как и среди русских! Эх вы! Какой-то сукин сын, какой-то панок втерся тут промеж вас и баламутит, буржуйское щеня, портит нам детей трудового народа! Вы, хлопцы, не должны терпеть промеж себя таких субчиков. Они разлагают вас и вредят. Гоните их вон!
Машинист Шумейко никаких предложений нам не сделал. Он сказал, что мы сами наломали дров, сами должны это и исправить. Он призывал немедленно же разрешить вопрос так, как подсказывает нам наша революционная совесть. Сами! Разберитесь, осознайте и найдите выход. Тогда придете к нам и расскажете, что вы надумали. И если надумаете вы по-пролетарски, мы вам поможем.
– Только знайте, отцовы дети! – закончил он. – Антисемитизм – это тоже оружие реакции и контрреволюции. И мы, пролетариат, оружие это у врага вырвем из рук и изломаем…
Ах, как болезненно ощущали мы свое ничтожество! Как горько и гнусно было у нас на душе…
– Эх! – Сербин потянулся, щелкнул суставами и грустно вздохнул. – Вот бы проснуться завтра, и чтобы ничего этого не было! Просто сон, кошмар…
– Нет! Это отлично! По крайней мере видно каждого, что он собой представляет, – возразил Пиркес.
– Вообще, – отозвался Макар, – ничего особенного. Это всего лишь демонстрация одного из наиболее ярких противоречий феодально-капиталистического общества, созданного на основе эксплуатации человека человеком и на угнетении господствующей в государстве нацией национальностей более мелких и слабых.
Мы все оглянулись на Макара, посмотрели на его руки. Но он держал их в карманах. Никакой книжки, к нашему удивлению, у него в руках не было. Он цитировал на память.
– Но ведь мы… – начал было кто-то.
– Нет! – сказал Зилов. – Кто это «мы»! Нету «мы»! Есть – ты, он, я! «Мы» – это было, когда мы – то есть ты, он, я, – не знали ничего, кроме футбола и романтики товарищеских традиций старой гимназии. Но теперь революция дала нам жизнь! И для жизни наше эфемерное «мы» не годится. Теперь нужно иное, новое «мы». И оно образуется вот именно в этих самых столкновениях, которые разрушат наше прежнее, мальчишеское и нежизненное «мы»!
«Сами!» – Так сказал машинист Шумейко. Сами разберитесь, осознайте и найдите выход…
Хорошо. Мы попробуем сами.
Но ведь – товарищество! Священная гимназическая традиция! Не выдавать ни правого, ни виноватого! Ни доброго, ни злого! Ни друга, ни врага! Один за всех и все за одного! Разве не умер под паровозом Грачевский? Разве не мог он сказать, что водку пил не он, а Воропаев, и волчий билет миновал бы его?
Закон товарищества светил нам как единственная правда в нашем темном гимназическом житье.
Мы были друзья. Мы были побратимы. Все за одного! Через восемь лет гимназических гнусных будней, через восемь лет юношеских радостей и печалей, через восемь лучших в жизни человека лет – мы пронесли нашу прекрасную дружбу… А может быть, Зилов прав? Может быть, это совсем и не дружба? Всего лишь футбольная команда? Вести по краю, пас под гол, шут? И – все? А разве мы не отсиживали друг за друга в карцере? Не страдали все за проступок одного? Не подсказывали на уроках математики? Не списывали латинских экстемпорале? Не вступали в бой за одного против вдесятеро превосходящей нас толпы пьяных хулиганов?… Но вот столкнулись мы – наше товарищество, наша дружба – с первым настоящим житейским испытанием и – что же?
А может быть, мы – то есть ты, он, я, – мы были правы только раньше? Ведь свято соблюдая нашу мальчишескую юношескую правду, мы – то есть ты, он, я – не выдавали ни друга, ни врага – врагу? Потому что Пили, Вахмистры, Мопсы, Кошевенки и бароны Ользе – те, кто требовали от нас предательства, – ведь они были враги. Мы не выдавали врагам!.. А теперь, теперь – революция. Жизнь должна отныне принадлежать нам. Ведь Шумейко нам не враг, и мы для него не враги! Постойте, но кто ж это – нас, нам, мы?…
Мы изучали историю православной церкви, средние века, Грецию, Рим. Мы могли привести цитату из Цицерона и умели скандировать Овидия. Мы разбирались в сферических телах и без труда оперировали логарифмами. Альфонса Додэ мы переводили а ливр увер. Индукцию и дедукцию мы «превзошли» по психологии. Но вот мы столкнулись с жизнью, она ударила нас, разорвала пелену юношеских тайн, и – оказывается – мы ни черта не понимаем…
Решайте сами!
Зилов наконец встал, воспаленными глазами посмотрел на всех.
– Хлопцы, – сказал он хрипло и задушевно. – Послушайте, хлопцы! Мы завтра придем и предложим всем ребятам сказать Репетюку и Воропаеву, чтобы они уходили вон из гимназии, а не то… а не то мы выгоним их сами…
– А если большинство не согласится? – простонал Сербин.
– Или не согласятся они, – так же откликнулся Туровский.
Зилов заволновался; и кровь ударила ему в лицо.
– Тогда мы сами, пускай нас будет меньше, пойдем в Совет рабочих и солдатских депутатов к товарищу Шумейко и скажем, что мы этого требуем. Сами!
– Правильно!.. – воскликнули вместе Потапчук и Пиркес.
– Правильно!
– Вообще… это… действительно… правильно… – согласился Макар. К сожалению, его память в эту минуту не могла подобрать на сей случай цитаты ни у одного из философов нового и старого времени.