Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 1"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 55 страниц)
«Создателю во славу, церкви и отечеству на пользу»
Двери распахнулись настежь, и все застыли на пороге, потрясенные.
Старой гимназической «учительской» не узнал бы и сам сторож Ефим. А ведь он стирал тут пыль с чернильниц со дня основания гимназии.
Круглого стола под черной клеенкой, протертой по сгибам поколениями классных журналов, «недельных сведений» и кондуитов, – посреди комнаты не было. Он исчез – вместе с замазанным чернилами непристойным рисунком, нацарапанным Бронькой Кульчицким еще в бытность в третьем классе, когда он тайком проник в учительскую, отпросившись с пасхальной литургии в уборную, вместе с огромной плоской чернильницей, которой добродетельный старый Ефим каждое утро стыдливо прикрывал бессмертное творение неудержимой Бронькиной фантазии. Из этой чернильницы вышли десятки тысяч единиц, тысячи двоек, были сделаны сотни записей в кондуиты, подписаны десятки исключений из гимназии… На серой стене с тошнотворным трехцветным бордюром, намалеванным в тысяча девятьсот тринадцатом году по случаю трехсотлетия дома Романовых, теперь не висела немая физическая карта обоих полушарий: по тридцать восьмому меридиану она была стерта, и на ней отсутствовала Москва, Таганрог, Дамаск и озеро Тана в Абиссинии, зато на Черном море появились бесчисленные неоткрытые острова, посаженные мухами, жиреющими на учительских завтраках… И куда девались три желтых шкафа-близнеца у правой стены, против окон? В первом хранились кондуиты, журналы и дневники. Во втором – тетради с переложениями, хриями и экстемпорале. А в третьем на полках разложены были разные, отобранные у гимназистов во время уроков, недозволенные предметы, которые будут им возвращены не раньше, чем по окончании гимназии. Принадлежащая Сербину фотография Катри Кросс. «Малороссийский песенник» Туровского. Золотое пенсне Репетюка. Флакон духов Воропаева. Самодельный электрический фонарик Зилова. Нотная тетрадь Пиркеса. Альбом порнографических открыток, отобранный у Броньки Кульчицкого еще в приготовительном классе. А также сорок семь книжек, конфискованных у Николая Макара за девять лет пребывания в гимназии: Пинкертон, Бокль, Чернышевский, Ник Картер, Спенсер, Форель, Конан Дойл, Толстой, Вербицкая, Шевченко, Кант, Арцыбашев, Ницше, Михайловский, Гегель и много других.
Девять лет гимназии отцвели, пролетели, и вот их уже тоже нет. Их вынесли прочь вместе с картой, журналами, тетрадями и тремя шкафами-близнецами. И старый сторож Ефим равнодушно подмел после них комнату.
– Абитуриентис апропинквантибус гимназиум фуэрэ эссэт… [14] [14] «При приближении абитуриентов гимназия сбежала», – в этом предложении использован особый синтаксический оборот «облятивус абсолютус», за незнание которого Макар получил не одну единицу и течение гимназического курса. (Прим. автора.)
[Закрыть] – первым заговорил Макар. Теперь, при гетмане, он предпочитал изъясняться на мертвом языке древних – по-латыни. Его бледное, веснушчатое лицо, как всегда, светилось несмелой, застенчивой улыбкой.
Бронька Кульчицкий радостно подхватил.
– Битте-дритте! – зафиглярничал он. – Антрэ, силь ву плэ! Макар теля пасэ, пан лен-трэ, вже-уприв!..
Под напором идущих сзади, передние вынуждены были перешагнуть порог.
Занимая почти всю большую комнату, огромным «покоем», под белыми крахмальными скатертями до полу, застыли три длинных и пышных стола. Белого фарфора тарелки матово поблескивали под трепещущим светом сотни свечей – в высокие бронзовые канделябры вставлено по девять штук. Букеты белых роз раскинулись в высоких, изогнутых лебедиными шеями вазах, и нежные лепестки прихотливых цветов подрагивали среди холода ваз и тепла огоньков. Зеленые, желтые и красные бутылки – высокие, приземистые, ребристые и пузатые – выглядывали между букетов, в окружении бокалов, стопок, стаканов, рюмок и чарок. Опытный глаз мигом отличил бы среди них и фальсифицированный венгерский токай, и сделанный в Бреслау ямайский ром, и целую коллекцию французских и испанских ликеров: шартрез, трипльсек, бенедиктин и другие кригссуррогаты немецкого производства. В низеньких прозрачных графинчиках, отливая синевой, искрился и натуральный подольский сахарный первак. Засим пошли уже чудеса кулинарии. Была тут и тонко наструганная ноздреватая бирзульская брынза, и нежно-розовая прозрачная белоцерковская ветчина, и щедро нарезанная сочная крыжопольская колбаса, и перламутровые ломти вапнярского сала, и жареные быдловские караси, и печеные деражнянские линьки, и первые межировские раки, и ямпольские моченые яблоки, и могилевские соленые огурцы, и много другого – печеного и вареного. Пар дрожащей спиралью пробивался между лепестками роз, подымаясь с блюд, заваленных румяными пирогами – очевидно, с куриной печенкой и с капустой. Отдельно дымился бигос.
Шая Пиркес покачнулся и ухватился за чей-то рукав. Восемь месяцев назад, в бою против юнкеров, он был ранен в грудь навылет и до сих пор еще не вполне оправился.
Отец Иван, законоучитель, отвернул рукава шелковой фиолетовой парадной рясы и благословил трапезу:
– Во имя отца и сына… Садитесь, господа, чего там, остынет! – и сам сел первый справа от главы стола, напротив бигоса.
Стоило проучиться девять лет в гимназии – со всеми ее единицами, педелями, катехизисами, внешкольным надзором и латинским синтаксисом, – чтобы закончить таким роскошным выпускным банкетом. Достойная награда за все отсиженные за девять лет часы карцера и «безобедов».
Благоговейно притихнув, застенчиво спотыкаясь, учтиво и осторожно погромыхивая стульями, ошеломленные и растерянные абитуриенты разместились вокруг столов. Стояла тишина. Если кто и решался заговорить, то только шепотом.
– Это… ветчина? – заикаясь, взволнованно прошептал Макар.
– Ветчина… – прохрипел подавленный Пиркес. В последний раз он видел ее на витрине колбасной еще в первый год империалистической войны. Он тогда только что перешел в пятый класс.
Во главе стола сел молодой директор гимназии. Прежний директор, Иродион Онисифорович Лошакевич, не пережил революции. После свержения самодержавия он стал вянуть, чахнуть и вскоре тихо скончался. Его молодой преемник за этот год мужественно провел гимназический корабль и через керенщину, и через Октябрьский переворот, и через господство Центральной рады, и через времена Совдепов и вырастил гетманщине тридцать молодых мужей. По специальности он был латинист, знаток древних классиков и мертвой старины, – теперь он преподавал еще историю Украины по Аркасу.
– Господа абитуриенты! – провозгласил директор, поправил пенсне и огляделся вокруг. – Сербин, отчего вы стоите столбом? Сегодня вас никто не оставит без обеда. Даже я, хотя мне отлично известно, что речи Цицерона против Катилины вы так и не знаете.
– Го-го-го! – захохотал отец Иван.
– Господа абитуриенты! – начал торжественную речь директор с дрожью волнения в голосе, как он обучен был еще в нежинском лицее. – Господа абитуриенты! Горячее волнение переполняет мою душу и сердце через край. Вы переживаете сейчас исключительные минуты вашей жизни. И мы, ваши наставники и учителя, переживаем их вместе с вами. Пройдет еще несколько часов – в нашей с вами задушевной, дружеской беседе, – и вашу грудь перестанут стеснять уже слишком узкие для вас, юных мужей, гимназические мундиры!..
Бронька Кульчицкий пригладил и подкрутил усики.
Однако что касается мундиров – это был только искусный ораторский прием. Гимназические мундиры сносились еще в первые годы империалистической войны. До этих пор гимназический мундир сохранился только у первого ученика Эдмунда Хавчака.
Перед директором гимназии сидело тридцать юношей, одетых живописно и пестро. Преобладали потрепанные офицерские френчи всех покроев, цветов и фасонов. Донашивались френчи старших братьев, отцов и дядей – убитых, раненых или демобилизованных. Не меньше было и защитных солдатских гимнастерок. Их выменивали на табак, самогонку и спички. Но добрая половина сидела в одежде, не принадлежавшей ни солдатам, ни офицерам старой русской армии. Тут были и австрийские однобортные тужурки, и немецкие мундиры, и румынские кители, даже бельгийские авиаторские пуловеры. Казалось, здесь собрались остатки разбитых армий, старые рубаки и боевые соратники, чтобы за товарищеской беседой вспомнить дни юности и победных боев. Бронька Кульчицкий красовался в коротеньком жупанчике и широченных синих бриджах – весь в лампасах, галунах, кантах и нашивках. Заканчивая гимназический курс, он одновременно служил в военной комендатуре старшим писарем. За этот год он успел уже сделать кое-какую военную карьеру. Во время власти Центральной рады он был каптенармусом в батальоне железнодорожной охраны и спекулировал папиросами от Винницы до Могилева. При Совдепах он стал телефонистом в штабе третьего железнодорожного полка и ходил с офицерским наганом и четырьмя бомбами. После возвращения Центральной рады с немецкой и австро-венгерской оккупационной армией он сделался чиновником для поручений при канцелярии атамана-квартирмейстера и носил папаху с голубым шлыком и золотым позументом. Когда происходила смена власти, Бронька надевал старую гимназическую шинель, совал в карман общую тетрадь, незаметно являлся в гимназию и усаживался на свое место, на последней парте, в левом углу у окна.
– Что, много за это время рубанули по тригонометрии? – спрашивал он у своего соседа Володьки Кашина. – А по-латыни? Елки-палки! Это кто же такой Овидий Цицерон? Ах, Назон! А – Цицерон? Что? Еще история Украины? Какой Украины? Ах, нашей! С этими переворотами некогда и гимназию кончить…
Господа абитуриенты! – грустно оглядел директор красочное сборище. – Не в легкую годину довелось вам вступать в юность. Увы! Четыре года ревели пушки, и на алтаре Марса, ненасытного бога войны, чуть не каждый из вас потерял отца, брата или кого-нибудь из близких. Ваша юность проходила без чистых радостей, без невинных утех. Вашу молодую жизнь со всех сторон окружали лишь горе, страдания, муки и смерть. Но…
Что ж, за девять лет гимназисты привыкли в течение сорока пяти академических минут слушать все, что бы ни произносили с кафедры. Надо только сделать внимательное лицо, уставиться глазами педагогу в переносицу – и тогда можно раздумывать о чем угодно, не слушая, но в полной готовности в любую минуту слово в слово повторить последнюю фразу.
– Но вспомните древних троянцев, господа абитуриенты! Вспомните мужественного Леонида у Фермопил, Артаксеркса, Атиллу, Александра Македонского! Теперь жизнь принадлежит вам!..
– Квоусквэ тандэм, Катилина, абутэрэ пациенциа ностра? – прошептал Макар, с тоской поглядывая на буженину напротив. – Квам диу… [15] [15] «Доколе, Катилина, ты будешь испытывать наше терпение!» – знаменитая фраза, которой начинается речь римского консула Цицерона против заговорщика, его противника, Катилины. В старой классической гимназии эти речи заучивались наизусть. (Прим. автора.)
[Закрыть]
Наконец директор провозгласил первый тост. Это был тост за взращенных его гимназией на смену Артаксерксу, Атилле, Александру Македонскому мужей, коим отныне принадлежала жизнь. Он пожелал им процветания себе на пользу, родителям на утешение, а ясновельможному пану гетману всея Украины, опирающемуся «на военную мощь и бессмертный дух немецкого народа», – на славу.
– Слава и гох! – закончил он.
– Ура! – дружно и радостно ответили абитуриенты и поскорее наполнили и бокалы, и стопки, и чарки. Зазвенело стекло, заструилась влага, застучали ножи и вилки – сразу же стало уютно и хорошо. Буженина оказалась нежности необычайной, о белоцерковской ветчине и говорить нечего, что же касается вапнярского сала, то оно прямо таяло во рту, так как вапнярские свиньи откармливаются на чистой кукурузе. Отец Иван отказался от речи и вместо того предложил выпить под «многая лета»: следовало опрокинуть и пропеть «многая лета» не переводя дыханья. Кроме самого законоучителя, этот фортель удался одному только сторожу Ефиму. Он стоял у двери в старом унтер-офицерском николаевском мундире и кончиком длинного желтого уса утирал слезу. Получив кусок крыжопольской колбасы, он стыдливо отвернулся и закусывал в уголке, спиной к присутствующим.
В этот момент двери вдруг широко распахнулись, и на пороге одна за другой появились три фигуры.
– Ура! – завопили абитуриенты, как бешеные.
На пороге стояли три офицера. В кавалерийском мундире с четырьмя георгиями – поручик. В синем жупане и пенсне – хорунжий. В хаки, в полной походной форме с трехцветным шевроном на рукаве пехотный прапорщик. Сторож Ефим одернул свой николаевский мундир и вытянулся смирно.
– Вацек! Ленька! Витька!
Офицеры дружно звякнули шпорами и направились к голове стола. Они пожали руку директору, поздоровались с педагогами, поцеловали ручки учительницам.
– Мое почтение! – учтиво склонял голову Вацлав Парчевский, поручик.
– Честь! – брал под козырек Ленька Репетюк, хорунжий.
– Здравия желаю! – щелкнул шпорами Виктор Воропаев, пехотный прапорщик.
Двери снова растворились, и вошли три казака-вестовых с солидными корзинками. В одной были штофы с чешской сливянкой, в другой полубутылки австрийского коньяка, в третьей – венгерское шампанское.
– Я уйду! – вскочил Пиркес, но молоденькая немка, то есть новая учительница немецкого языка, удивленно удержала его за руку. – Пустите! Я уйду. Потапчук, ты остаешься?
Потапчук весь залился краской. Его крупная и сильная фигура приподнялась со стула. Разумеется – за одним столом с офицерами он оставаться не хочет. Ну их – и еду и питье! Но сразу же со всех сторон к ним обоим кинулись, усадили обратно. Туровский взмахнул камертоном и запел:
3iбралися всi бурлаки…
Десяток голосов дружно подхватил песню. К ним присоединилось еще десять. Тогда запел и кое-кто из педагогов. У немки оказался чудесный мягкий контральто.
Песня была чуть грустная, но от нее становилось так уютно и тепло на душе. Вацек, Ленька и Витька, конечно, молодцы. Догадались прийти на выпускной вечер! Это просто подарок старым товарищам. Что из того, что Вацек три года пробыл на фронте, трижды ранен и имеет четырех георгиев! Что из того, что Репетюка и Воропаева полтора года назад, в первые дни февральской революции, товарищи сами выгнали из гимназии за реакционность и антисемитизм? Ведь это было так давно, а главное – они все ж таки старые гимназеры, свои хлопцы. Сколько лет проучились рядом, сколько двоек получено вместе, сколько отбыто часов карцера! По рюмкам заструился австрийский коньяк. Аглаю Викентьевну, молоденькую немку, тоже уговорили выпить бокал токая. Вестовые бегали вокруг стола, как борзые. Захлопали пробки шампанского.
Ленька Репетюк наконец снял папаху со шлыком. Он высоко поднял бокал. Вспугнутые огоньки ста свечей колыхались, и в пенистом шампанском играли сотни отблесков.
– Джентльмены! – блеснул Репетюк стеклышками пенсне. – Панове-добродийство! Этот бокал я предлагаю выпить за всех нас – отныне зрелых деятелей неньки Украины!
С громким «виват» бокал был осушен. Трое вестовых снова наполнили бокалы пенистым вином. Тогда встал поручик Парчевский.
– А я, – глядя в землю, негромко, но проникновенно произнес он, – я предлагаю второй бокал выпить за тех наших товарищей, которых с нами уже нет!
Все молча встали и склонили головы.
– Я пью за беднягу Грачевского – его с нами нет…
Да, Грачевского уже не было в живых. Выгнанный из гимназии с волчьим билетом одновременно с Парчевским, он покончил с собой, бросившись под колеса паровоза Щ-31-48.
– Я пью за Ваську Жаворонка – его с нами нет…
Васька Жаворонок бежал на фронт из пятого класса, заслужил георгия и погиб, смертельно раненный в бою за Перемышль.
– Я пью…
Одного за другим Парчевский называл товарищей – однокашников и одноклассников, уже успевших отдать свою юную жизнь ненасытному молоху империалистической войны. Малолетние добровольцы и прапорщики военного времени.
Бокалы осушили до дна и молча сели. Грустно все-таки начинало жизнь их поколение.
Но тут встал Макар.
– Товарищи! – сказал он и, как всегда, сразу же сконфузился и разволновался. – Вообще… мы все-таки здесь еще не все, вообще… Я имею в виду нашего товарища Ивана Зилова…
Зилова тоже не было. Ваня Зилов в этом году уже не учился. Из-за материальных трудностей ему пришлось оставить гимназию, и теперь он работал слесарем в паровозном депо. О выпускном вечере он знал – товарищи ходили его приглашать. Но Зилов состоял в бригаде аварийного ремонта, и сегодня ночью его бригада дежурила.
Парчевский нахмурился. Зилова, конечно, он отлично помнил. Хороший гимнаст, прекрасный футболист и вообще в гимназии был как будто неплохим парнем. Но этот чертов Ванька путался в прошлом году с красногвардейцами! Плевать! Для старых товарищей Вацек на все готов. Ом даже может раздобыть Ваню Зилова хоть из-под земли. Для него, военного коменданта города, нет ничего невозможного.
– Григорук!
– Слушаю, господин комендант!
– Пошел в комендатуру, возьми двух казаков, катись в депо, арестуй слесаря Зилова, и чтоб через полчаса вместе с ним был здесь! Пшол!
Приказ был встречен громом аплодисментов. Аглая Викентьевна, правда, укоризненно покачала головой – пожалела Зилова: неожиданный арест мог его напугать. Принялись за сливянку, и рюмки зазвенели вновь.
Теперь уже все были изрядно навеселе. У молодого директора кто-то нечаянно оборвал орден святой Анны, француженке пролили на платье рюмку коньяка. Попробовали запеть «Гаудеамус», но это больше походило на рев, чем на пенье, и Матюша Туровский отказался дирижировать. Все разбились на группы, и каждая из них уже зажила сама по себе. Вокруг Аглаи Викентьевны – в центре – сгруппировались самые трезвые. Поручик Парчевский наперебой с Бронькой Кульчицким и математиком Мерцальским изощрялись в галантных остротах, пытаясь овладеть если не сердцем, то хотя бы вниманием молодой красивой учительницы. Директор за хватил хорунжего Репетюка, – они вели дискуссию на государственные и политические темы. «Сэр, – говорил директору хорунжий Репетюк, – возьмите, милорд, такое обыденное явление, как наш простой крестьянский украинский воз. Задумывались ли вы, мсье, когда-нибудь над тем, почему все, ну почти все, его части имеют немецкие названия? А, мейн герр? Штельваг, мутра, унд зо вайтер? Что вы, сеньор, на это скажете?…» Прапорщик Воропаев и инспектор Аркадий Петрович придвинули к себе пиво, и на том основании, что оба они считали себя «югороссами», Воропаев конфиденциально сообщил, что не пройдет и недели, как он бросит, к чертовой бабушке, эту идиотскую Украину и подастся к Краснову на Дон… Сербин Хрисанф собрал вокруг себя несколько человек и с жаром настаивал, чтобы ему дали наконец исчерпывающее объяснение, какая, собственно, принципиальная, существенная разница между многочисленными разновидностями современных юношеских организаций – союзом подростков, союзом молодежи, союзом рабочей молодежи, союзом социалистической молодежи и, наконец, союзом социалистической рабочей молодежи? Пиркес хмуро глядел на него и молчал… В конце стола вокруг отца Ивана сидели те, кто еще не наелся и не напился всласть. Все межировские раки, деражнянские линьки, могилевские яблоки и быдловские караси сдвинуты были туда. Пили только коньяк – много, однако принципиально: здравицу каждый раз полагалось провозглашать на другом языке: «будьте здоровы, будьмо, прозит, лекайм…» В запасе оставались еще все европейские языки, а также значительная часть восточных. Отец Иван уверял, что «двунадесять языков» наполеоновского нашествия для него лишь закуска – он начинает чувствовать действие спиртного только после «вавилонского столпотворения», а однажды допился даже до языка питекантропоса, поскольку человеческих языков, точно учтенных словарями, уже не хватило… Потапчук, окруженный учителями, рассказывал, что у них на селе и ему, Потапчуку, с матерью прирезали из земель помещика Полубатченка полморга. Теперь, значит, у него как раз морг, и он уверен, что, управившись с урожаем, сможет осенью поехать в Киев в политехникум: он твердо решил стать агрономом… Высшая школа, университет, студенческая жизнь! Тема захватила всех, и разговор стал общим. Великий боже! Ведь девять лет только об этом и мечтали! Тут же объявилось пятнадцать будущих инженеров, пять юристов, три врача, три агронома. Филологом выразил желание стать один только Кашин – его только что склонил к этому отец Иван своим лингвистическим способом употребления водки. Впрочем, – разве важно, чем ты будешь после университета? Важно – быть в университете. Студенческая жизнь! Привольная, бесшабашная и романтичная! Товарищества, землячества, богема! «Юность» Чирикова, «Студенты» Гарина, «Дни нашей жизни» Леонида Андреева. Миляга Онуфрий – прекрасный вечный студент! Ах, синяя фуражка с голубым околышем!.. Один Макар не принимал участия в общем разговоре, спорах и мечтах. Он уединился в углу и придвинул к себе канделябр. Макар всегда носил с собой какую-нибудь книжку, куда бы он ни шел, – в жизни еще так много надо прочитать! Сейчас у него в руках была брошюрка «Эрфуртская программа»… Сливянка уже подходила к концу, и кое-кто взялся за ликеры.
– Так что, дозвольте доложить, господин комендант! То есть привели, который заарестованный.
Позади вестовых, в мерцающем сумраке коридора, между двух обнаженных шашек темнела неясная фигура. Но вот она сделала шаг вперед и вышла в круг трепетного сияния канделябров. Это был Зилов. Конвоиры тоже сделали шаг. Обнаженные шашки поблескивали тускло и розово – огни свечей отражались в них длинными тонкими бликами.
Иван Зилов был среднего роста, широкоплечий и мускулистый юноша. Руки чуть длинноватые, таз узкий. Ему шел девятнадцатый год, но издали он казался значительно старше. Зато вблизи, взглянув на его широко открытые голубые глаза и мягкие губы, ему не дали бы больше семнадцати. Чуть рыжеватые волосы острым уголком спускались на высокий лоб, и, если бы Зилов не стриг их всегда под машинку, у него тут торчал бы вихор. Зилов был в коротких с широкими рыжими голенищами немецких сапогах, в руках держал кожаную фуражку. Под тужуркой виднелась синяя ситцевая косоворотка. Цвет и материал штанов и тужурки определить уже было невозможно – они промаслились и пропитались углем насквозь. На виске у Зилова явственно и часто пульсировала жилка.
– В ножны! – крикнул Парчевский конвоирам. – Кругом! Марш!
Десяток рук уже схватили Зилова, собираясь качать. Но он отстранился и подошел к столу.
– Здравствуйте! – поздоровался он с педагогами, затем повернулся к Парчевскому. – Господин поручик, значит, вы это… в шутку?
– Брось, Ванька! – улыбнулся Парчевский. – Не видишь, куда пришел? Твое здоровье! Догоняй!
– Я выпью. – Зилов принял стопку и опрокинул ее сразу, как рюмку. Потом поставил на стол и взял протянутый кем-то бутерброд. – А ты, Вацлав, все-таки дурак! – Парчевский натянуто улыбнулся. – Если б я был твоим начальником, я бы отправил тебя на гауптвахту… – Зилов взял вторую стопку и поднес к губам. Грудь его часто вздымалась, рука чуть вздрагивала, он был взволнован. – Ваше здоровье, господа педагоги, господа офицеры и все друзья!
– Ура! – Тост подхватили все, и рюмки снова зазвенели.
– А теперь я должен идти.
Однако из дюжих рук Потапчука и Кашина не так легко было вырваться.
– Сэр! – крикнул Репетюк. – Вацеку ничего не стоит арестовать вас вторично. Так что учтите, милорд. К тому же арест еще не снят. Не так ли, господин поручик?
– Вы правы, хорунжий. Арестованного еще ждет допрос.
Аглая Викентьевна изъявила желание познакомиться с этим маленьким угольщиком. Она преподавала в гимназии всего два месяца и Зилова видела впервые. Ваню привели и посадили рядом.
– Простите, – пробормотал, краснея, Зилов. – Но я весь в саже и мазуте. Я боюсь запачкать ваше платье…
– Ну что вы?… Но, в самом деле, почему вы себе избрали такую… грязную профессию? Вы ведь ушли из седьмого класса? Значит, могли получить место конторщика или телеграфиста. Я представляла вас себе совсем не таким!
– Представляли?… Не таким?
– Ну да. Ваши товарищи столько о вас рассказывали. – Аглая Викентьевна наклонилась ближе и потянулась через стол к вазе с яблоками. – Александр Иванович просил передать вам от него привет…
– Что? – Зилов метнул на нее взгляд и прикусил губу. Потом вскочил и склонился над вазой. – Что вы сказали?
– Александр Иванович шлет привет!.. Господин хорунжий, передайте мне, пожалуйста, ножик.
Зилов придвинул вазу и стал выбирать себе яблоко. Глаза его смотрели в сторону, прищуренные и сосредоточенные – казалось, отсутствующие. Вдруг он захохотал. Аглая Викентьевна удивленно подняла левую бровь, потом недоуменно посмотрела на Парчевского и снисходительно улыбнулась. – Он такой чудной…
Зилов встал.
– Тогда разрешите мне, господа, снять этот пиджак. Рубашка по крайней мере чистая. – Он сдернул с себя робу и ловко кинул ее через плечо. – Эй ты, козаче, держи!
Вестовой Репетюка подхватил ее на лету и браво откозырял.
– Воропаев! – крикнул Зилов. – Виктор! Я согласен выпить на мировую! – Он налил два бокала и протянул один прапорщику Воропаеву.
Слегка покраснев, Воропаев поднялся.
– Браво! – закричали со всех сторон.
Минуту Зилов и Воропаев стояли друг против друга. Зилов – широко улыбаясь, с бокалами в руках. Воропаев – все больше краснея.
– Пей! Он тебе паровоз отремонтирует на Дон ехать!
Все зафыркали.
Полтора года назад, в первые дни февральской революции, за контрреволюционный выпад именно Зилов потребовал исключения Воропаева из гимназии. Этого Воропаев никогда Зилову не простит. Но сейчас отказываться было неудобно: Аглая Викентьевна смотрела, недоуменно улыбаясь, – еще начнет расспрашивать, в чем дело. Воропаев поспешно протянул руку и взял бокал.
– Горько! Брудершафт!
Зилов и Воропаев вынуждены были поцеловаться. Туровский ударил по руке камертоном и дал тон: – ре-ля-ми!
Кинем об землю лихом, журбою,
Та й будем пить, веселиться!
Щоб наша доля нас не цуралась,
Щоб краще в свiтi жилося…
– Александр Иванович здоров? – громко спросил Зилов, склонившись к Аглае Викентьевне. Он приложил ладонь к уху, так как шум и кавардак в зале достигли апогея.
– У него температура тридцать восемь! – так же громко ответила она.
– Как и в прошлом месяце, – разочарованно протянул Зилов.
– Но он надеется, что в ближайшее время она подымется до сорока трех – сорока пяти…
Зилов свистнул и радостно захохотал. Хотя такая температура не только угрожала бы здоровью их общего знакомого, а несомненно могла бы его отправить на тот свет, это не вызвало ни у него, ни у Аглаи Викентьевны ни малейшего волнения. Зилов обнял хорунжего Репетюка за плечи.
– Ленька! Мир! Ведь мы же с тобой старые футболисты. Капитан Репетюк, я прошу извинить меня за то, что я вас так обидел, когда мы выкидали вас из гимназии, сэр!
– Но, прошу прощения, сэр, – слегка отклонился Репетюк. – Между джентльменами…
– Пей, джентльмен! – И Зилов ткнул ему кружку пива пополам с ликером шартрез.
Теперь уже в комнате стоял сплошной пьяный гам. Свечи догорали, и длинные языки пламени выплясывали и качались, точно пьяные. Они чадили и осыпали копотью скатерти и лепестки белых смятых роз. Кто-то догадался свечи погасить, и тогда вдруг обнаружилось, что за окном уже занималась заря. Отец Иван храпел в углу, подложив под голову промасленную робу Зилова. Было душно, и все с шумом двинулись в коридор, на улицу.
Небо на востоке пылало золотом и багрецом.
– Четыре, – сказал Пиркес, покачнувшись на пороге, – а в шесть часов уже надо быть на материальном складе. Сегодня восемь вагонов дров…
– Швырок или полуторка?
– Полуторка, – вздохнул Шая. – Если бы еще хоть через день так вот ужинать, тогда и с полуторкой не трудно бы справиться… Сегодня у нас что?
Пиркес завтракал в понедельник, обедал во вторник, а ужинал в среду. Он, Сербин, Макар, Потапчук, Туровский и еще несколько гимназистов ходили подрабатывать на железнодорожный материальный склад – подавать уголь на эстакаду, разгружать дрова, доски или шпалы. За разгрузку вагона они получали десять крон. Фунт черного хлеба стоил полторы кроны.
– А почем загребаете с вагона? – поинтересовался Бронька.
– По десять.
Кульчицкого это возмутило донельзя.
– Вот сукины сыны, обдиралы! Да вы малахольные, что ли? На воинской рампе каждый день двадцать – тридцать вагонов под зерно подают. По двадцать пять кусков за вагон. Вот остолопы! Жарим! Я вас в два счета на работу пристрою!.. Ну? Ей-бо, двадцать пять! Чего вытаращился?
– Спасибо, – ответил Потапчук, так как все остальные угрюмо молчали. – Но мы немцам хлеб грузить не будем.
– Ну и шляпы. Думаете, немцы вас испугаются и хлеб не заберут! Голодранцы-патриоты!
– Дурак! – заволновался Макар, – разве ты не понимаешь вообще…
– Прощай, – сказал Шая. – Уже шестой час…
Товарищи хлопнули калиткой у дома Сербина, – решили забежать к нему, охладить горячие головы студеной водой. Рядом во дворе машиниста Кросса недовольным брехом откликнулся старый цепной пес Карачун. Вишневая ветка обрызгала росой.
– Я первый! – И все пустились наперегонки к колодцу.
Солнце уже поднялось выше тополей. Ослепительное и теплое. Навстречу ему дышали влагой ночных рос густая трава, пышный лист, сочная огородная поросль. А поросль была многоцветная, богатая – темные острия лука, голубые завязи капусты, зеленая картофельная ботва, светлые венички моркови и петрушки, черные побеги помидоров, синие узоры огурцов, угластые пятна кабачка. Все это пахло землей и хлебом.
Небо было синее, ни облачка – высоко в лазури застыл коршун.