Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 1"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 55 страниц)
Первый призыв к исполнению долга
Мы бежали в роту со всех концов города.
Мы были возбуждены.
Довелось-таки, значит, и нам!
Мы бросали матерей, заламывавших руки и падавших без чувств. Хмурые отцы выходили проводить нас на крыльцо. Заплаканные сестры бежали за нами до угла. Отпустят ли до отъезда хотя бы попрощаться?
Сердца бились, как на пороге неведомого. Предчувствия, неизвестность, волнующий образ тайны грядущего сжимали их.
Наши матери, однако, зря падали в обморок. Отцы могли не хмуриться и сестры не плакать. Никто пока не собирался отправлять нас на позиции. Нас вызвали для выполнения иных обязанностей. Жестокие, кровавые бои шли по всему фронту – Ежечасно падали тысячи раненых. Огромные стационары нашего города не в состоянии были всех принять. Под ударные госпитали пошли все бывшие в городе бараки, казармы и кинематографы. Нашу роту допризывников направили в распоряжение Красного Креста. Мы должны были встречать летучки, прибывающие прямо с фронта, принимать раненых и распределять их: легких – в бараки, тяжелых – в стационары, средних – в санитарные поезда для отправки в глубь России. Три года назад мы уже делали в точности то же. Тогда мы пришли сами, призванные патриотическим энтузиазмом. Теперь на наш энтузиазм рассчитывать не приходилось. Сочли за лучшее нас просто мобилизовать. А впрочем, все это, и прежде всего «секретность», было следствием лишь чрезмерной рьяности нового комендантского адъютанта – вольноопределяющегося Виктора Воропаева.
Витька Воропаев, оставив по нашему требованию гимназию, немедленно пошел вольнопёром в армию, пробыл месяц на фронте, и сейчас поручик Гора по-приятельски перетащил его к себе адъютантом. Теперь проведение всех балов у нас в городе было возложено исключительно на Воропаева. Збигнев Казимирович Заремба месяц назад выехал в Польшу главным интендантом сформированного в Виннице польского легиона.
Ленька Репетюк тоже оставил гимназию по нашему требованию. Он поступил в винницкую школу прапорщиков и в декабре уже должен был стать офицером.
Летучки начали прибывать ночью. Они подходили с интервалами в сорок – пятьдесят минут. Участок фронта обслуживали четыре состава, а раненых хватило бы и на двадцать. Так что летучку надо было сразу же освобождать, чтобы она могла немедленно возвращаться обратно. Таким образом, за сорок минут приходилось управляться с десятью пульманами. Это триста – четыреста человек. Нас было шестьдесят. Десятерых забрала кухня, десять пошли в бараки, остальные сорок принимали составы – по четыре человека на вагон.
Летучка подходила – мы уже ждали ее с носилками у ног. Поезд останавливался, и, схватив носилки, мы бросались к вагонам. Распределением ведала сестра. Врачи были заняты в бараках – там устроили походную операционную.
Сестра, ведавшая распределением, должна была взглянуть на каждого раненого. Раненых в летучке триста, носилок – двадцать, а минут всего сорок. Но это была опытная боевая сестра. Она требовала только одного – каждые носилки должны пройти мимо нее. Она стояла под фонарем. Триста раненых – триста носилок одни за другими – сплошной чередой дефилировали мимо. Она откидывала с носилок шинель и бросала взгляд на распростертое тело. За ним – следующее, затем – третье…
– Барак! – приказывала она. – Госпиталь!.. В тыл!
И мы бежали с носилками к баракам, к высланным госпиталями двуколкам и машинам, к тыловым санитарным эшелонам – их было не меньше десятка, – выстроившимся по другую сторону воинской рампы. Потом с пустыми носилками мы бегом мчались назад к летучке.
Прибыла вторая летучка. Затем третья. Под утро подошла четвертая. После нее подкатила пятая. Это вернулась та, что пять часов назад прибыла первой. Вагоны были забрызганы кровью. Новых раненых приходилось класть на неприбранные после первых места.
– Я больше не могу… – простонал Сербин. – Когда конец крови, увечьям, смерти? Когда?!
– Когда народ вырвет революцию из рук министров-помещиков, – отозвался Пиркес. Он работал с Сербиным в паре, Сербин шел впереди, он – сзади.
Но носилки задержались, и задняя пара – Кашин и Кульчицкий – наступали Пиркесу на пятки и тоже вынуждены были остановиться.
– Да ну вас! Скорее! – рассердился Кашин. Но тут он услышал слова Пиркеса и окончательно впал в ярость. – Дурак! – закричал он. – Как ты смеешь? Война будет до победного конца…
– Лам-ца-дрица-гоп-ца-ца! – подхватил, кривляясь, Кульчицкий. – А ну-ка, давай живей, а то этот, – он кивнул на раненого с раскроенным черепом, – сейчас загнется…
В эту минуту и ему в спину уже уткнулись носилки, которые несли Зилов с Макаром.
– Ты сам дурак! – вспыхнул Шая. – Запомни на нею жизнь: я против вашей дурацкой войны! Против! Против! Против!
– Ты не смеешь!
– Большевики, – вмешался Зилов, – тоже против этой войны, но они за справедливую войну против капиталистов… классовую войну.
– Плевать мне! – подал голос Кульчицкий.
– А мне на тебя! Сволочь ты!
– Сам ты сволочь!
– Подлец!
– Иди ты!..
– Мерзавец!
– Прицепился черт его знает чего! Идиот!
– Я тебе в морду дам!
– Братики!.. – простонал раненый. – Братики, несите уже… смилуйтесь… отходю… пускай уж… хочь около дохтура помру…
Но пробку уже заметила сестра. В два прыжка она была возле нас.
– Без разговоров! – прикрикнула она. – Госпиталь! В тыл! А этого в барак!
Мы схватили носилки и разбежались в разные стороны.
Последние гимназисты
Финальный матч этого сезона нам пришлось играть поздно. Деревья уже оголились, в воздухе веяло холодом, но погода стояла ясная. Осень в этом году задержалась. Шел конец октября.
В нашей футбольной команде произошли большие перемены. Введено было двое новых. На центр, вместо Репетюка, встал Теменко. Кульчицкий перешел в беки на место Воропаева. Капитаном выбрали первого энтузиаста футбола Сербина Хрисанфа.
Участвовало в матче, однако, только десятеро. Кульчицкий вдруг не пришел. Он сообщил, что болен. Это было очень странно, так как час назад мы все его видели как будто бы живым и здоровым. Он возвращался из города, мрачно насвистывая. Матч играли со сборной военнопленных чехов, расквартированных в нашем городе.
Собственно, весь этот матч был только данью любимой традиции. Обстоятельства совсем не располагали к устройству матчей и увлечению спортом. Жизнь ежедневно потчевала новостями – фактами и событиями. И новости были чрезвычайные, факты ошеломляющие, события почти невероятные.
Первый съезд Советов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов Киевского округа решил передать всю власть Советам. Второй съезд казачьих частей прифронтовой полосы постановил поддерживать Временное правительство. Третий съезд украинских войсковых организаций признал единственной государственной властью на Украине Центральную раду…
Рефери засвистел, и мы выстроились по средней линии. Новый центр, молчаливый и тихий Теменко, стал ногой на мяч. Морозец нежно пощипывал голые коленки и раскрытую грудь. Оркестра не было. Зрителей было совсем мало. Две сотни выздоравливающих, на костылях, десяток сестер милосердия, полтора десятка санитаров и только кучка постоянных болельщиков – железнодорожных рабочих. Сердце сжималось смутно и тоскливо. Где вы, прекрасные матчи былых лет?
Мы были готовы. Мы посмотрели на рефери и перекинулись взглядами друг с другом. Голкипер Пиркес, беки Туровский и… и никого. Дальше Зилов, Кашин, Потапчук, Теменко, Сербин и Макар. Старая гвардия прекрасных футболистов. Вот мы и снова все вместе. Вот мы и снова каждый на своем посту. Рефери подаст знак, мы начнем, и радость мужественной, организованной игры поведет нас вперед, все вперед, на вражеские ворота! Все будет так же, как и раньше. Сердца сжимались.
Рефери засвистел. Теменко передал Сербину. Сербин перекинул с ноги на ногу и послал сильным шутом Кашину на правый край. Линия чехов ударила на нас. Они были слабее, мы подбадривали себя, но игра шла вяло и нервно. На голкиперской площадке, под самыми вражескими воротами, Теменко вдруг сделал генц. Туровский напрасно прикрывал нападение, чтобы Воропаев отбил мяч, – Воропаева-то ведь не было. Тогда брал Зилов, выносил далеко вперед – Репетюку, но центр не принимал, потому что у Теменко был совсем другой характер. Пас приходилось принимать Сербину. Но когда он передавал Жаворонку, мяч перехватывало чешское нападение, так как Потапчук, занимавший теперь место Жаворонка, был недостаточно ловок и за короткой пасовкой не поспевал. Первый тайм закончился один – ноль в пользу чехов.
Мы накинули шинели и укрылись от пронизывающего ветра за санитарным бараком. Мы не сосали лимоны – какие уж там лимоны! – и, хотя никто не позволил себе напиться воды, наша спортивная дисциплина так упала, что мы достали кисеты и задымили махрой. Холодный ветер крепчал, с запада наползали лохматые тучи. К ночи следовало ожидать непогоды. Мы тихо и беззлобно переругивались. Были все шансы проиграть и второй тайм.
Последним к компании присоединился Пиркес. Он шел через поле с каким-то солдатом.
– Узнаете? – ткнул в него пальцем Шая. – Го-го! Неужто никто не узнает?
Но мы узнали. С ним был Яков. Солдат Яков Юринчук из Быдловки. Дезертир. Изменник вере, царю и отечеству. Он был в шинели, в ватной папахе с кокардой, но без погонов. Темные полоски невыгоревшего сукна остались на местах, где когда-то были погоны. За спиной, на ремне через грудь, у него висела винтовка.
– Мячик, значится, гоняете? – усмехнулся солдат Яков. – Ну, и что?
Мы бросились к нему и тесно обступили со всех сторон. Каждому хотелось пожать руку, заглянуть в глаза, хлопнуть по плечу…
– Яков!.. Ха-ха!.. Разве вы опять солдат?… Где вы были? Как вы тогда вывернулись?
Потапчук обнял его и покраснел.
– Яша! Яшка! Живой!
Яков улыбнулся и отвечал всем сразу, не то иронически, не то застенчиво.
– Живой, значится!.. Не поймали тогда: месяцев пять по лесам с хлопцами шатались… Сами, значится, заявились, как революция, конечно, произошла. Думали, пришел, значится, конец! А оно, вишь, какое дело… министры с буржуями и к революции, значится, присобачились… Да теперь уже дело по-иному оборачивается. Не расчет фронтовикам винтовки кидать и по домам расходиться. – Яков поправил ремень и передвинул винтовку за спиной ловчее. – У фронтовиков думка, значится, и самого Керенского, коли что, потрясти…
Мы выслушали это спокойно. Мы уже слыхали: «Без аннексий и контрибуций», «сепаратный мир», а также и «долой министров-капиталистов!».
– Они говорят, – снова начал Яков, сердито потоптавшись на месте и подышав на озябшие руки, – они, значится, говорят: «Защищайте революцию от немцев!» Хо! А про саму революцию они выражаются, что ее немцы подбросили нам, значится, в запломбированном вагоне. Хо! Чего ж тогда ее, революцию, от немцев защищать, раз выходит, по-ихнему, что она и сама немецкая? А?
– Ха-ха-ха! – дружно загоготали выздоравливающие и санитары, окружившие нас кольцом. – Ха-ха-ха! Туды твою бабушку, чтоб не дрыгалась!
– А на черта она нам, – рассердился Яков, – панская революция? Да мы себе свою, солдатскую и пролетарскую добудем!..
– В «Окопной правде», – подхватил Зилов, плотнее запахивая полы шинели от ветра, – хорошая статья есть о том, что солдатам вражеских армий не между собой воевать надо, а всем вместе против тех, кому эта война нужна: против фабрикантов и помещиков.
– А как же! Мир хижинам, война дворцам! – компетентно отозвался кто-то из толпы.
– И Совет рабочих и солдатских депутатов…
– Да ты выше стань, а то не слышно! – снова крикнул кто-то позади. – Вылазь, вылазь повыше, пускай все послушают! – загудели в толпе вокруг.
Стать было не на что, и, опираясь на наши плечи, Зилов просто взобрался на футбольный мяч. Все-таки выше на целую голову.
Начался митинг…
Вечером, и правда, хлынул дождь.
Но еще до дождя – шел последний урок, тригонометрия, – в гимназии вдруг появился штабс-капитан Деревянко.
Он вошел в класс прямо посреди урока, не спросив разрешения, грохоча сапогами. Мы вытянулись смирно. Он небрежно подкинул два пальца к козырьку.
– Гражданин учитель, так что я должен этот самый ваш урок прекратить…
Потом он щелкнул каблуками и повернулся к нам, лихо оправляя амуницию. А красовалось на нем полное походное офицерское снаряжение: шашка, револьвер, планшетка с компасом, бинокль, термос и порттабак.
– Взвод! – крикнул он звонким шепотом. – Смирно! Слушай мою команду!
Мы стали смирно, он скомандовал.
– Спокойно, без разговоров, выйти из классов, спуститься в раздевалку, надеть шинели и построиться на гимназическом дворе. Затем, по четыре в ряд, окраинными темными улочками, без единого слова, не зажигая папирос, соблюдая абсолютную тишину и порядок, предместьем пройти к себе в этапную роту 96.
– Отечество, свобода и комиссар Временного правительства призывают вас под ружье! – закончил наш ротный командир. – Понятно?
– Так точно, господин капитан!
Но капитан зашипел, озираясь на окна:
– Тише, черти полосатые! Не на параде, душа из вас вон! В городе объявлено осадное положение! На цыпочках – марш!
Тихо, на носках, но давая шаг «на месте», затаив дыхание, мы гуськом вышли из класса. В груди что-то оборвалось, упало и страшной тяжестью потащило вниз. Мимо нас, тоже на носках, только что не давая шаг, пробирался тихий и бледный Федор Евгеньевич Мерцальский. Локтем он придерживал журнал и учебник Киселева. Он пробежал мимо нашей шеренги и поскорее нырнул вниз. И вместе с ним, казалось, ушли из нашей жизни пифагоровы штаны, чертова лестница и все остальные теоремы и аксиомы – навек.
На носках, молчаливые и бледные, мы прошли всю гимназию. Стояла тишина. Абсолютная тишина. Никогда еще, за все сто девяносто два года существования российской гимназии, в ее стенах не было так мертвенно-тихо. Двери во всех классах распахнуты, на пороге замерли педагоги. Из-за их спин выглядывали гроздья стриженых детских голов. Глаза широко раскрыты, рты, кажется, еще шире. Они не дышали.
Под часами в раздевалке стоял Пиль. И хотя это было совершенно невероятно, но, клянемся, так оно и было: он стоял совсем прямо и нога его не дергалась в коленке. Он был бледен как смерть.
На дворе действительно хлестал дождь.
А впрочем, из девяноста трех нас до роты дошло едва полсотни. Четыре десятка – во мраке ночи, в шуме дождя – затерялись неведомо где…
События, которые заставили местного комиссара Временного правительства призвать под ружье даже нас, несовершеннолетних гимназистов, были, однако, весьма серьезны.
Из Петрограда приходили известия, никак не радующие комиссара. Рабочие требовали передачи власти Советам, и со дня на день можно было ожидать вооруженного выступления. В Киеве украинская Центральная рада создала «комитет защиты революции». Партии, поддерживающие Временное правительство, учредили «комитет спасения революции». Большевики организовали ревком. Рабочие Арсенала готовились к восстанию. Но комиссар Временного правительства стягивал с фронта верные правительству казачьи части, штурмовые батальоны смерти, а также юнкеров офицерских школ. И вот в Виннице, между нами, Киевом и фронтом, вспыхнуло восстание большевизированного пятнадцатого пехотного полка. Он выступил в поддержку созданного в Виннице большевистского ревкома. Верные правительству юнкера и штурмовые батальоны двинулись на ревком и его воинские части. Уже несколько часов шел жестокий артиллерийский бой.
В нашем городе гарнизон оставался верен Временному правительству. Он состоял из комендантской роты поручика Гора-Гораевского и георгиевских кавалеров поручика Парчевского. Рота службы искрового телеграфа поддерживала украинскую Центральную раду. Но авиационный парк вызывал у комиссара небезосновательные опасения – ведь там верховодил большевик Ласко. Еще больше беспокоили его железнодорожные рабочие. Их в городе насчитывалось свыше пяти тысяч. И хотя часть депо, распропагандированная «Просвитой» и националистическими партиями, стояла за Центральную раду, рабочие вагонных мастерских поддерживали большевиков.
Господину комиссару города приходилось все это учитывать. Еще сотня штыков, верных Временному правительству, – имелись в виду гимназисты, – конечно, пригодится.
Был вечер. Дождь превратился уже в холодную и слякотную изморось. Сырой, озябший город притаился и ожидании неведомых и тревожных событий.
Вокзал в центре пылал яркими огнями. Там, в роскошных царских покоях, шло экстренное заседание Совета рабочих и солдатских депутатов под председательством токаря Буцкого, совместно с представителями общественных организаций и делегатами с фронта. Надо было решать: либо комитет спасения, либо ревком… В соседнем зале первого класса тесно, друг возле друга, друг другу в затылок, стояли солдаты, рабочие и городские обыватели. Они ожидали решения… В трех входных в царские покои дверях, глядя в три стороны, торчали три пулемета системы «максим» с тремя пулеметчиками у каждого. Против пулеметов, чуть не упираясь в стволы, теснилась толпа зевак. Ведь девять пулеметчиков, в патронных лентах наперекрест, с бомбами у пояса, это же были Лисичко, Ветерков, Куць, Збарек, Запорожец, Михно, Мадюдя, Иванов-женатый и Иванов-неженатый, решительно всем известные строгали, слесари и плотники из вагонных мастерских. Под страшными пулеметными лентами, бомбами и наганами у них были обыкновенные штатские пальто или замасленные пиджаки. Мы узнавали знакомые добродушные лица. Это были первые красногвардейцы, которых видел наш город.
Территория авиапарка и территория вагонных мастерских тонули в абсолютной темноте. Предусмотрительные бортмеханик Ласко и машинист Шумейко распорядились электричество здесь выключить. Только на железнодорожных путях, перерезавших вагонный парк, да вдоль насыпи от авиапарка до залитого светом вокзала мигали робкие и жалкие керосиновые фонарики. Это светились сигналы на семафорах и стрелках. В одну сторону свет падал зеленый, в другую – красный.
Никогда еще так тихо не бывало на нашей станции. Даже когда налетали немецкие воздушные разведчики. Паровозы не гудели, не грохотали буферами маневровики, транзиты не гремели колесами на стрелках…
И все-таки издалека, с трех разных сторон, нарушался этот торжественный и жуткий покой. От воинской рампы доносились удары конских копыт о деревянный настил вагонов и надоедливая гармошка, захлебываясь от зависти, рассказывала о том, как «ехал из ярмарки ухарь-купец, ухарь-купец, удалой молодец». Там стоял транзитный эшелон донцов. Они послали своих делегатов на заседание нашего Совета заявить, что донцы присягали Временному правительству и присяги своей не нарушат… С другой стороны, далеко за городом, слышались глухие, по четыре кряду, с долгим грохочущим металлическим отзвуком, орудийные удары. Но доносились они не оттуда, откуда мы уже привыкли слышать артиллерийские раскаты. Пушки били не с запада. Пушки били с востока. Они стреляли не с фронта. Они стреляли из тыла. Из глуби страны. Это было чудн и страшно… Это броневики батальонов смерти и юнкеров обстреливали Винницкий ревком и восставший за Советы пятнадцатый пехотный полк.
С третьей стороны, на юге, на бессарабских взгорьях, подымалось высоко в небо ярко-розовое зарево на четверть горизонта. Это догорало какое-то подожженное крестьянами помещичье имение. Зарево стояло светлое, немое и неподвижное, словно, поднявшись, замерло навек.
А впрочем, не это было главное.
Между фронтом и нашим городом расположился отведенный с позиций на отдых второй гвардейский корпус в шестьдесят тысяч штыков. И вот во главе с большевистским солдатским комитетом Кексгольмский и Волынский полки направлялись сюда, чтобы захватить наш решающий для Юго-Запада железнодорожный узел, поддержать восставший Винницкий полк и двинуться на Киев, в помощь киевским рабочим…
В тупике, между вагонными мастерскими и предместьем Угольник в темноте ворошились какие-то тени, суетились люди – шла потаенная и скрытая от всех жизнь. С притушенными фонарями тихо подъехал паровоз. Он подкатил вагон и снова осторожно, словно на цыпочках, отошел. Засов щелкнул, ролик скрипнул, грохотнули двери, и под приглушенный шепот взволнованных голосов что-то задребезжало, часто и знакомо. Так может звенеть только оружие.
Это машинист Шумейко пригнал от авиапарка вагон с сотней винтовок, патронами и гранатами. Красногвардейцы тайком вооружались.
У блокпоста теснился молодежный кружок. Козубенко и Стах собрали свою двадцатку и информировали их о плане действий. Нависла тьма, все вокруг притихло. Слышен был только шепот Козубенко, да издалека, с востока, то и дело доносилось хриплое, стальное, по четыре кряду, орудийное эхо… Непреодолимый внутренний трепет охватил юношей.
Стояли тесно сгрудившись. Меж черных и рыжих замасленных рабочих ватников и полупальто бледными пятнами выделялись три серых гимназических шинели. Козубенко жестикулировал левой рукой, правая поддерживала за ремень русскую винтовку с длинным трехгранным штыком. К штыку, как у значкового пехотного взвода, был прикреплен треугольный флажок. Когда чья-нибудь цигарка, зажатая в кулаке, прорывалась сквозь пальцы короткой неясной вспышкой, на миг, в тесном окружении настороженных безусых лиц, вырисовывался и красный треугольник с белыми торопливыми буквами:
«Наше отечество – Советы».
– Но ведь мы войны не хотим. Мы хотим мира! – неуверенно прошептал кто-то, невидимый в темноте.
– Верно! – соглашался Козубенко. – А где же он, мир?
– Мир надо завоевать! – сказал Зилов.
– Февральскую революцию, – продолжал Козубенко, – тоже совершили солдаты и рабочие, но буржуазия воспользовалась и снова села нам на шею…
– Хлопцы! – вдруг вскинулся Потапчук. – Я предлагаю прежде всего пойти обезоружить гимназистов.
– Ну вот! – отмахнулся Козубенко.
– Ненавижу! Кому это нужно? Мы пришли не в игрушки играть, а драться за Советы и ревком!
– А я думаю, – возразил Зилов, – Потапчук прав. Гимназисты, конечно, разбегутся и сами, но ведь там сотня японских карабинов и тысяч пять патронов к ним.
– О! Правильно! – хлопнул его по плечу Козубенко. – Я сейчас спрошу Александра Ивановича.
– Может быть, – остановил его кто-то, – подождать, что решат на вокзале?
– Дурачье. Тогда уже будет поздно!
Козубенко вернулся вместе с Шумейко. Шумейко поверх демисезонного драпового пальто был подпоясан солдатским ремнем с бляхой. На боку он придерживал непривычный маузер. Он внимательно выслушал Козубенко, Зилова и Потапчука.
– Неплохо, ребятишки, надумали. Сто винтовок и пять тысяч патронов нам во как нужны… Да опасаюсь я, ребятки, одного: их сотня, а вас двадцать.
Пиркес пренебрежительно фыркнул.
– Александр Иванович, – сказал Зилов. – Какая же там сотня, если вот трое нас здесь? И сколько еще разбежалось? А сколько таких, что не решаются?
Шумейко посмотрел на Зилова, на Пиркеса, на Потапчука и вдруг захохотал. Но – тихо, шепотом, одними губами.
– Мазурики! – дернул он Зилова за ухо. – Вам это, конечно, лучше знать. Мысль у вас совсем не плохая. Да только вот в чем беда, хлопцы: стрельбы поднимать никак нельзя. Паника начнется. А на вокзале Совет с Васей Буцким сидит! Комендантская рота и георгиевцы только того и ждут, чтобы наших похватать. Нет, хлопцы, и не просите!
– Да ведь сто винтовок и патронов же пять тысяч, – взмолился Козубенко.
– У нас винтовок и всего-то сотня, – печально сказал Стах. – А в гвардии мы бы и тысячу набрали…
– Александр Иванович! – зашептал Козубенко. – Вот крест святой, или, тьфу на него, без креста, просто ей-богу, или как его там, разрази меня гром! Без единого выстрела! Просто на психологию! Стреляйте меня из маузера, если спартачу!
Все молчали. Слышалось только частое дыхание. Было темно. Орудия на востоке били все так же – методично и размеренно – через определенные интервалы, четыре кряду.
– Кроме того, – сказал Зилов, – ведь это три километра от станции. Вы нас на паровозе к волочисскому блоку подбросите, а там пешком туда и назад. Право-слово, Александр Иванович!
Шумейко молчал. Он прислушивался. Он раздумывал. Сто винтовок и пять тысяч патронов! Это же сотня красногвардейцев!
– Ну, Козубенко, смотри! Не погляжу, что у батьки твоего помощником три года ездил. Из маузера тебя застрелю. Вот из этого… Гони на тендер!
Двадцать юношей перекинули винтовки за спину и весело атаковали тендер со всех сторон. Пиркес лез, сердито ругаясь и кого-то укоряя. Он считал это забавой. Ему хотелось бы немедленно на баррикады, в бой – за революцию, за Советы, за ревком. Как умирали парижские коммунары в тысяча восемьсот семьдесят первом году.
Шумейко дал ход, и паровоз осторожно двинулся. На тендере из-под ног сыпался уголь, порывистый ветер рвал полы пальто, а сверху давило хмурое, темное и влажное небо. Город проплывал вдали черными силуэтами и мелким пунктиром фонарей. Окна домов почти нигде не светились. Станция скрылась за тополями воинской рампы, и свет ее сюда не достигал. Потом рампа кончилась, поплыла стена материального склада, а из-за нее густо высыпали бесчисленные огоньки военных госпиталей.
Вдруг паровоз отчаянно тряхнуло, он, казалось, поднялся на дыбы и стал. Ребята схватились друг за друга и попадали прямо на уголь. Шумейко дал неожиданное, аварийное «стоп».
– Что случилось? Что такое?
Но только умолкли поршни, другие звуки хлынули сюда на паровоз из темноты. Это были многочисленные голоса. Шумейко стоял на ступеньке, светя зажженной паклей, как факелом. В дрожащем пламени заалели лица, засверкали штыки. Паровоз стоял, окруженный толпой вооруженных рабочих, мастеровых из авиапарка и неизвестных в разнокалиберной форме солдат.
– Шумейко! Ты?
– Я.
– Ну, счастье, что остановился, а то бы стреляли!
На паровоз взобрался молодой парень в кожанке и авиаторском черном пирожке. Это был бортмеханик Ласко. В руке он держал обыкновенный кондукторский сигнальный фонарь.
– Ни одного паровоза под парами в депо. А ты это куда? С хлопцами?
Шумейко объяснил.
– Поворачивай назад. Тебе приказ ревкома: ехать к Гниваньскому мосту!
– Да это ж восемнадцать километров!
– Ну да! Было бы ближе – пешком дошли бы.
Дело заключалось вот в чем. Войска Временного правительства, осаждавшие Винницу, узнали о продвижении двух гвардейских полков, руководимых большевиками. Они посадили юнкеров на броневик и погнали его к мосту через Буг. Если разрушить моет, тогда гвардейцам, пешком и вплавь, перебраться будет не так-то просто. За это время юнкера батальона смерти и казаки успеют покончить с ревкомом и восставшим пятнадцатым полком.
Надо садиться на паровоз и гнать карьером туда – не подпустить юнкерье к мосту.
– Ну, хлопцы, слазь с паровоза! – крикнул козубенковцам Шумейко. – Такое дело: буду поворачивать. Или того! У тебя людей сколько? Может, прихватим и этих?
– Наших полста. И ваших человек тридцать, да еще пристало фронтовиков, да из госпиталей – выздоравливающих разных – человек сорок. Даже медицинский персонал есть! – весело похвастал он. – Доктор наш, Ищенко, не забыл, прислал сестрицу-добровольца с бинтами и йодом. И винтовок у нас сотня, и пулеметов три. Гимназистов надо непременно разоружить. У вас ведь только сто винтовок?
– Командир! – окликнул снизу кто-то, обиженно и огорченно. – Пулеметов у нас, надо считать, только два: третий, чертова душа, какой-то японский!
– Коли так, так так! – не раздумывая, решил Шумейко. – Скатывайтесь, ребятки. Гуляйте дальше пешком. Только смотрите, чтоб винтовок принесли сто и без единого выстрела.
– Эй, послушайте! – крикнули в темноту Зилов и Потапчук. – Кто там про пулемет говорил? У вас что, японских патронов нету? Так сейчас будут…
– Патронов, их черт знает сколько есть! – еще обиженнее и еще огорченнее ответил невидимый. – Да сама машинка с каким-то секретом. Пулеметчиков-то у нас, видишь ли, нету. Ну, с «максимкой», известно, справимся. А вот к этому никому и невдомек, как приступиться. Японская какая-то машина!.. Думка есть, бросить его тут…
Пиркес соскочил со ступеньки на землю и двинулся к невидимому на голос, наугад. Сердце его застучало взволнованно и тревожно…
– Не надо бросать. Где вы? – Он поймал кого-то за рукав. – Где пулемет? Я японский знаю. Покажите-ка. Посветите, пожалуйста, товарищ Шумейко!
Шумейко схватил новый клок пакли, окунул в керосин и зажег прямо от топки. Факел вспыхнул ярко и трепетно.
Да. Это был он. Новенький станковый «япончик», образца тысяча девятьсот четырнадцатого года. Из него еще никто никогда не стрелял. Точно из такого пулемета мы тренировались в стрельбе на стрельбище. Шая даже разбирал его и чистил.
– Ой! – сказал Шая и даже задохнулся от волнения. – Я еду с вами. А где патроны?
– Ай да хлопец! – воскликнул кто-то из темноты. – Значится, вместе?
– Яков, это вы?
– А как же… Керенскому зададим жару!
– Скорее, скорее! Некогда тут ковыряться.
Шумейко побежал зажигать фонари. Без фонарей отправляться в далекий путь было опасно. Козубенковцы тем временем уже спустились. Бойцы Ласко облепили паровоз виноградной гроздью. Они заполнили тендер, теснились в будке машиниста, пристроились на мостике вокруг паровоза. Штыки ежом торчали во все стороны. Шая примостил пулемет на груди паровоза – стволом прямо туда, вперед, в неизвестное, в тайну, в опасность. Зажглись фонари, и за скрещенными лезвиями света и Шая и пулемет скрылись невидимками. За Шаиной спиной, прячась от встречного ветра, прикорнула тоненькая фигурка, единственное среди красногвардейцев существо женского пола. Это была девушка с большой сумкой через плечо и маленьким красным крестиком на белой повязке вокруг левого рукава. Добровольная сестра милосердия, присланная предусмотрительным доктором, большевиком Ищенко.
– Давай!
Шумейко дал ход, паровоз скрежетнул, двинулся, сразу набрал скорость и через минуту миновал угол воинской рампы. Еще через минуту он оставил позади мост у одиннадцатого полка…
– Пиркес! – Шая вздрогнул. – Пиркес, это вы?…
Ветер бил прямо в грудь, свистел в ушах, бренчал дверцами фонарей, визжал между шлангов пожарного ящика. Человеческий голос услышать было невозможно. Тем более – женский. Но голос звучал совсем близко, здесь, рядом, за спиной, губы девушки почти касались Шаиной щеки.
– Кросс?!
– Ах, Пиркес! Я так рада… что и вы здесь! – прокричала девушка, прижавшись к Шаиному лицу, так как иначе не было слышно. – А то мне одной… даже… как-то жутко… сразу…
Шая радостно засмеялся, захохотал в полный голос, но это прозвучало как шепот: паровоз грохотал, гремел и, качаясь, как на волнах, летел со скоростью шестьдесят километров в час.
– Что? – не расслышала и переспросила Катря.
– Ничего! – Ветер срывал слова у самых уст и кидал их неведомо куда, должно быть, в поле, за десятки километров. – Ничего! Я… просто… засмеялся… – ответил Шая так же, как говорила она, почти касаясь ее щеки губами. Но Шая не мог удержаться, и губы его на миг приникли к ее щеке…