Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 1"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 55 страниц)
О чем пела скрипка
Шая взмахнул смычком, взял аккорд, задумался на минутку и, наконец, заиграл. Печальная, задушевная мелодия полилась из-под Шаиного смычка.
Шая никогда не говорил, что он играет. Прекрасный, трогательный репертуар Шаи так и остался для нас почти весь безымянным, однако исполненным глубоких переживаний. Мы не знали, хорошо или плохо, с точки зрения техники, контрапункта и прочих музыкально-технических тайн, исполнял свои пьесы Шая. Наше музыкальное образование ограничивалось уроками пения в двух первых классах гимназии. Но мы знали, что Шая играет гениально, потому что среди нас не было ни одного, кого Шаина музыка не трогала бы до слез.
Она задевала за сердце даже ломаку и фигляра Броньку Кульчицкого.
Музыка Шаи была окрашена грустью. Веселые, радостные звуки редко вылетали из-под его смычка. Танцевальных мотивов он почти не знал. Зато его лирический репертуар был неисчерпаем.
Шая играл, стоя посреди комнаты. Он устремлял взгляд на какую-то ему одному видимую точку. Казалось, между ним, его глазами, и этой точкой возникала чисто материальная связь. Голова Шаи низко склонялась, и длинные прямые волосы падали на лицо. Время от времени Шая встряхивал головой, и тогда волосы, взлетев, снова ложились на лоб.
Шаина скрипка грустно звенит, тихо плачет, захлебывается неудержимыми слезами. Скорбно поет она, и зовет куда-то, и печально обещает что-то неведомое, непонятное, таинственное. С молитвенным, трагическим пафосом ведет она нас за собой туда, к высочайшим вершинам откровений. Она манит, она влечет, она очаровывает. И она захватывает… И вдруг зовущий голос обрывается, скрипка издает отчаянный вопль, и все падает, рушится – в пропасть, в бездну. Разразилась катастрофа.
Взмахи смычка вдруг становятся совсем иными. Мелкие, изломанные теперь сменяются широкими, сильными, размашистыми и протяжными. Каждый взмах очерчивает просторный полукруг, он валит преграды, разрушает препятствия, он стирает границы, обнимает полмира. Большой, великий и необъятный, встает тогда перед нами из-под Шаиного смычка мир. Такой ясный, такой рельефный, такой понятный и близкий. Такой – видимый… Но мгновенье – и все это снова исчезло, рассыпалось, разметалось. Недосмотренное, непостигнутое, даже не задержавшееся в памяти…
Что это было? Свет? Жизнь? Смерть? Бесконечность?
Неизвестно.
Все, и в то же время – ничто. Это была тайна.
Впрочем, мы знали, что Шая играет о себе и о нас. О волчьих билетах, о жестокости директора, о наших юношеских горестях и обидах…
Пиркес окончил. Он в последний раз оторвал от грифа смычок и опустил руку. Мы молчали – растроганные, возбужденные и взволнованные.
– Ненавижу, – тихо произнес Пиркес, сердито стукнув крышкой футляра.
Молча стали мы расходиться. Кульчицкий и Сербин вышли через магазин. Репетюк, Макар, Теменко и Кашин – через двор. Туровский выпрыгнул в окно. Его путь лежал через ассенизационный обоз.
Пиркес и Грачевский остались вдвоем. Грачевскому предназначался верблюд. Он сбросил куртку и накрылся шинелью. Из Шаиного угла уже доносилось ровное глубокое дыхание. Утомленный Шая спал. Грачевский достал папиросу и закурил. Его сухие, воспаленные глаза неотрывно смотрели на красный огонек. Он курил жадно и торопливо. Глаза вонзались в темноту, словно там, сквозь нее, непременно должны были что-то разглядеть. Но ничего не видели. Там было черно и пусто. Таким же черным и пустым вставал перед Грачевским его завтрашний день.
А – послезавтрашний? А – вся дальнейшая жизнь?
Грачевский не мог представить себе свой завтрашний день. Он не уснул до утра.
У Броньки Кульчицкого, обитавшего с Сербиным по соседству, были еще какие-то ночные дела в городе, и Сербин направился домой один. Он жил по ту сторону железной дороги, и путь его лежал через широкую насыпь с путаницей привокзальных путей, залитых ярким электрическим светом. Здесь видно было на полкилометра вокруг. Это было и хорошо и плохо. Один неосторожный шаг – и можно попасть на глаза инспектору или надзирателю.
Сербин завернул за состав пустых классных вагонов и сошел с полотна на придорожную тропку. Здесь, за длинными черными силуэтами больших пульманов, было еще уединеннее, еще темнее. Зато прямо в глаза Сербину светил зеленоватый мертвый диск полной луны на востоке.
Дождь прекратился уже несколько часов назад. Небо очистилось, на нем не задержалось ни облачка. Глубокую синеву чуть окрашивала зеленым светом луна. Далекое, прозрачное небо дышало широким покоем, чуть холодноватой влагой после прошедшего дождя. Чудесная южная осенняя ночь! Она словно звенит нежным, мягким, высоким, уже не уловимым для уха голосом скрипичной струны.
В груди у Сербина все трепетало, сердце было переполнено. Ах, как манит эта таинственная даль, как влекут эти неясные тени! Как волнуют непонятные, сулящие столько обольстительных искушений, приглушенные, но такие значительные и проникновенные звуки ночи! Как захватывает дух! Как колотится сердце! Какая прекрасная и необыкновенная жизнь ждет его впереди!
Сколько обещает, как манит лунная ночь на пятнадцатом году жизни!..
От полноты чувств, от остроты ощущений у Сербина почти кружилась голова.
Но ему не пришлось насладиться ими до конца. Какой-то тихий звук вдруг родился в десяти шагах. Словно кусочек шлака заскрипел под чьей-то осторожной ступней. Сербин вздрогнул. Его настороженный взгляд метнулся в сторону.
В тот же миг он отскочил назад, в тень вагона, и, резко повернув, кинулся бежать. Под прикрытием насыпи тихо подкрадывалась неясная, темная фигура. Вор? Бандит? Нет – Пиль.
Увидев, что обнаружен, Пиль выскочил в полосу света.
– Стойте! – закричал он. – Стойте! Я вас узнал! Стойте!..ский!
…чук!
…енко!
…ов!
Пиль свято верил, что, если одно из этих окончаний придется к фамилии беглеца, гимназист будет таким дураком, что остановится. Сербин, фамилия которого к тому же кончалась на «ин», только припустил шибче. Пиль секунду постоял, прикинул взглядом расстояние и, взмахнув тростью, понесся вдогонку.
– Стойте! – вопил он. – Все равно я вас записал!
Погоня продолжалась минуты две. Сербии перебежал насыпь, Пиль за ним. Сербин, нагнувшись, нырнул под вагон. Пиль не задумываясь сделал то же. Сербин кубарем скатился с насыпи. Пиль только мгновение поколебался, потом вскочил на мостик. Взмахнув руками, он с двухсаженной высоты прыгнул прямо на тропку, проходившую вдоль насыпи. Сербин как раз оглянулся и увидел, как его тело взметнулось вверх и на мгновение как бы застыло на фоне залитого лунным светом неба. Ноги Пиля раскрылись ножницами, руки раскинулись в стороны и полы черной накидки-пелерины распластались на ветру, точно вороньи крылья. Теперь Пиль бежал Сербину наперерез, и расстояние между ними уменьшилось вдвое.
Сербин собрал все свои силы, всю сноровку левого инсайда. Гравий свистел у него под ногами. Он рискнул и кинулся напрямик к тому месту, где тропка, вынырнув из-под мостика и перебежав «полосу отчуждения», вливалась в улочку между домами и заборами предместья. Своим маневром он саженей пять выгадывал, но рисковал попасть Пилю прямо в руки. К счастью, он опередил его шагов на десять и скользнул в темную гущу зелени. Тут жили машинисты, кондукторы, техники. Вдоль переулков теснились их микроскопические усадебки с микроскопическими – в две, три комнатки – особнячками. Мать Сербина, вдова, служившая в железнодорожной библиотеке, снимала здесь квартиру.
Обогнув последний угол перед домом, Сербин на миг остановился. Здесь, на углу, в маленьком белом домике с увитой виноградом верандой, жила Катря Кросс – дочка машиниста Кросса, стройная пятнадцатилетняя гимназисточка, с тенью под глазами и мелкими прыщиками на лбу. Вот уже два года, с третьего класса, Хрисанф Захарович Сербин был молчаливо, но восторженно влюблен в Катрю Кросс. Дойдя до калитки, Сербин остановился и, подняв глаза на окно белого домика, вздохнул. Там, за голубыми ставнями, живет Катря! Прекрасная Катря! Что она сейчас делает? Учит уроки? Нет, уже поздно. Она, верно, спит. Сербии снова вздохнул – еще глубже и еще трагичнее. Ни одна душа в мире не знала о тайной страсти гордого и скрытного Хрисанфа Захаровича.
И вдруг Сербин чуть не подскочил от неожиданности. Тихий, нежный, чарующий и шутливый голос – так должна звучать райская музыка – вдруг прозвенел прямо у него над головой.
– Где это вы так поздно ходите?…
На заборе, прямо над Сербиным, сидела собственной персоной Катря Кросс или, может быть, ее призрак. За забором глухо рычал Катрин цепной пес Карачун.
Сердце Сербина трепыхнулось, потом еще раз трепыхнулось, замерло, похолодело и остановилось совсем.
– Катря… – хотел он прошептать. – Это… вы?
Но тут произошло нечто страшное. Из-за угла выскочила фигура и бросилась прямо к Сербину. Катрин призрак тихо охнул и провалился за забор, шаркнув подошвами по шершавым доскам. Сербин подпрыгнул от неожиданности и дернулся вбок. С разгону он угодил обеими ногами прямо в глубокую лужу. Туча брызг разлетелась во все стороны, как бы желая помочь бедному юноше и защитить его от злого недруга. С испуганным криком Пиль отскочил назад.
Этого было достаточно. Сербин кинулся вдоль забора, в глубь улочки, прочь от своего дома.
– Стойте! – орал Пиль. – Стойте!
Но Сербин уже подбежал к высокой ограде из старых шпал, отделявшей улицу от территории железной дороги, и, подскочив, повис на руках.
– …ский!..енко!..чук!
Пиль подбежал к ограде в ту секунду, когда ноги Сербина уже перемахнули на ту сторону.
– …ов! Я вас узнал!
Но это уже была даже не угроза, а скорее робкая и униженная мольба.
Конспект «Физики Краевича»
Происшествие с Кульчицким имело между тем совсем неожиданный финал.
Городовой, прибежавший на крики директора и свистки ночного сторожа, прыткого злоумышленника уже не поймал, но из погони вернулся не с пустыми руками. Он принес директору небольшую, толстенькую книжечку без переплета.
– Так что, дозвольте доложить, ваше превосходительство, изволили потерять, который беглец!
Удирая от директора, Кульчицкий не заметил, как потерял книжечку, которую нес с собой.
Директор жадно выхватил ее из рук полицейского и поскорее направил луч своего фонарика на первую страницу. Это был конспект учебника физики Краевича. Но напрасно искал он на обложке, титуле или страничках подписи владельца. Она отсутствовала. Конспекты к учебникам были у нас строго запрещены, и на всякий случай их не подписывали. Вместо желанной подписи владельца на страницах красовалось: «Сия книга принадлежит, никуда не убежит, кто возьмет ее без спроса, тот останется без носа». Или – «Смотрю в книгу, вижу фигу». Или еще: «Я дурак». Это были перлы остроумия Кульчицкого. Но физику по Краевичу проходят во всех четырех старших классах гимназии! И в пятом, и в шестом, и в седьмом, и в восьмом! Владелец потерянного конспекта, обидчик директора, был учеником одного из четырех старших классов. Вот и все приметы!..
Когда на следующее утро мы пришли в гимназию, уже сразу стало ясно, что назревают серьезные события. Пиль высился под часами в неразлучной компании с Пушкиным м Гоголем и дергал ногой как-то особенно зловеще и угрожающе. У дверей каждого класса стоял классный наставник, чего вообще никогда не бывало. Швейцар Ефим, отставной драгунский унтер, нафабрил усы и отвечал горделивым молчанием на все вопросы о том, что случилось и что должно произойти.
Все это не предвещало ничего хорошего.
И правда, после молитвы повторилась вчерашняя история. Только немного на иной лад. Нас не построили в каре перед дверьми церкви. Мы разошлись по своим классам. Но за учениками в классные комнаты последовали их классные наставники и заняли свои места на кафедрах. Было торжественно и жутко.
– Что случилось, Федор Евгеньевич? – отважились мы спросить Мерцальского.
Федор Евгеньевич предостерегающе поднял палец и испуганно глянул на дверь, несмотря на то что мы и спрашивали уже чуть слышно.
– Тсс! – угрюмо бросил он. – Сейчас придет Иродион Онисифорович и будет говорить с вами.
Наши сердца с головокружительной быстротой переместились из груди прямехенько в пятки.
Дверь соседнего, шестого класса скрипнула, мы услышали стук сорока пар передвинувшихся ног, грохот двадцати открывающихся парт. Это встал, кого-то приветствуя, класс.
Замерев, мы прислушивались. Директор что-то говорил. Потом он остановился. Наступила долгая, казалось предсмертная, пауза. Потом директор заговорил опять. Повысив голос, угрожая, злобствуя. И снова пауза. Прервал ее вдруг крик – страшный крик, какие-то неистовые вопли. Директор свирепствовал…
На первой парте кто-то всхлипнул, затем послышался странный шорох и звук падения. Вскрикнул и вскочил на ноги Федор Евгеньевич. По классу пробежал легкий гомон. Эдмунд Хавчак – наш первый ученик, тупица, дурак, но записной тихоня, которому абсолютно нечего было бояться, не выдержал и упал в обморок от страха.
– Выведите его! – приказал Мерцальский.
Десяток охотников вывести потерявшего сознание и самим таким образом смыться бросился к Хавчаку.
– Стойте, – остановил их Мерцальский. – Только двое, Туровский и Гринштейн, вы.
Мальчики разочарованно разошлись. Осчастливленные Туровский и Гринштейн подхватили полуживое тело Хавчака и весело потащили его из класса.
Через минуту дверь резко распахнулась, и на пороге появился директор.
Сорок пар ног шаркнули по полу, двадцать парт стукнули крышками. Мы вскочили как один, вытянулись и замерли.
Секунду директор помешкал в дверях. Потом медленно, тихо, переваливаясь с ноги на ногу, двинулся к нам, в глубину класса. Уголки рта у него отвисли, нижняя губа вытянулась далеко вперед и отвалилась, глаза ушли под лоб и оттуда, из глубины орбит, поблескивали желтыми, бегающими огоньками. Они шарили по нашим лицам. Директор искал.
Мы бледнели, у нас перехватывало дыхание, по спине поползли ледяные скользкие червяки, со лба стекал холодный пот, ноги немели, сердце замирало, точно его и совсем не было. Ах! Упасть бы в обморок! Как завидовал каждый из нас проклятому Хавчаку. Везет же этим первым ученикам.
Наконец, когда мы уже совсем задохнулись, не смея перевести дыхания, директор разверз свою пасть.
– Владельца этой книги я попрошу незамедлительно выйти сюда!
Сорок человек тихо вздохнули и понурили головы. Тихо вздохнул и понурил голову вместе с остальными и Кульчицкий. Ничто в его внешности не выдавало его. Он был такой же бледный, синий, как и все.
– Ну? – захлебнулся слюной директор.
Мы молчали. Кульчицкий молчал.
– Головы вверх! – скомандовал директор.
Мы послушно подняли головы.
Выдержать его взгляд было невозможно. Но и отвернуться, опустить глаза, даже моргнуть нечего было и думать. Сейчас это грозило вылетом из гимназии.
– Ну? – заревел директор.
Мы молчали. Зеленые круги плыли перед глазами. Директорские гляделки двоились, троились, множились. Он был уже не один, директоров стало два, три, без числа. И не понять было, кто же из них настоящий.
Мы молчали.
– Весь класс сегодня без обеда на три часа!
Мы молчали.
– Мерзавцы! Выгоню всех вон!
Мы молчали.
Отцы и дети
В тот же вечер состоялось экстренное заседание родительского комитета.
Наша гимназия была глубоко провинциальна. В ней отсутствовали как «аристократические» традиции старых школ, так и «прогрессивный либерализм» столичных «новаторов». Местное дворянство и чиновные тузы брезговали нашей гимназией. Крупные помещики и видные инженеры посылали своих сыновей в киевские и одесские привилегированные школы, старшее офицерство – в кадетские корпуса. Поэтому в родительском комитете нашей гимназии не значилось ни генералов, ни директоров заводов, ни земельных магнатов. Комитет состоял из железнодорожных кассиров, городских торговцев, мелких государственных чиновников, более или менее зажиточных хуторян, арендаторов, бухгалтеров, дорожных мастеров, обер-кондукторов, машинистов, обедневших дворян. Председателем комитета был наш городской голова, собственных местных аптек купец первой гильдии Добротворский. В президиуме, кроме него, числился шляхтич, помещик и делец пан Заремба, священник воинского собора Лиляковский, вдова-библиотекарша железнодорожной библиотеки Сербина и машинист Кульчицкий. Включение в состав президиума комитета машиниста Кульчицкого расценивалось как проявление демократизма.
Машинисту Кульчицкому было пятьдесят пять лет, лет десять он уже состоял на пенсии после железнодорожной катастрофы и в своей маленькой усадебке в предместье выращивал высокие сорта яблок и разводил роистые породы пчел. Его мед и черенки славились на весь город. Но была у машиниста Кульчицкого еще одна черта, выделявшая его среди других смертных, окутывавшая его имя романтической тайной. Машинист Кульчицкий был кладоискатель. Найти клад – стало мечтой всей его жизни. Он смотрел на манометр, и ему казалось, что это горшочек с золотыми турецкими монетами. Он брался за ручку свистка, и ему чудилось, что это кривая казацкая сабля с усыпанным алмазами эфесом. Он поворачивался к топке и даже вздрагивал, так походила она на легендарный «Казан» гайдамацкого тайника. Машинист Кульчицкий знал все легенды о местонахождении кладов. Он искал польские клады под Баром и Копайгородом, турецкие – под Каменцем и Хотином, гайдамацкие – под Немировым и Летичевом, казацкие – меж Джурином и Шайгородом. Он владел планами, картами, оракулами. Он изготовил у себя в кузнице все снаряжение и инструмент для земляных работ. У него были лопаты, кайла, ломы, специальные кирки и кирочки, специальные сверла и трехметровые щупы – для обследования верхних слоев почвы. Он выучил на память все заклинания, заговоры и заветные слова, которых боятся черти и совращенные души, охраняющие на том свете клады. Он постиг все тонкости ворожбы над папоротником, подорожником, остролистом и ночным цветом, которые, как известно, сопутствуют кладам и указывают искушенному в тайнах человеку путь к сокровищницам лучше всяких планов и оракулов. На «охоту» старый машинист Кульчицкий отправлялся каждый месяц в последнюю фазу луны, как того требует азбука кладоискательства.
Что же касается воспитания детей – а было их у машиниста Кульчицкого двое, наш товарищ Бронек и младший, Стах, старый кладоискатель признавал только один метод – ремень. Этим воспитательным орудием он воздействовал на своих сыновей чуть ли не до их совершеннолетия.
Заседание родительского комитета открыл Иродион Онисифорович. Все члены совета сидели вокруг большого стола в кабинете директора, остальные члены комитета разместились на расставленных кругом стульях.
– Милостивые государи и милостивые государыни!
Иродион Онисифорович произнес торжественную речь. Он жаловался на детей, которые растут непослушными, непочтительными, распущенными, развращенными и чуть ли не преступниками. Они ходят по улицам после семи, гуляют с гимназистками, курят. Оми осмеливаются, наконец, дерзко поднять руку на своего наставника и воспитателя… Тут Иродион Онисифорович коротко рассказал комитету о происшествии этой ночи, приукрасив его, конечно, в свою пользу ничуть не меньше, нежели приукрасил его в свою пользу второй, до сих пор не обнаруженный участник – Бронька Кульчицкий.
Комитет выслушал директора сдержанно. Каждый из родителей учеников старших классов имел основания подозревать своего сына, и это очень тревожило их. Ну что, если директору удастся обнаружить виновного и это как раз окажется его сын?
Ведь это верное исключение из гимназии. Волчий билет! Ох, лучше бы уж не признавались!
Библиотекарша Сербина сидела молчаливая и грустная. Сын ее учился в пятом классе, и она серьезно опасалась, что он-то и есть виновник. Ведь ее Христя вернулся вчера очень поздно и был так взволнован и возбужден. Он сказал, что за ним гнался Иван Петрович. Не солгал ли? Ну что, если это он и его раскроют? Сердце матери томительно сжалось и похолодело от страшных предчувствий.
А впрочем, грустно Сербиной было не только от мрачных предчувствий. Ей было горько еще и потому, что была она культурным, начитанным, просвещенным человеком. И она отлично понимала, какой может выйти толк, если воспитанием детей руководит такая троица – выродок, солдафон и шпик. И еще грустнее становилось старой матери оттого, что, понимая все это, она не может никому ни слова об этом сказать. Ибо за каждое слово критики или даже сомнения ее выгонят со службы в железнодорожной библиотеке, и не выслужит она свои двадцать рублей пенсии, до которой осталось ей дотянуть всего три года… И сидела она молча, печальная и бессловесная.
На речь директора откликнулся, собственно, только один из родителей. Это был молодой машинист Шумейко. Хотя сын Шумейко учился только в первом классе и ему, следовательно, ничто не угрожало, Шумейко взял слово.
– Ваше превосходительство! – сказал он. – Простите мою смелость, но я позволю себе вот что сказать. Воспитание наших детей мы поручили вам, и не вы у нас, а мы у вас должны спросить, почему это наши дети растут, как выражаетесь вы, ваше превосходительство, оболтусами и хулиганами.
– Господин машинист! – захлебнулся злобой директор. Он раскрыл было рот для пылкой тирады в защиту оскорбленной чести генеральского мундира, но тут же захлопнул его. Шумейко – это же «монстр», «анфан терибль» родительского комитета, железнодорожного узла и всего нашего города. Ни одно недоразумение в городе или на железной дороге не обходилось без его неизменного участия. У начальника службы тяги, а также у жандармского ротмистра барона Ользе Шумейко был на примете, как «красный», а в народе поговаривали даже, что он принадлежит к партии социал-демократов большевиков… Отстаивать перед ним честь генеральского мундира – это только унижать себя и пачкать. И директор постарался всячески подчеркнуть, что слов Шумейко он вообще не слышал. Он вдруг схватил страшный насморк и три минуты кашлял и сморкал свой отвислый сизый нос.
Директор требовал от комитета чрезвычайных полномочий для суровых дисциплинарных мер в ответ на этот случай и, кроме того, общей санкции родительского комитета на широчайшую программу строгих взысканий, учитывая общие условия военного времени и, в частности, близость нашего города к фронтовой полосе.