Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 1"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 55 страниц)
Впрочем, Макар промолчал еще и потому, что ему было неловко. Любовной тайны он стыдился…
Луна скрылась снова. Снова наступила темнота. Мы были уже возле школы. Туровский насвистывал какую-то песенку, грустную, любовную…
Наша девушка
Наконец-то нам стали известны результаты истории с прокламацией, отобранной у нас инспектором на поле Вивдиной соседки. С этими новостями неожиданно явилась… Мирель.
Появление Мирели и правда было совершенной неожиданностью. Последний год видеть ее приходилось случайно и очень редко. Год назад, движимые наилучшими чувствами, мы решили вырвать ее из объятий уготованной ей судьбой гибели. Мы решили найти ей какую-нибудь работу или устроить ее учиться. Девушка согласилась. Мы несли к Шае все, что, по-нашему, могло способствовать устройству беженки Мирель. Мы натаскали платья своих сестер, денег из собственных ничтожных достатков, наивных книжек – от Чарской до Тургенева. Мы уже видели, как Мирель потом поступит в гимназию, сдаст экзамены на высшие женские курсы или станет зубным врачом. Мы наперебой брались заниматься с Мирель арифметикой (Шая), географией (Туровский), алгеброй (Сербин), психологией и логикой (Макар). Потом мы вспомнили про латинский язык – ведь чтобы поступить на курсы дантистов, надо было сдать экзамен за четыре класса гимназии. Но Мирель арифметику знала (она училась в торговой школе), географией не интересовалась, на уроках алгебры засыпала, а из латинских слов до нее доходили только звучавшие двусмысленно на русский слух, и она начинала хохотать.
Одним словом, первые два месяца все это еще интересовало Мирель своей новизной. На третий – она уже заскучала. В начале же четвертого, вернувшись как-то с уроков, Шая нашел на столе грязный клочок бумаги с небрежными каракулями:
«Прощай, Шая! Все вы славные хлопцы, только чересчур умные. Я поступила на работу официанткой в офицерский ресторан. Там будет что есть и платят деньги…»
И вот нежданно-негаданно Мирель явилась к нам в село с городскими новостями. Она подъехала к школе на почтовой бричке, соскочила и вбежала в коридор, как раз когда мы садились обедать.
– Здорово, умники! Я тоже буду есть борщ с кашей. А это что за лысан?
– Лысан – это был Аркадий Петрович. К знакомству с Мирель он отнесся довольно холодно. Сдержанно поклонившись, он встал из-за стола и собрался удалиться к себе.
– Мирель?! – удивились мы. – А вы сюда зачем?
– Меня прислали хлопцы рассказать, что вышло с той вашей прокламацией! Ой, наделали шуму на весь мир!
Услышав, что речь идет о прокламации, Аркадий Петрович не ушел, вернулся к столу.
Мы столпились вокруг Мирель и забросали ее вопросами. Как обернулось с прокламацией? Что там решили в гимназии? Сообщил ли Вахмистр барону Ользе? И почему, собственно, с этими новостями приехала Мирель, а не кто-нибудь из товарищей?
Приехала именно Мирель по причине очень простой. Вокруг города идут сплошные облавы на дезертиров, которых много развелось по селам и лесам, и на выезд из города требовался, даже гимназистам, специальный пропуск. Постановление это не распространялось на женщин, и, разумеется, кому же, как не Мирель, следовало нас известить. Что же до истории с прокламацией, то к барону Ользе Вахмистр не пошел. Педагогический совет рассудил не давать огласки этому делу, которое, по мнению педагогического совета, компрометировало прежде всего дирекцию гимназии. Решение в конце концов приняли такое: Аркадию Петровичу сделать замечание и в помощники ему послать Пиля, а всем членам дружины, где обнаружена прокламация, снизить балл по поведению в первой четверти предстоящего учебного года. Но – поскольку в нашей дружине был обнаружен Потапчук, не числящийся членом отряда, и поскольку известно, что сам он житель этого же села, появление прокламации в нашей дружине связывалось именно с ним. Потапчука решено из гимназии исключить, а нам запретить с ним встречаться.
Мы выслушали это сообщение мрачные и злые.
– Посылают Пиля! Хо! Пускай едет. Да ни один из нас здесь не останется вместе с Пилем. Только он приедет, мы все заболеем дизентерией и вернемся домой. Но что же делать с Потапчуком?
– Ерунда! – отмахнулся Воропаев. – Потапчук пойдет к директору и скажет, что это не он. Он может конкретно указать, что прокламацию дал нам этот дурень Яков!
– Ты думаешь, Потапчук на это согласится? – иронически заметил Пиркес. – Он честный парень и скорее даст себя выгнать из гимназии.
– Ну и дурак! Тогда мы сами должны пойти к директору и это заявить. Наконец мы можем пойти к самому Ользе.
Репетюк не мог простить Воропаеву его успеха у Муси и потому рад был случаю уколоть:
– Так это же значит наябедничать! Фи, милорд!
Воропаева бросило в жар. Сердце его тоже не свободно было от ревности.
– Вы сукин сын! – обозлился он. – Если бы я пошел к Мопсу и сообщил ему правду – что не кто иной, как вы притащили в нашу команду Потапчука с этой идиотской прокламацией, тогда бы это была ябеда. Но Яков не наш, не гимназист, солдат какой-то, да еще, верно, самострел или дезертир. Вешать таких надо, а не цацкаться с ними! Что ж, из-за него своему хлопцу погибать?
Мы сорвались со своих мест и заговорили все разом. А впрочем, мы не спорили. Воропаева не поддержал никто. Нас всех возмутило его предложение, противоречившее всем нашим представлениям о чести и традициях товарищества. Но и Потапчука надо было как-то выручать. Мы кричали, не слушая друг друга, размахивали руками и горячились, не зная, собственно, из-за чего. Аркадий Петрович кричал и горячился вместе с нами. Однако именно он внес предложение, примирившее временно всех.
– Господа! – предложил он. – Лучше всего было бы притащить сюда Потапчука и самого солдата Якова! А? Как вы думаете?
На том и порешили. Кашин махнул в слободу к Потапчуку. Зилов, откуда-то знавший уже, где живет Юринчук, пошел за ним.
Мирель тем временем скрылась. Пообещав, что за обедом сообщит еще одну интересную и важную новость, она попросила дать ей с дороги умыться, и Кульчицкий повел ее в умывалку. Проходя мимо Сербина, сидевшего у края стола, Мирель успела щелкнуть его и растрепать и без того всклокоченные волосы:
– А я твою Катю вчера встретила! Красивая стала барышня!
Сербин не покраснел, а прямо посинел от стыда. Чертова Мирель! Как она смеет! При всех! Ну, погоди! Сказать про Катрю!.. Ах, Катря! Сердце Сербина сжалось, затрепетало и снова сжалось. В Катрю Кросс Сербин был влюблен безнадежно…
Мы расселись за столы и пока суд да дело принялись уминать казенный борщ и кашу.
Мирель задержалась в умывалке. Мы доели и борщ и кашу и теперь утопали в облаках дыма едкого подольского бакуна. Все в том же горячем тоне мы заканчивали дебаты насчет Потапчука, Якова и прокламации.
Хрисанф Захарович Сербин вдруг почувствовал какое-то странное беспокойство. Что за черт? Где так замешкалась Мирель? Он встал и поспешно вышел во двор. Дверь в умывалку была плотно закрыта. Ага, это Мирель, верно, и закрыла, чтобы не видно было со двора, как она там умывается. Сербина это совершенно не касалось, и он пошел прочь, мимо умывалки. Он подумал, что, пожалуй, надо пойти в сад и забраться на вишню. Там, верно, в вишняке и Кульчицкий уже сидит. Сербин обогнул угол умывалки и поднялся на перелаз у садового плетня.
То, что случилось потом, произошло, правда, при участии Хрисанфа Захаровича, но, право слово, Сербин тут был ни при чем. И он не мог бы объяснить, как это вышло. Потому что вышло все просто так, само собой.
Ступив на перелаз, его правая нога вдруг остановилась. Затем левая, вместо того чтобы перемахнуть через плетень, почему-то отступила назад и поднялась на пальцы. Тогда правая тоже спустилась на землю, по эту сторону перелаза, и тоже, как и левая, вытянулась на цыпочках. Ноги Сербина повернули его назад и тихонько донесли до дверей умывалки. Тело его припало к двери. Глаза нашли щелку между неплотно пригнанными досками. Они заглянули внутрь.
На что наткнулся там его взор?
В умывалке стоял сумрак. Она была без окон и теперь освещалась только длинными острыми лезвиями солнечных лучей, пронизавшими ее сквозь щели плохоньких, расшатанных стен. Но в сумраке этом можно было все разглядеть. К тому же Мирель и Кульчицкий стояли как раз под лучом, падающим из-под крыши. Мирель откидывала назад, на спину, свои черные кудрявые волосы. Они растрепались. Кульчицкий вдруг обнял Мирель и припал лицом к ее лицу. Сердце и дыхание Сербина остановилось. Мирель подняла руку и вдруг взъерошила Кульчицкому чуб, точь-в-точь так, как пятнадцать минут назад – Сербину…
Сербин отступил от двери и что есть силы ударил в нее плечом. Плохонький крючок вылетел из косяка вместе с петлей. Сербин перелетел через порог и грохнулся прямо под ноги Мирель. С легким испуганным криком Мирель отшатнулась. Кульчицкий от неожиданности отскочил в самый угол. Но Сербин через секунду догнал его там. Он прыгнул и схватил значительно более рослого Кульчицкого за плечи. Он тряхнул его, потом изо всех сил ударил кулаком в лицо. Они оба упали на пол.
Кульчицкий был на два года старше, на голову выше и, главное, вдвое сильнее Сербина. Это показала уже третья секунда борьбы. Он подмял под себя щуплого Сербина и придавил коленом к земле. Потом, освободив правую руку, он отпустил ему две затрещины, каждую вдвое сильнее только что полученной. Затем, вцепившись Сербину в волосы, стал тыкать его головой в твердый земляной пол.
На миг Мирель застыла в неподвижности. Внезапность всего этого потрясла ее. Но она тут же опомнилась и выбежала вон.
– Эй! – кричала она. – Сюда! Большой малого бьет! Сюда!
Мы побросали папиросы и выбежали во двор. Осатаневшего Кульчицкого долго невозможно было угомонить. Он вырывался, ругал всех, сыпал проклятиями и грозил вытрясти из Сербина душу. Наконец Репетюк, превосходивший его силой, дал ему по шее, и он успокоился. Полуживого, залитого кровью Сербина пришлось отливать водой. Мирель хлопотала, обмывая и приводя его в чувство.
Причины драки, однако, так никто и не узнал. Она была известна только Сербину, Мирель и Кульчицкому. На все наши расспросы все трое упорно отмалчивались. Мы наконец махнули рукой и оставили их в покое. К тому же вернулись Кашин и Зилов. Потапчука не было дома. Солдат Яков, узнав от Зилова, в чем дело, очень опечалился, но сказал, что к нам в школу, считает, ему лучше не ходить – зачем, чтоб люди видели? – а придет завтра на поле, где мы будем работать. Так что все откладывалось на завтра.
Пиркес, Туровский, Зилов, Кашин и Макар собрались возле Сербина. В вишняке, среди крыжовника и густых смородинных кустов, мы сбились в кружок. В центре, на шинели, лежал Сербин, Мирель хлопотала вокруг него, стараясь чем-нибудь помочь бедняге. Наконец кровь из носа остановили, ухо заметно успокоилось, и лечебные процедуры можно было прекратить. Но тут она снова вскочила.
– Да ведь я забыла самое главное! Жаворонка раненого обратно привезли!
– Что? Жаворонка привезли раненого?!
Вот это так новость! Васька Жаворонок ранен. Васька Жаворонок – настоящий герой! Васька невзрачный, весь в лишаях, правый хавбек! Наш товарищ Васька! С которым столько переиграно матчей, столько получено «колов» за латинские исключения, столько отсижено бесконечных «безобедов»! И этот Васька – пшик, штифт, самый маленький из нас – и уже раненый! Он уже солдат, герой, ветеран войны!..
– Куда же он ранен? Тяжело?
Жаворонок был ранен в грудь. В правое легкое. Кажется, еще в руку. Тяжело ли – об этом Мирель не знала. Она его не видела. Вероятно, не очень тяжело, так как его не отправляют в глубокий тыл, в гражданские лечебницы. Он оставлен в полевом военном госпитале в нашем городе. Мирель привезла от него привет бекам, хавбекам и форвардам и просьбу его проведать. Очень хотелось правому хавбеку повидаться со своей командой.
Мы решили поехать в город в ближайшее же воскресенье. Непременно! Повидаться с Жаворонком! Что бы там ни было! Если нам откажутся дать пропуска, мы проскользнем как-нибудь и без них. Ваську Жаворонка, нашего товарища, правого хавбека и героя мировой войны, мы должны были проведать во что бы то ни стало!
Уже давно спустился вечер. В небе затеплились большие и яркие южные звезды. Мы лежали навзничь, в вишняке, под кустами крыжовника и смородины, и глядели в бездонную, черную пустоту неба. Фу, какая она необъятная, невообразимая и страшная – черная, бездонная пустота неба! Но как завлекательна, пленительна и обманчива! Непреодолимо соблазнительна! Загадочна, таинственна и тревожна! И так непостижима, как само будущее, как вся грядущая жизнь.
Мы лежали тесно сбившись, и нам было тепло и уютно в свежей пустоте июльской ночи. Мирель сидела в центре, вытянув ноги, худенькая и стройная. Мы, как звездные лучи, радиусами раскинулись вокруг нее, головы внутрь, ноги наружу. Наши головы покоились на коленях у Мирель. Черт их знает, как они там умещались, полдюжины голов, на этих остреньких коленках и миниатюрных бедрах худенькой девушки.
Ночь была тихая, спокойная и прекрасная. Строчили цикады в траве. Иногда возникал голос – вопрос, ответ, вздох. Он рождался внезапно и быстро гас. Туровский тихонько напевал что-то печальное. Звуки плыли глухие, мягкие, далекие и какие-то отчужденные. Словно они существовали сами по себе, где-то вне земли, всего живого на ней. Они казались бессмысленными, ненужными, нереальными… Вам знакомо это чувство, дорогой читатель?
Потом мы уснули.
Только Мирель еще долго не спала. Она сидела вытянувшись, прямо, чтобы не спугнуть наш сон. Руки ее ласкали наши головы. Ее глаза, широко раскрытые, прикованы были к черной небесной глубине. Взор, казалось, хотел проникнуть сквозь нее, туда, в непонятную и жуткую бесконечность…
Мир существует для нас
Встреча с солдатом Яковом состоялась на току у околицы.
Это был обыкновенный ток, молотить мы должны были примитивнейшим способом – цепами, нам предстояло обмолотить наших «клиентов» с этого конца села: Стецюр Вивдю и Мотрю, их соседку и еще одну молодицу, живущую неподалеку.
На этот раз наша команда явилась на работу не в полном своем составе. Не было Репетюка, Воропаева и Кульчицкого. Воропаева и Кульчицкого Аркадию Петровичу пришлось временно перебросить в другую группу нашего отряда. Там обнаружились случаи холерины, выбыло из строя что-то человек пять, и надо было как-то уравнять силы. Что же касается Репетюка, то его неявка на работу была совершенно самовольной. Он отправился из школы вместе с нами, но, дойдя до развилки, сообщил, что на работу не пойдет, у него, мол, неотложное дело к… сеньорите Тосе.
– Я, милорды, обещал сеньорите Тосе помочь кой в чем по хозяйству! – пояснил он, слегка краснея, – Так вот, как джентльмен…;
Мы постояли, глядя ему вслед.
– Нашему капитану, – сказал Зилов, – не терпится и самому выйти в помещики, любой ценой.
– Губа не дура! – откликнулся Кашин.
– Вполне законное желание, – фыркнул Пиркес. – Кто имеет десять, тот хочет иметь сто…
– Глупости, – заявил Туровский, – просто он боится, как бы Воропаев не отпросился в той команде и не отбил у него назло и Тосю. Репетюк! – вдруг закричал он, приставив ко рту ладони, – смотрите, вон Воропаев перед вами прямиком бежит!
Мы захохотали, и Репетюк, оглянувшись, погрозил нам кулаком.
Солдат Яков ждал нас на току. Присев под плетнем, он курил цигарку. Он встал нам навстречу и, бросив окурок, растоптал его босой ногой.
– Здравия желаю! – козырнул он. – Такое, значится, выходит дело. Петру, значит, расплачиваться за всех. Жаль Петра, Петро хлопец настоящий. – Яков какое-то время помолчал, словно ожидая нашего подтверждения, и закончил: – Это вы молодцы, господа гимназисты, что не хотите на своего доказывать. И что на меня доносить не хотите, тоже молодцы. Только оно, выходит, уже зря…
– Почему? – заинтересовались мы.
– Объявиться, выходит, надо…
– Кому объявиться?
– Да мне же, кому еще? Петро на меня пускай и скажет.
– А как же вы?
– Я?… А мне оно, пожалуй, все одно…
– Вас же тогда арестуют!
Яков немного помолчал. На губах его блуждала кривая, неопределенная улыбка.
– Как-нибудь обойдется, – наконец сказал он. – Не арестуют. Уйду.
– Уйдете? Дезертируете?
Яков снова умолк. Он поднял голову и коротко, но внимательно посмотрел каждому в глаза… Потом снова усмехнулся.
– Я и есть дезертир…
Мы все семеро уставились на него. Яков спокойно, будто и не о нем речь, выдержал наш взгляд.
– Сегодня ночью, значится, и подамся отселя. Все одно завтра облава будет, есть у нас, значится, такое сведение. Так что обо мне теперь что угодно говорить можно…
Мы молчали. Мы смотрели в землю. Только изредка кто-нибудь бросал быстрый взгляд на солдата, стоявшего против нас. Яков был бос, в пехотинской бескозырке, в рваной гимнастерке без пояса. Мы молчали. Перед нами стоял… дезертир. То есть человек, который уклоняется от святого и почетного долга защищать от супостата веру, царя и отечество. Человек, уклоняющийся от обязанности защищать веру, царя и отечество, есть дезертир, изменник, тягчайший преступник. Негодяй! Он подлежит повешению без суда и следствия. Таков закон военного времени.
– Послушайте, Яков, – спросил наконец и сразу же замялся Зилов. – Вы, Яков, революционер?… социалист?
– Чего? – не сразу разобрал Яков.
– Вы революционер и социалист?
– А! – догадался он. – Нет. Я дезертир… Осточертело! – топнул он вдруг ногой по выбитому току. – Опостылело! Кому это нужно? Наш брат солдат гибнет! За кого? Дети наши с голоду пропадают! Для чего? Наших молодиц такие вот, как вы, субчики, портят! А помещик, гляди, на фронт не идет! Жиреет, брюхо отращивает! Ну!!! – взорвался он вдруг. – Погодите, иродово племя, отблагодарим мы вас еще! Фронтовики вам этого не забудут!..
Яков погрозил кулаком куда-то в воздух, в сторону дороги, где скрылся, направляясь в помещичью усадьбу, Репетюк.
– Значит, вы не социалист… – повторил Зилов.
– Неграмотный я. Раз против войны, значится, дело хорошее… – Тут Яков сразу спохватился. – А с Петром так, значится, и порешили: пусть на меня говорит, видели они меня, гады! Так я им в руки и дался! На этом, значится, хлопцы, и прощайте! Хорошие вы ребята! Я про гимназистов другое думал. Должно, и панычи не все на один лад…
Серьезно и торжественно Яков каждому из нас по очереди пожал руку.
– Сразу и… пойдете? – несмело спросил Пиркес.
– А что? Вот только кинет жинка в мешок сала да хлеба краюху. Здравия желаю!
Яков сделал шаг и остановился. На губах его играла бледная улыбка.
– А насчет баб, так вы, хлопцы, того, сами понимаете. Не маленькие. Оно, известно, бывает, что баба без мужика и ослабнуть может, совсем испортиться. Есть которые – прямо ума решаются. Право слово! Так что, того… однако старых, значится, людей да детей уважать-то надо. Понятно?
Он сделал еще шаг и опять остановился. Отвернувшись в сторону и слегка покраснев, он добавил тихо и сбивчиво:
– Только, прошу я вас, вы уж того… мою Одарку, значится, не замайте…
Он перескочил через плетень и исчез в густой заросли соседского сада.
Мы стояли удрученные и почему-то не отваживались взглянуть друг на друга. В саду за плетнем скрылся дезертир. Изменник вере, царю и отечеству. Господи! Преблагий господи! Ниспошли нам благодать духа твоего святого, дарствующего и укрепляющего душевные наши силы… Возросли мы создателю во славу, церкви на утешение, царю и отечеству на пользу…
Мы разобрали цепы и стали молотить. Сестры Стецюры, их соседка и четвертая солдатка уже наносили целую гору снопов. Разбились на две группы, по четыре цепа в каждой. Макар – Пиркес – Зилов – Туровский. Кашин – Теменко – Сербин – Вивдя. Женщины отгребали и подкидывали снопы.
«За веру, царя и отечество». Это звучало высочайшим пафосом, почти молитвой. «Отче наш, иже еси». Нам преподносили это в гимназии как неприкосновенную святыню, как символ веры, как латинские исключения, как слова на «ять», и это требовалось затвердить на пятерку – навсегда, на всю жизнь. Но никто никогда и не думал над тем, что под этими словами надо понимать. Разве надо понимать, почему и для чего каждое из латинских спряжений имеет свои исключения? Имеет, и все. Какие тут могут быть «почему» и «для чего»? Так написано в грамматике Виноградова.
Но под ритм стучащих цепов, под ритм работы этот неприкосновенный, единый, неделимый девиз вдруг рассыпался на составные части: «За веру – гуп, за царя – гуп, и за отечество – гуп, гуп!» Черт побери, но от такой операции каждая часть начала жить самостоятельно. Вот – вера! Вот – царь! Вот – отечество. Гуп!
– Вы не помните? – крикнул Зилов, хлопнув цепом и торопясь уложить свою мысль в три свободных такта. – У нас в классе еще кто-нибудь верит в бога?
Вопрос был законный. В наше время веру обычно теряли во втором-третьем классе гимназии. До старших классов ее доносили отдельные, воспитанные в религиозных семьях, экзальтированные единственные сынки. С верой расставались легко, незаметно и, собственно, бессознательно. Просто начинали тяготиться необходимостью ходить в церковь, начинали манкировать посещением утренней молитвы, обманывать законоучителя, придумывать непристойные слова на мотивы молитв и кантат и так далее. К пятому классу «верующих» уже почти не оставалось, но среди «неверующих» не было, конечно, ни одного сознательного атеиста. Вера становилась для нас чем-то таким, о чем вообще не стоит думать. Нечто вроде латинского языка или ученического билета с записанными там правилами поведения и нормами наказания за нарушение их.
– Кажется, – отозвался с другого тока Сербин, тоже стараясь вместить ответ в три свободных такта, – кажется, в бога верит Хавчак.
– Хавчак – дурак! – проскандировал Туровский в два такта.
– Гегель, – прокричал Макар, используя свои три такта, – рассматривает религию, как сферу инобытия абсолютного духа!
– Что это значит? – один за другим хлопнув цепами, спросили Пиркес и Зилов.
– О! – Макар захлебнулся. – У него это замечательно получается! Вообще! Гегель говорит, что если бог абсолютное существо, то все-таки он не «существует» вообще, а он «творится». Вы понимаете?… Человек сам творит себе бога…
– Значит, – отозвался Пиркес, – и в самом деле бессмысленно бороться за веру, если у тебя ее нет?
– Если понимать ее как символ… – начал было Макар, но он опрометчиво растянул свою речь и не уложился в три такта.
– Что значит символ, – крикнул Пиркес. – Ерунда! Ненавижу!
Над током плыла уже туча пыли. Мы работали с жаром. Солнце стояло высоко и пекло немилосердно.
В полдень бабы побросали цепы и объявили, что пора уже полудневать и передохнуть. Мы повалились наземь на прохладную траву. Наши рубахи, сорочки женщин были мокры, хоть выжми, и липли к разгоряченному телу. Расположившись у плетня, мы стали закусывать. Казенные хлеб и сало мигом исчезли в наших изголодавшихся желудках. За ними пошел борщ сестер Стецюр, вареники их соседки и коржи с маком и медом четвертой солдатки. Два часа после обеда нам полагалось отдыхать, потом три часа работы, и шабаш.
Женщины радушно и заботливо потчевали нас. Мы – работники. Каждый съеденный вареник – это на совесть обмолоченный сноп. Кроме того, они и вообще были добрые, хорошие женщины. Наверно, прекрасные жены и еще лучшие матери. Они были молоды, старшей не исполнилось еще и тридцати, но трудная, в непосильной работе и хлопотах, нищая жизнь, а также солнце и ветер на поле обожгли их лица и брызнули морщинками под глаза. Глаза у Вивди и Мотри – черные, у их соседки – синие, у четвертой солдатки – карие.
– Ешьте, мои хорошие, – приговаривали они. – Кушайте на здоровьечко!
– Угощайтесь в полное удовольствие. К работе вы, парубки, горячие.
– Да, надо полагать, и к девчатам тоже.
Мы покраснели.
Наконец обед окончен. Женщины убрали посуду и разошлись по хатам отдохнуть. Мы растянулись под плетнем.