Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 1"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 55 страниц)
По вечерам к маме приходило несколько тетей, и они сидели вокруг обеденного стола, на котором теперь появлялась целая куча белых тряпок. Тети и мама рвали тряпки на ленточки, потом из ленточек выдергивали нитки. Это у них называлось «щипать корпию». В другие вечера они, наоборот, шили из этих тряпок маленькие мешочки и накладывали в них всякую всячину, принесенную с собой: пакетики табаку, теплые носки, чай и сахар. Брат Олег в это время носился по комнатам в жестяной гусарской каске, которую ему подарили на именины, и с гусарской саблей в руках. Он кричал «ура» и рубил все, что попадало ему под руку – кресла, ковры, подушки. Это были «япошки». Япошкой должен был быть и Юра. Вместо ружья он брал линейку, а на голову надевал коробку из-под отцовской фуражки. Брат Олег кричал «ура» и колотил Юру саблей по коробке. Юра должен был кричать «банзай» и сдаваться в плен. Это называлось «бой под Мукденом» или «на сопках Маньчжурии». Однажды коробка не выдержала и развалилась. Сабля ударила Юру по голове. Искры полетели у него из глаз, и, ухватив линейку, он изо всех сил хлопнул брата… У брата тоже посыпались искры. С ревом побежал он к маме жаловаться.
Потом вдруг пришло известие, что и пехотный Батуринский полк, стоявший в Умани на постое, тоже отправляется на войну. Тети, которые принесли эту весть, очень плакали. Заплакала и мама. Юра никак не мог понять – отчего? Картинки в журнале «Нива» были великолепны. Например – «Подвиг протопопа Преображенского»: во главе кучки русских солдат с длинными черными бородами и с ружьями наперевес поп с еще более длинной бородой и крестом в руках гонит бесчисленные полчища отступающих японцев… Или еще – атака славных русских казаков на банду хунхузов: рты искривлены – «ура», кони стремительны и неудержимы – вперед, сабли сверкают, как солнце, головы хунхузов так и летят. Потом – генералы в орденах, бородатые солдаты в папахах, поля, до горизонта заваленные трупами, и над ними – в туманном мареве тихой ночи – неясная тень прекрасной, кроткой, ласковой женщины. И маленькая зеленая веточка у этой женщины в руках – ветка мира. «Должно быть, отгонять мух», – решил Юра.
Отец Сони Яснополянской, которая жила напротив, служил в этом полку капитаном, и тоже уезжал на фронт. Соня сразу же загордилась и не хотела играть ни с кем из «штатских». Когда вечером капитан Яснополянский возвращался домой из полка, Юра выбегал: за калитку, останавливался посреди тротуара и застывал с раскрытым ртом и вытаращенными глазами, пока капитан не проходил мимо него и не скрывался за дверью своей квартиры.
– Молодой человек! – сказал однажды капитан, – вы можете меня проглотить, а мне надо ехать на войну воевать.
Юра захлопнул рот, а уши вспыхнули у него жаром. После этого случая он следил за капитаном уже издали, сквозь щель в заборе.
Через несколько дней полк двинулся на станцию.
Было очень весело. Впереди ехал бородатый офицер на сером коне. За ним – тоже верхом – еще несколько офицеров, у одного из них на длинном древке – большой разноцветный флаг. Дальше – сердце Юры заколотилось – с крестом в руке, тоже на лошади, в длинной черной рясе и с широкой черной бородой ехал, конечно, сам протопоп Преображенский, и Юра чуть не кинулся следом за ним, мама едва удержала его за руку. Но тут Юра увидел такое, что сразу же забыл о протопопе. За протопопом шел самый первый, самый главный, самый старший офицер. Это сразу было ясно. Вместо сабли в руках у самого старшего офицера была только небольшая палочка, которой он все время командовал. Однако его беспрекословно все слушались. А самое интересное – как же шел этот офицер? Он шел не так, как все. Он шел задом наперед. Да, да, задом наперед.
Потом уже шел оркестр и играл. Барабанов было – только подумать! – восемь штук, и они трещали вовсю. Больших барабанов – два, и они грохали, как пушки. Потом были всякие трубы – маленькие, как пищалки, и такие огромные, что невозможно было удержать в руках и приходилось нести их на плече, а то и обвивать вокруг тела. Эти трубы – обвитые вокруг солдат – рычали особенно громко и здорово. И то, что эти солдаты, которые могли согнуть такие огромные трубы и обвить их вокруг себя, беспрекословно подчинялись палочке самого старшего офицера, шагавшего задом наперед, – это окончательно поразило Юру.
Юра взобрался на придорожный столбик и изо всех сил стал махать руками. Юра махал все время, пока одна за другой проходили мимо роты солдат с винтовками на плече, скатками и ранцами за спиной. С пред– последней ротой прошел и Сони Яснополянской папа. Ему Юра махал особенно горячо и рьяно. Все это было необыкновенно весело…
Наконец кто-то тронул Юру за плечо. Это была мама.
– Хватит, Юрок, – ласково сказала она. – Перестань махать, ты вывихнешь себе руки…
– Мама! Чего ж ты плачешь? – удивился Юра.
Мама и вправду плакала. Ох, уж эти женщины! Им бы только слезы лить… Женщин Юра начинал уже презирать. Но мама… – конечно же не маму. И потому особенно неприятны были эти беспричинные и непонятные мамины слезы. Юра в сердцах даже топнул ногой.
– Идем домой, Юрок, – сказала мама, вытирая глаза, – уже поздно и спать пора.
Опять спать! Каждый день спать! Юра уже готов был отчаянным ревом заявить свое возмущение и протест, но тут же передумал. Что ж – сегодня Юра пойдет спать с удовольствием. Ведь сегодня ему непременно приснится настоящая война. Юра будет бурским инсургентом, он вступит в бой с хунхузами в гаоляновых чащах Ляояна, он станет протопопом Преображенским и с крестом в руках поведет войско против япошек. Хотя… от протопопа Преображенского отталкивало то, что он был в длинной юбке, будто женщина. Однако борода у него как у мужчины… Непонятно. Ну и бог с ним, Юра лучше будет самым главным генералом – капельмейстером и, ведя своих славных солдат в бой, пойдет впереди, размахивая палочкой.
И Юра пятится перед мамой задом наперед, орет «Трансвааль, Трансвааль, страна моя», дирижирует обеими руками, не жалея сил, и требует, чтобы мама была оркестром.
В конце концов он спотыкается о камень, шлепается на спину, и улица оглашается его обиженным и возмущенным ревом.
Домой Юра врывается как буря. Он бежит к папе рассказать про капельмейстера, про капитана Яснополянского, про солдат и про то, что он видел живого протопопа Преображенского. Он влетает в комнату и бежит к столу, где, согнувшись, сидит папа. Он с разгона прыгает к папе на колени и, схватив за руки, отводит их от папиного лица.
– Папа! – кричит Юра. – Если б ты только видел…
Но тут он вдруг умолкает. Господи! Что это такое?
Это невозможно. Этому никогда и никак нельзя поверить! Папа без очков, глаза у него красные и лицо мокрое от слез. Может быть, не от слез? Может быть, он только что умывался и не успел вытереться полотенцем? Нет, от слез. Вон они еще текут из уголков глаз, из-под нависших мохнатых бровей. Папа плачет.
Папа плачет!
Это невероятно. Папа никогда не плачет. Мужчины вообще не плачут. А папа ведь самый первый и самый лучший из мужчин…
– Папа! – стонет ошеломленный, убитый Юра. – Папа! Ты плачешь?!!
Папа улыбается, но как-то так горько, криво, жалостно, лучше бы уж он не улыбался совсем – и вынимает из кармана платок.
– Отчего? – шепотом спрашивает Юра папу. – Скажи только мне, я никому не расскажу…
– Ах, Юрка! – Папа вздыхает и прячет платок в карман. – Беги играй. Когда-нибудь, когда вырастешь, и ты поймешь, что война эта, кроме царя, никому не нужна.
Засыпал Юра в тот вечер и радуясь и тревожась. Война должна была присниться непременно. Однако же – отчего плакал папа? Юра уже совсем засыпал, и вдруг опять выходило, что он еще не спит. И война никак не начинала сниться. Перед глазами вертелась какая-то нелепица. То папа в юбке и с бородой, как у священника. То мама в мундире капитана Яснополянского. То большие изогнутые трубы сами шли по дороге и все разом махали на Юру палочками. Потом чуть не приснилась его вечная гора. Она уже нахально полезла Юре под ноги, но Юра тут же догадался, что это опять только сон, и в ту самую секунду, как гора начала клониться и осыпаться, назло ей проснулся. Гора все клонилась и продолжала осыпаться.
Юра рассердился и проснулся еще крепче.
Но гора не переставала лезть ему под ноги и колыхаться. Это было прямо смешно. Юра приоткрыл глаза и хотел было сесть на кровати. Но как раз в эту минуту что-то словно ударило Юрину кровать снизу и колыхнуло еще сильнее.
Из соседней комнаты доносятся возгласы и суета. Юра просыпается окончательно, садится на кровати и широко раскрывает глаза. Что за черт – сон продолжает сниться уже не во сне: окно вдруг качается туда и сюда, крыша сарая за окном дрожит, как будто это не крыша, а дерево на ветру, бутылки на столике у Юриной кровати стукаются друг о друга и жалобно звенят…
– Землетрясение! – доносится из соседней комнаты веселый голос отца. – Землетрясение! Где мои шлепанцы? Нуте-с!
Но Юре сразу же становится холодно и страшно. Слово «землетрясение» он слышит впервые, но сразу же отлично понимает его – это значит, что трясется земля. Как так можно, чтоб тряслась земля? Земля не должна трястись. Ведь до сих пор она не тряслась?… Зачем это? Отчего? А что же будет с людьми, собаками, домами? Все ж это попадает! А куда же падать?… Значит, все пропадет и ничего больше не будет? Становится так страшно, что Юра начинает что есть силы вопить. Значит, сон про гору был совсем не сном, а правдой – только он сначала приснился, а теперь все должно и на деле так быть. Юра ревет и выскакивает из постели. На пороге его перехватывает мама…
Получасом позже мама снова укладывает Юру спать. Землетрясение уже давно кончилось. Ничего страшного – все прошло. Но Юра не отпускает маму. Он держит ее за руку и требует, чтобы она сидела так всю ночь, ну по крайней мере пока он не заснет. Мама ласкает его и успокаивает. Кухарка Александра стоит на пороге, подперши щеку кулаком. Она причитает нараспев, что землетрясение – это не иначе как божья кара, что это «знамение», что, видно, скоро придет антихрист, – вот он ступил где-то ногой на землю, а она, матушка, уйти хочет и этак дрожит со страху: знак всем людям подает, чтоб молились и спасали души перед концом света.
– Ай! – вскакивает Юра снова. – Не хочу! – Он орет что есть силы и бьет ногами. – Не хочу! Антихриста не хочу! Землетрясения не хочу! Войны не хочу! Конца света не хочу! Не хочу, чтобы ничего больше не было.
«МИР ВСЕМ»
В то утро, как всегда по субботам, пришел Дворянин.
– Салют вашей милости!
Он сорвал фуражку с красным дворянским околышем и, широким жестом опуская ее к земле, склонился в поклоне испанского гидальго.
– Мир сегодня прекрасен, как и вчера!.. Мэ вотр сантэ, мадам? Муж, детишки? Пожалуйте стаканчик!..
Его голос гремел на весь дом, и дети стремглав кинулись на кухню. Приход Дворянина – это был непременный и веселый ежесубботний спектакль.
– Чадам и домочадцам! – приветствовал Дворянин. – Мадам, во з’анфан сэ сон ле з’агреабль анж, ма фуа! – С галантным поклоном он принял из рук Юриной мамы две рюмки с водкой. – Салфет души моей! – Потом толкнул дверь в сени и, не оглядываясь, протянул туда через порог одну из них. – Йоська, лехайм!
Две синие, дрожащие руки жадно схватили рюмку и сразу же скрылись за дверями. Это был Йоська, неразлучный побратим Дворянина. Но никакие усовещевания не могли повлиять на Дворянина и заставить его изменить дворянской спеси: Йоську он всегда оставлял во дворе или в сенях. – Парблё! – пожимал он плечами в ответ на упреки, – сэт анпосибль! Его отец, сон пэр, был сапожник, а его мать, са мэр, служила у меня кухаркой!
Был ли Дворянин действительно дворянином, об этом не знал никто. Он появился в Стародубе года три назад – задолго до того, как Юрины родители переехали сюда, в глухое Полесье. Каждый день рассказывал он о своем прошлом новую историю, ничуть не похожую ни на вчерашнюю, ни на завтрашнюю. В этих историях было все – и несчастная любовь, и коварство друзей, и несправедливые преследовании закона, и трагическое падение матери и тому подобное. И прежде всего, конечно, шампанское и карты. Попрошайничать он приходил раз в неделю, в точно установленный день. Он для этого разделил весь город на семь секторов и строго придерживался очереди. Водки он получал вдосталь, но и побоев тоже – били ни за что, просто так, потому что надо же кого-то бить для практики. Били городовые, приказчики, другие босяки и буйные оравы подростков. Дворянин не сопротивлялся, только ревел во весь голос и, падая на землю, прятал под себя свою дворянскую фуражку. Ее он берег как зеницу ока. – Для чего? – спрашивали его. – Для позора! – отвечал он. – Пур гонт, пур дэзонорэ ма ноблес тражик…
Юра уже приготовился хохотать над кривлянием и присказками Дворянина, как вдруг старая кухарка Фекла оставила печь и кинулась к окну:
– Ой, матушки! Глядите!
Окна над забором выходили на соседский двор, на длинный и грязный барак. Это была «Полесская канатная фабрика А. С. Перхушкова в городе Стародубе». Там полсотни крепких бородатых староверов-батраков мяли коноплю и вили веревки с утра и до ночи. Электрического освещения в городе не было, а пользоваться керосиновыми лампами среди сухой пряжи и клочьев пеньки было запрещено из опасения пожара. Плату сезонникам купец Перхушков считал по «летнему солнцу» и два зимних дня шли за один летний. На работу он, сам старовер, принимал только староверов. Это были один в один бородачи в лаптях и цветных рубахах. В воскресенье они выходили на улицу с гармошками, орали песни, ловили неосторожных девиц и затаскивали их к себе в барак. Шум тогда стоял над всем городом.
Но была еще только суббота, и все удивленно смотрели в окно на фабричный двор.
Что-то необыкновенное, непонятное происходило там. Бородатые канатчики, без шапок и кожухов, в одних рубашках, выскакивали из фабрики и со всех ног бежали к воротам. За ними выскакивали городовые в черных долгополых шинелях и с бляхами на бараньих шапках. Но ворота были заперты, и канатчики пускались вдоль высокого, утыканного наверху гвоздями забора. В углу городовые настигали их и, выхватив саблю из ножен, плашмя лупили их по спине, по плечам, по голове. Городовых было не меньше двух десятков.
– Конституция! – в каком-то диком восторге завопил Дворянин. – Ура! – Он схватил у печки кочергу и выскочил в сени. Прямо с крыльца он перемахнул через забор и понесся, размахивая своим оружием. – Сальве! За мной!
Посреди двора сошлись двое: бородач канатчик и здоровенный городовой. Они дрались на кулачках. Дворянин налетел на них как вихрь. С хода он размахнулся и угодил городовому кочергой в темя. Тот повернулся вокруг себя и упал. Бородач канатчик смахнул пот со лба и недоуменно уставился на неожиданного союзника. Но Дворянин помедлил только мгновенье. Он размахнулся и снова ахнул кочергой. Бородач канатчик, взмахнув руками, повалился навзничь.
В эту минуту дверь отворилась, и вбежал отец. Он был бледен, и рыжая борода его торчала во все стороны, как сломанный веник. Он задыхался:
– Уроков нет… Где мой револьвер бульдог? Интеллигенция и рабочие Перхушкова выступают против черной сотни!
Он бросился в комнату. Он раскидал все вещи, швырял чемоданы, выдвигал ящики. Наконец, на дне последней корзинки схватил что-то металлическое, блестящее. Ероша рыжую бороду, он кинулся к дверям.
– Корнелий! – побежала за ним мама.
Но хлопнула дверь, и полы черной отцовской шинели мелькнули уже за калиткой.
– Дети! – Мама патетически всплеснула руками и, схватив детей, поставила их на колени. – Мы будем молиться! – Она опустилась рядом.
Это было совсем неинтересное предложение: а как же Дворянин, что с ним, так тянуло к окну – и дети начали было всхлипывать. Но мама прикрикнула, и пришлось покориться. Брат следом за мамой повторял слова молитвы, а Юра на правах младшего только крестился и бил поклоны. Впрочем, это скоро надоело, и, поудобней умостившись на полу позади всех, Юра со сладким замиранием сердца стал мечтать про револьвер бульдог и про черную сотню. Что такое револьвер – Юра знал. Это была такая штука, из которой стреляют. И Юра уже давно решил, как только станет большим, купить себе револьвер и стрелять. Но при чем же тут собака бульдог? Она ведь просто гавкает, а совсем не стреляет! Да и не брал отец из чемодана никакой собаки… Юра успокоился на том, что в спешке отец собачку забыл. Вечером он ее, конечно, отдаст Юре, потому что ясно же было, что собака эта не настоящая, а просто игрушка – настоящие собаки в чемоданах не бывают. Что же касается черной сотни, то тут Юре все было ясно. Сотни бывают только яблок, огурцов и казаков. Понятно, что тут речь шла о казаках с черными усами, в черных папахах и на черных лошадях. Юра начал тихонько подпрыгивать на коленях и прищелкивать языком. Завязки от маминого фартука он уже держал в руках, как уздечку.
Но тут, не домолившись, мама вскочила с колен:
– Да он же забыл пули! Они ведь лежали отдельно, на книжном шкафу!
Тут прибежала из гимназии старшая сестра. Она прямо захлебывалась от волнения и новостей. Гимназисты пришли к женской гимназии и предложили прекратить уроки, на улицах городовые ловят и бьют забастовщиков, а толпа разгромила острог и выпустила на волю арестантов!
– Это было замечательно! Гимназисты, – даже заикаясь от гордости, рассказывала сестра, – явились в черных плащах и в черных шляпах! Черные шляпы и черные плащи! Это было замечательно!.. И Юра начал мечтать о черных шляпах и черных плащах…
Зимний день короток, и к четырем часам уже начинало смеркаться. Но – странно – сегодня и сумерки были какие-то особенные, не такие, как всегда. Не синие с белым снегом, а какие-то рыжие с внезапными вспышками, и снег вокруг лежал совсем розовый.
– С четырех концов горим! – сказала старая Фекла, вернувшись со двора. – С четырех ветров: низовой раздувает, сиверко тяги поддает, горовой раскидывает, а четвертый погаснуть мешает. До утра только угли и останутся…
Вечер спускался туманный, коричневый, с рыжими протуберанцами пожаров. Сквозь открытую форточку издалека, от центра города, доносились странные и тревожные звуки: отчаянный лай собак, крики людей. И Юре представлялось, как там много-много, тысяча человек собрались вместе, встали в кружок, взялись за руки и, подняв головы кверху, к луне, воют и ревут изо всех сил, держа на поводках остервенелых собак. Часто и торопливо бил в набат церковный колокол.
Это черная сотня начинала погром, чтобы спровоцировать полицейские репрессии.
Первым явился квартальный с длинными усами, который обыкновенно стоял на углу, а на рождество и пасху приходил с поздравлением, за что получал рюмку водки, пирог и полтинник. Отец шутя говорил, что полиция обходится ему в один рубль четырнадцать копеек в год.
Квартальный громко позвонил и, когда отворили дверь, закричал, стоя на пороге:
– Предлагается выставить в окнах святые иконы спасителя, божьей матери, а равно Николая-чудотворца! Оно, конечно, погром сюды не дойдеть, потому как в казенной усадьбе не предвидится нахождение иудеев и обратно ж от пожару местность защищена гимназическим парком, состоящим из деревьев, однако же во избежание непредвиденных случаев иконы обязательно выставлять всем, которые православные!..
Юра очень удивился, что он сразу же ушел, не получив ни водки, ни пирога, ни полтинника. Мама и кухарка Фекла забегали по комнатам, срывая из углов иконы. Это было необыкновенно весело, и Юра с братом бросились помогать. Они хватали снятые с гвоздей иконы и с радостным ржанием тащили их к окнам. Там сестра расставляла их, а Фекла зажигала страстные свечки. Юра выбил стекло в образе богоматери, а деревянного Николая-чудотворца в пылу битвы они с братом раскололи пополам.
Через окно видно было, как квартальный обошел остальные дома в гимназическом дворе и, направившись к директорскому дому, скрылся за углом гимназии. Не успела растаять в розовых сумерках его грузная фигура, в сенях снова забренчал колокольчик. Но на этот раз он звякнул чуть слышно – коротко и робко. Сестра бросилась открывать. За дверью, пощипывая длинную розовую бороду, стоял дед и держал за ручку маленькую девочку.
– Дед-мороз! – застыли ошеломленные Юра с братом.
Но это не был веселый рождественский дед-мороз: частые слезы бежали из его глаз и пропадали в зарослях розовой бороды.
– Детки… – сказал дедушка, дрожа и озираясь, – будьте такие добрые, позовите вашу мамашу…
Но мама вышла сама, почуяв в прихожей какое-то замешательство. Дедушка прямо через порог повалился перед ней на колени.
– Спасите… – заплакал он, – спасите жизнь этому невинному ребенку! Я прошу вас, спрячьте ее, а я уйду…
Девочка улыбнулась и в смущенье прильнула к застывшему в земном поклоне деду. Мама вскрикнула, наклонилась и схватила дедушку за плечи. Но ей не под силу было его поднять, и она сама упала перед ним на колени, заливаясь слезами:
– Встаньте… встаньте… Прошу вас… Что вы… умоляю… не плачьте… кто вы такой?…
Юра, Олег и Маруся громко заревели. Девочка удивленно посмотрела на них и тоже заплакала. Дед поднял голову, и теперь, когда его освещала лампа, было видно, что борода у него совсем и не розовая, а просто белая, совершенно белая. Эго зарево покрасило ее в розовый цвет.
Деда с девочкой мама отвела в заднюю комнату, окна которой выходили в сад. Мать Фирочки и Фирочкиного отца только что убили погромщики.
– Потушите лампу! – вдруг закричала Фекла от окна. – Смотрите! Они идут сюда!
Мама потушила лампу, и все подбежали к окну.
Над массивом большого гимназического сада поднималось серо-коричневое небо с нежными розовыми разводами. Разводы расплывались, как пена под ветром, и ярко-желтые вспышки пламени то и дело проглатывали их. Иногда то тут, то там из-за деревьев взлетал огненный сноп искр и тут же рассыпался, как фейерверк «шотландский бурак». Тогда и снег становился на миг не розовым, а светло-желтым, почти белым. Между деревьев маячили какие-то темные, но ясно различимые человеческие силуэты. Они перебегали от ствола к стволу, постепенно все приближаясь и приближаясь к дому…
– Пресвятая богородица, храни нас! – Старая Фекла крестилась торопливо и часто, а мама стояла рядом с ней, бледная и безмолвная. Дед прижимал к груди Фирочку и бескровными губами шептал свои молитвы.
Но это не были погромщики. Это другие евреи бежали из города прятаться сюда, в казенный гимназический сад. Через минуту несмелые, но тревожные и молящие звонки уже неслись из прихожей. Им открывала мама сама, и люди падали ей в ноги, протягивали младенцев, рвали на себе волосы. Мама дрожала как в лихорадке и горько плакала.
Через полчаса в задней комнате три десятка стариков и детей жались друг к другу, теснились в небольшой детской.
Еще раз зазвенел звонок, но на этот раз изо всей силы – длинно и громко.
– Папа!.. Корнелий! – с радостными криками кинулись все к дверям.
Но еще не войдя в дом, отец гневно закричал и затопал ногами:
– Это что такое? Почему иконы на окнах? Позор!
– Корнелий Иванович! – смеясь и плача, мама бросилась отцу на шею. – Корнелий Иванович… сперва… квартальный напугал… но теперь… иначе нельзя… понимаешь… там у нас… в детской… они прибежали… я не могла…
Отец сразу утих и даже приложил палец к губам. Рыжая борода взъерошилась, глаза из-под мохнатых бровей смотрели поверх черных очков в тоненькой золотой оправе – близорукие и растерянные. Он приподнялся на носки и, высоко подымая ноги, тихо-тихо прошагал до дверей. Осторожно нажав ручку, он сквозь узенькую щель заглянул в комнату. Там, в детской, не зажигали лампы, но зарево пожаров бросало сквозь окно широкую полосу красноватого света, и она ложилась на пол большим и длинным четырехугольником, разделенным на шесть ярких красных квадратов. И в этих красноватых сумерках ворочались темные тени и светились бледные лица беглецов.
– Остолопы! – прошептал отец, так что стекла задрожали. – Почему не закрыли ставни? Их можно увидеть со двора! Где мои пули? – закричал он на маму. – Всегда ты спрячешь их куда-нибудь на шкаф или под рояль!
Он сердито хлопнул дверью и скрылся у себя в кабинете. Там он схватил карандаш и бумагу и сел решать задачи. Это означало, что отец очень взволнован. Единственное, что могло кое-как привести в норму нервное, взвинченное настроение отца, было решение алгебраических задач. Отец составлял учебник по алгебре. Когда он садился за задачи, все должны были ходить на цыпочках.
Ставни были везде закрыты. Люди в детской тихо всхлипывали и глотали вздохи. Даже грудные младенцы – а их было там несколько – лежали тихо и не плакали.
Форточки тоже были закрыты, и наружный шум почти не проникал в дом. Он казался теперь далеким тарахтеньем телег на пригородном шоссе. Только церковный колокол все бил и бил не умолкая, хватающий за душу, страшный.
Решив с десяток задач, отец снова вышел. Он немножко успокоился и мог поделиться своими впечатлениями. Черносотенцы подожгли еврейские кварталы с нескольких концов. Теперь они громили лавки и били евреев, где ни застигнут. Отец сам видел, как на углу одного убили. Что он мог поделать, когда пули от бульдога остались на шкафу?! Отец снова затопал ногами. Чтоб мне этого больше не было! Пули должны лежать возле револьвера! Особенно в такое время! Полиция помогает погромщикам! Черносотенцы разогнали немногочисленную самооборону из рабочих и интеллигентов. Несколько перхушковских трепалей и один наборщик из типографии убиты. Адвокат Петухов ранен в грудь. Группа рабочих и гимназистов засела в бане и вот уже два часа отстреливается от толпы погромщиков… Ведь Стародуб это не Санкт-Петербург! Пятьдесят канатчиков и два печатника! У нас мало рабочих. Кто же станет во главе и…
Но тут в кабинет влетела Фекла.
– Идут! – задохнулась она. – Они!
На какой-то миг стало тихо и очень страшно. И вдруг закричали, заметались – женщины ломали руки, мужчины хватались за головы, младенцы завопили все разом и что было сил. Потом все кинулись в кухню, где не было ставен. Из темной кухни двор виден был как на ладони. Зарево пожаров сделало ночь светлой, как день.
От ворот прямо к дому двигалась большая толпа. Впереди выступала какая-то удивительная, наводящая ужас фигура. Это был огромный, на голову выше всех, черный бородач. Верхнюю часть лица прикрывала театральная, красного бархата с искорками бисера, полумаска. Маска была надета, конечно, только для кокетства, потому что кто бы мог не узнать в великане с огромной черной бородой лопатой дьякона городского собора Коловратского? Ряса его была подобрана, и полы заткнуты спереди за пояс. Пояс – широкий, зеленый, свернутый из тонкого сукна, которое идет на ломберные столики. Повыше талии его обвивали несколько мотков тонких и дорогих брюссельских кружев. Вокруг левой руки, наподобие аксельбантов, намотано десятка три разноцветных шелковых лент. Он держал в руке небольшой серебряный колокольчик и не переставая звонил. Рука тряслась, и оттого ленты извивались и шелестели, отливая в зареве пожара всеми цветами. В правой руке у дьякона была блестящая обнаженная сабля.
Рядом с ним, втрое его ниже и худее, топтался и приплясывал, то забегая вперед, то отставая, маленький и юркий человечек с реденькой желтой бородкой. Он дышал на ладони, тер замерзшие уши и бил руками о полы. На голове у него торчала дамская шляпка с перьями, цветами и ягодами. За спиной висели три охотничьих ружья… По другую сторону бородача важно шагал здоровенный дядя в красном кожухе и бараньей шапке. На левом плече он нес крест на длинном древке, в правой руке держал топор. Это был церковный сторож Митрофан, который всегда носил крест во время похорон или крестного хода. За ними шли – человек пятьдесят – странные, словно сошедшие с ума, ряженые с рождественского маскарада. Здесь, на улице, на снегу, под открытым небом они выглядели жутко и неправдоподобно. В толпе были бородачи в юбках, молодцы в сермягах с чиновничьими треуголками на головах, какие-то фигуры, обернутые целыми штуками ярких и дорогих тканей. У каждого в руках было какое-нибудь оружие. Топоры, ломы, колуны, дубины, ухваты. Позади всех, едва передвигая ноги, плелся в накинутом на плечи дамском салопе нищий-гармонист, постоянно сидевший на базаре возле монопольки.
Крик и плач стоял во всем доме. Три или четыре десятка женщин и мужчин с детьми на руках бегали из комнаты в комнату, голося и не зная, куда спрятаться. Дальше Юра уже ничего не видел, потому что мама вдруг налетела на него и, плача, схватила в объятия. Там, в ее объятиях, был уже и брат. Мама прижимала детей к себе, целовала и плакала. Потом мама побежала и детей, обхватив за шею, поволокла за собой, так что они и голоса подать не могли…
И вдруг, заглушая всю эту суету и шум, по квартире разнеслись широкие и полнозвучные аккорды рояля. Отец заиграл.
Это было так неожиданно, что мама выпустила Юрину и Олегову шею и дети шлепнулись на пол. Это было так неожиданно, что крики и вопли сразу утихли, прервался даже рев малышей. Веселая, страстная и звучная мелодия заполнила все вокруг.
Отец играл марш – семейный, интимный марш. Он не исполнялся при посторонних, его играли только в тесном кругу семьи – вечером накануне семейных торжеств или больших праздников, перед днями рождения, перед летними каникулами, на елку, под Новый год. Это был наш домашний ритуал.
От грохота задрожала наружная дверь. И тут же отчаянно задребезжал звонок. Церковный сторож Митрофан дубасил в дверь не то обухом, не то древком креста. Мама подбежала к входной двери и распахнула ее настежь. Старая Фекла суетилась вокруг нее с иконой Николая-чудотворца в руках.
– Во имя отца!.. – рванулся с порога рокочущий гром октавы Коловратского.
– …и сына, и святого духа… – Фекла бормотала, кланялась, приседала, подымая икону над головой. – Господи, господи, господи!..
Коловратский перекрестился и, пьяно икнув, чмокнул икону. В дверь за ним протискивались сразу человечек с рыжей бородкой в дамской шляпке и церковный сторож Митрофан. Клубы пара ворвались со двора, и в прихожей сразу стало холодно и мглисто.
– Ведомо стало… – зарокотал дьякон, – что в доме сем…
– Православные живут, батюшка, православные! – Фекла вертелась вокруг дьякона, крестясь и пытаясь поймать правую руку, державшую саблю, для поцелуя. Наконец это ей удалось, и она громко чмокнула большущую, багровую и грязную дьяконову длань. Дьякон потерял равновесие, покачнулся и, чтоб не упасть, должен был ухватиться другой рукой за одежду на вешалке.
– Но… Но… Но!.. – Дьякон водил глазами, припоминая, что же он хотел сказать, но не мог вспомнить и только икнул. Звуки рояля в соседней комнате привлекли его внимание. Его пьяное тело начало раскачиваться в такт бравурной мелодии.