Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 1"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 55 страниц)
Короткими прыжками паровоз проскочил несколько стрелок, и стремительным фейерверком мелькнула мимо станцийка Браилов. Вокруг снова сомкнулась черная глухая ночь. Паровоз почти не переставая подавал сигналы, свисток ревел. Но тут впереди, под грудью у паровоза, его рев почти не был слышен – ветер вырывал звук свистка и швырял далеко назад гулким туманным эхом. Шая едва держался, впившись руками и ногами в поручни узенькой площадки. Тем не менее он на миг освободил все-таки руку, нашел Катрину и пожал.
– Вы простите, – прокричал он, – Кросс… что я тогда… осенью… так и не принес вам… обещанных книжек…
Катря ответила на пожатие и прижалась к его щеке.
– Ничего! – услышал он. – Я сама достала… У Коли Макара… А вы читали… только что на вокзале… разбрасывали воззвание… киевских… большевиков?…
– А?
– Готовится… восстание… Арсенала!
Вихрь вдруг утих, и стало слышно, как стучат колеса на стыках рельс: паровоз резко уменьшил скорость. От неожиданного торможения Шая чуть не скатился на полотно. Катря вовремя ухватила его за полу шинели…
Операция разоружения происходила так.
Когда серые силуэты казарменных зданий показались в темноте, туманно мерцая запотевшими окнами, Зилов и Потапчук пошли вперед. Козубенко и остальные следовали за ними шагах в сорока, невидимые во мраке осенней ночи. Снова начал накрапывать дождь.
На крыльце ротного помещения стоял часовой.
– Кто идет? – испуганно крикнул он и сразу отступил на шаг. Это был Пантелеймон Вахлаков. Он промок, озяб и вообще не приспособлен был к военной и самостоятельной жизни. Выглядел он грустно и маловоинственно. Он страшно обрадовался, узнав товарищей. – О! Хлопцы! Ну, слава богу! Мы думали, вы тоже сбежали! Человек тридцать удрало… Ну его к черту! – чуть не заплакал он. – Может, и в самом деле уйти домой? Вы как думаете, хлопцы?
Зилов и Потапчук прошли мимо. И тут же подскочили сзади, зажали рот и скрутили назад руки. Бедняга Пантелеймон только икнул и сомлел от неожиданности и страха. Ребята оставили его на крыльце и прошли внутрь.
Казарма была ярко освещена. Сто чистеньких японских карабинов, один в один, стояли в козлах. Гора ящиков с патронами высилась рядом. Двое часовых шагали вдоль стены, туда и назад. Это были старший Кремпковский и Хавчак. Остальные сгрудились посередине. Они сдвинули старые матрасы – мешки, служившие нам в качестве немецких животов, и лежали на них нераздетые, в шинелях, с патронными сумками на поясах.
Рота гимназистов была в состоянии боевой готовности. Тесной кучкой сбилось полсотни новоиспеченных солдат. За окнами казармы – ночь, неизвестность и далекая орудийная стрельба. Гимназисты курили и тихонько переговаривались.
Зилов сдернул винтовку с плеча и вскинул на руку.
– Эй! – крикнул он и сам не узнал своего вдруг огрубевшего и хриплого голоса. – Ни с места! Кто сделает шаг к винтовкам – стрелять буду!
Все вскочили и испуганно прижались друг к другу. Хавчак охнул, бросил ружье и упал.
Но тут все узнали Зилова, и взрыв отборнейшей брани обрушился на его голову.
– Идиот!.. Что за шутки!!. Сволочь!.. Как ты смеешь?… В морду ему!
– Ей-богу! – заорал Зилов опять совершенно чужим, неузнаваемым голосом. – Я серьезно! Ни шагу к винтовкам!
Но теперь уже они и сами поняли, что тут что-то не так. Из коридора, один за другим, вбежало человек двадцать вооруженных парней и, выстроившись полукругом, тоже вскинули винтовки на руку.
Опешившие и напуганные гимназисты отступили и сбились еще теснее. Винтовки стояли в козлах. При себе у них остались тесаки. У каждого красовалась на груди какая-нибудь розетка. Желто-блакитная, бело-малиновая, даже трехцветная; были и красные. Они стояли за Центральную раду, за Речь Посполитую, за конституционную монархию или за республику вообще, и объединились, чтоб защищать Временное правительство. Два десятка винтовок смотрели на них – и они отступили, побледнели.
Впрочем, страшны были даже не винтовки. Страшнее было другое. Против них, впереди, стоял Ваня Зилов – однокашник, коллега, свой…
Зилов стоял бледный, закусив губу. Он мрачно оглядывал всех из-под козырька. За его спиной Потапчук. тоже с винтовкой на руку, весь красный, отводил взгляд в сторону. Ему было неловко. Ведь вон Теменко, Кашин, Туровский… Не прошло еще и нескольких часов, как Туровский подсказывал ему, Потапчуку, что такое тангенс, котангенс и как вычислять объем и поверхность сферических тел…
Сербина, Макара и Кульчицкого Бронислава среди гимназистов не было.
– Руки вверх! – прохрипел Зилов.
Гимназисты подняли руки и опустили головы.
Но тут все вздрогнули, и двадцать затворов щелкнули, как один. Там, за перегородкой, отделявшей унтер-офицерский угол, вдруг раздался звон разбитого стекла. Это штабс-капитан Деревянко выбил окно и бежал в ночь.
Сотня винтовок и пять тысяч патронов были добыты ребятами Козубенко без единого выстрела, как и наказал красногвардейский командир, машинист Шумейко.
Отечество
Теперь он по крайней мере знал, что он дезертир.
Такой, как, скажем, солдат Яков.
Нет, не такой. Солдат Яков дезертировал из царской армии, не пожелав принимать участие в войне помещиков и капиталистов. А из какой армии и из-под каких знамен дезертировал он? Это ему в точности не было известно.
А произошло все это так.
Когда, потихоньку выйдя из гимназии, рота осторожно нырнула в переулки предместья, Сербин вдруг заметил, как кто-то – в тумане и мраке он даже не мог разобрать, кто именно, – тихо вышел из рядов, остановился у тополя и расстегнул шинель. И Сербина вдруг обдало сухим жаром и облило холодным потом. Он понял. Это все нарочно. Ему ничего не было нужно. Он только вид делает, чтоб, отстав под этим предлогом… удрать. Потом еще кто-то вдруг наклонился – якобы завязать развязавшийся шнурок на ботинке. Сербин следил за ним одним глазом. Тот пропустил уже последний ряд – проклятый шнурок все не завязывался; ряды прошли, а он так и остался в тумане позади.
И наконец прямо перед ним шагали Зилов, Пиркес и Потапчук. Они наклонились друг к другу и шепотом переговаривались. В это время подошли к мостику, соединявшему слободку с территорией девятого полка. На этом мостике мы когда-то дрались с солдатами, хотевшими арестовать нас за кражу патронов. Мостик был узкий, требовалось на ходу перестроиться по двое в ряд. Зилов, Пиркес и Потапчук как будто замешкались. Они затоптались на месте, и задние их оттолкнули. Они отошли в сторону – якобы для того, чтобы всех переждать. Там темнели кусты боярышника. Они притаились, потом шинели их метнулись в переулок – к городу, назад.
Первое движение Сербина было – и он! За ними. Назад. Он уже сделал шаг в сторону. Но тут же остановился. Они ведь его не позвали?…
К горлу подкатил комок.
Ни за что! Ни за что на свете он не станет напрашиваться! Пускай!
И тогда он решился. Он не стал долго искать случая. Он воспользовался только что проверенным способом. Наклонился завязать ботинок. Но тут обнаружил, что он же в сапогах, а следовательно, завязывать нечего. Тогда он выпрямился, отошел к тополю и расстегнул шинель.
И вот он один, один – всегда один! – и вокруг тихий, темный, уснувший или притаившийся город. Даже псы молчат. Фу, черт, как одиноко жить на свете!
Итак, он – дезертир. В первый же час исполнения воинского долга. Во имя чего он дезертировал?
Сербин заставил себя сосредоточиться и постарался припомнить все аргументы солдата Якова, единственного дезертира, которого он знал. «Надоело… Осточертело… кому это нужно… помещик на фронт не идет… жиреет и богатеет… без аннексий и контрибуций… Нам эта война без интересу…» Эти слова – были слова Якова. Сербина они как бы не касались. Он просто против войны. Он не мог этого переносить – развалины, разрушения, страдания, кровь, смерть. Довольно! Ведь ему только семнадцать лет! Он хочет жить! И чтобы вокруг тоже цвела жизнь! Правда, он знал, вернее чувствовал, что на свете, в жизни человека есть – по крайней мере должно быть – нечто великое, прекрасное, самое важное, за что человек готов даже разрушать, за что пойдет на страдания, если надо – на смерть. Это бесспорно. Но – что?
За что, скажем, умер бы он, Сербин Хрисанф?
Вот Зилов, Пиркес и Потапчук, те знают – за что! Они пошли. Не позвали, черти!..
Впрочем, Сербин догадывался, куда они пошли. Они, собственно, и не таились. Вот уже сколько дней они рассказывали о том, что железнодорожники организуют Красную гвардию для защиты Советов и они думают в нее записаться. Так значит – Красная гвардия? Сербину это не было ясно до конца. Россия – это он знал. Украина – тоже, кажется, понятно. Монархия и республика – в этом он, безусловно, разбирался. Потом, значит, народность и демократия – еще бы! Сербин ненавидел всю эту буржуазную свору – помещиков, фабрикантов и особенно дворян и аристократов. Он за рабочих и крестьян. Это безусловно. За революцию!.. Ага! Вот это оно и есть! За революцию! За революцию он может пойти и на страдания и даже – горло его сжалось – даже на смерть. Баррикады, руины, страдания, он – и над ним трепещет на ветру знамя. Рвутся гранаты, пули свистят, огонь и дым! И он падает, пораженный пулей в сердце. Друзья подхватывают его. Музыка… Нет, какая же на баррикадах музыка? Он просто говорит: «Друзья, я умер за революцию!» И – последний вздох… Бедная, бедная мама, ее Христя умер… Ах, мама! Ведь она останется одна, совсем одна. А она так любит своего Христю! И она уже стареет. Кто прокормит ее, кто позаботится о ней, когда она состарится, заболеет? Кто закроет ей глаза, когда она умрет?
Мамы стало так жалко, что Сербин понял – никуда и ни за кого он умирать не пойдет.
Он дезертир.
Исполненный презрения, горечи и отвращения к себе, Сербин двинулся назад.
– Тебе, Хрисанф Захарович, так и умереть вечным гимназистом!
На вокзале нельзя было протолкаться. Платформы забиты толпами солдат различных частей и родов оружия. Ведь каждые пятнадцать минут к перрону подкатывал новый поезд или эшелон. В Москву и Петроград оттягивались с фронта войска. У всех входов и выходов с вокзала стояли казачьи патрули. До третьего марта девятьсот семнадцатого года они были верны царю. Теперь они верны Временному правительству. В зале первого класса – столпотворение вавилонское. В соседних царских покоях заседал Совет. Там решался вопрос чрезвычайной важности. Вопрос, который должен был перевернуть все, все сделать иным, каким-то особенным. Комитет спасения или ревком! Временное правительство или Советы! Коалиция или большевики! Война или мир! Народ набился так тесно, что нельзя было пройти. Люди стояли вплотную, в духоте и жаре – и ждали. Солдаты, рабочие, разные граждане.
У самого входа в зал Сербин вдруг натолкнулся на Броньку Кульчицкого. Он сидел на лавке с какими-то вещами. Как радостно увидеть своего! Значит, и Бронька Кульчицкий удрал? Ах, нет! Он же заболел и не был ни на матче, ни в классе, ни там…
– Здорово! – протиснулся к нему Сербин. – Ну, что слышно нового?
Кульчицкий сидел мрачный и злой. Кроме того, он был недоволен появлением Сербина.
– Нового?… Есть такие слухи, что Николай Второй заделался царем на станции Попелюхи…
– Да нет, я серьезно…
– И я серьезно.
– А куда это ты собрался? Бидоны твои?
– Мои. Денег, ты знаешь, сколько нужно? Вагон денег! Взял я, значит, у папаши меда два бидона. Отвезу в Киев, продам. Там продовольственный кризис, за каждый бидон мешок керенок дадут. Буду спекулянничать.
– А что ж ты сказал отцу?… Для чего тебе мед?
– Ничего не сказал… Пошел в погреб и взял.
Помолчали.
– У тебя же столько денег было…
– Было. А теперь ноль целых. Кто ж теперь картами занимается? Революцию фраеры защищают. А на что она им? Караси…
Зал гудел тихо, но недовольно. Теперь уже стало ясно всем: в Совет проникли чуждые элементы. Разные там трудовики, федералисты, поступвцы, меньшевики. Продали Совет кровопийцам и Керенскому. Разогнать его! Что-то рабочих и солдат в нем мало. Все больше канцеляристы. Здесь пускай заседают! Прямо в зале! Среди нас! Среди солдат и рабочих!
В углу, у двери в дамскую уборную, был сооружен небольшой помост, задернутый куцым занавесом, наскоро состряпанным из штофных портьер царских покоев. Это член исполнительного комитета, уполномоченный по делам просвещения, культуры и пропаганды, Аркадий Петрович, нес искусство в массы и низы. Каждый вечер здесь давались для солдат и вообще для всего свободного народа короткие «летучие» концерты. Но сегодня актеры Аркадия Петровича вдруг сами превратились в солдат. Они взяли винтовки и стали в строй. Аркадий Петрович тоже в строю – он выполняет свой долг. Пиль был посажен за рояль, Аля и Валя Вахлаковы вместе с Аркадием Петровичем выстроились в ряд на авансцене.
Аркадий Петрович протягивал руку вперед, в зал, глаза его останавливались, брови трагически поднимались под самую лысину.
Друг мой! -
стонал Аркадий Петрович.
Брат мой! Усталый, страдающий брат!
Кто бы ты ни был… -
всхлипывали Аля и Валя,
Не падай душой! -
восклицали они втроем, вкладывая в это все силы. Лысина Аркадия Петровича орошалась густым потом.
Пусть неправда и зло полновластно царят
Над омытой слезами землей!
Валя зябко ежилась и с мукой давала на это свое согласие.
Пусть разбит и поруган святой идеал,
Пусть струится невинная кровь!
Что могла Аля против этого поделать? Она только щурилась, и голос ее спускался до басов.
Верь! -
вибрировал дискант Аркадия Петровича. Он умолял. Он готов был стать на колени, распластаться в блин. Только бы поверили.
Настанет пора! И погибнет Ваал! -
Он делал выразительный жест в сторону фронта, на запад,
И вернется на землю любовь…
Пиль нажимал педаль и патетически брал мажорный аккорд…
От этого становилось так стыдно, что Сербин поспешил уйти.
В туннелях, в багажном зале, в зале третьего класса – повсюду происходили небольшие короткие митинги. То говорил солдат, то рабочий, но больше всего ораторствовали телеграфисты, молодые люди с красным крестом на рукаве или в фуражках с кокардами министерства народного просвещения. Они призывали к спокойствию и революционному порядку. В углу, у билетных касс третьего класса, в толпе солдат с белыми бинтами на околышах фуражек и с желто-блакитными петлицами – это были части Центральной рады – Сербин вдруг увидел серую гимназическую шинель. Из всех ее карманов торчали газеты, брошюры и книги. Макар!
Макар произносил речь.
– Товарищи! – говорил он. – Буржуазия нарочно раздувает национальный шовинизм. Она хочет расколоть ряды трудящихся. Только пролетарский интернационализм может вывести человечество из тупика мировых противоречий, межгосударственных распрь и империалистических войн! Украинские социал-демократы и украинские социалисты-революционеры так же неправы, как и русские эсдеки, русские эсеры или еврейские бундовцы. Только большевики, добиваясь передачи всей власти рабочим советам…
Речь его, кажется, не очень-то понимали. Но Макару было достаточно и того, что он сам себя наконец вполне понял. Он даже ни разу не сказал своего «вообще».
Сербин почувствовал, как ему становится холодно, как стынут и отнимаются ноги. Революция! Единый порыв народного протеста! Свобода, равенство и братство! И вдруг – большевики, меньшевики, эсдеки украинские, эсеры украинские, эсеры русские. И еще еврейские бундовцы.
– Господи! Я ничегошеньки не понимаю! – Он схватился за голову и чуть не плача бросился вон.
Но рев толпы вдруг остановил его.
– Геть! – орали солдаты с двухцветными петлицами. – Геть большевиков!
Макар как-то странно подпрыгнул и сразу исчез – утонул в толпе. Его дернули за ноги и стащили со скамейки. Потом несколько кулаков и казачьих нагаек взметнулись и упали вниз. Макара начали бить.
У Сербина потемнело в глазах. Он зашатался и, ничего перед собой не видя, бросился на помощь товарищу…
Солдат Яков Юринчук лежал слева от моста. Ему хорошо был виден мост и шагов на тысячу железнодорожная колея. Дальше колея терялась в перелеске. За перелеском была станция Гнивань. Высокие фабричные трубы поднимались там из гущи деревьев. Против станции находился сахарный завод.
На станции тихо, точно шепотом, пыхтел паровоз. Юнкера уже с полчаса как прибыли.
И вот Яков вдруг увидел их.
Они поднялись сразу из чащи кустов и с диким криком побежали к мосту. Четыре «люиса» одновременно затрещали часто и близко и теперь пули ложились уже на наш берег, почти на линию нашей цепи. Юнкера бежали и кричали «слава». Это была украинизированная школа прапорщиков, поддерживавшая Центральную раду. Силы Центральной рады объединились с силами комиссара Временного правительства для борьбы против большевиков.
Центральная рада уже издала и второй и третий универсал. Она не хотела ссориться с Временным правительством. Она надеялась получить пристойную автономию из рук Учредительного собрания.
Юнкера не добежали до моста шагов на двадцать и залегли. Их встретил частый огонь. Двое остались на полотне. Но Шая опоздал. Он нажал спуск тогда, когда это уже было ни к чему – юнкера лежали, укрывшись в придорожной канаве.
Шая опоздал потому, что в это самое мгновение, услышав крики «слава», вдруг подумал, что это бежит как раз та школа прапорщиков, в которой находится Ленька Репетюк. Проклиная себя за невнимательность, Шая оборвал запоздавшую очередь.
Но тут юнкера открыли бешеную стрельбу. Трещали четыре «люиса», пачками били по крайней мере три сотни винтовок.
Солдат Яков охнул и припал за кустом. Струйка крови из-под рукава окрасила ставшую вдруг неподвижной правую руку. Наша цепь сидела в окопах. Но окопы эти были приспособлены, чтобы принимать бой с запада, а юнкера били с востока. Они били окопам в тыл, Катря перебежала за кустами и упала рядом с Яковом. Быстро, быстро стала она разрезать рукав, на глазах намокавший темным и жарким… Пуля была дум-дум…
«Интересно, – подумал Шая, – кто кого подстрелит, я Репетюка или Репетюк меня?»
Юнкера вскочили и побежали опять. Винтовки они держали в левой руке, а правыми размахивали над головой. В правых были гранаты. «Люисы» татакали не умолкая. Наши правофланговые «максимы» разом ударили по мосту. Три юнкера хлопнулись, один из них скользнул под перила и бултыхнулся в речку. Левый фланг молчал. Теперь уж ему приходилось ждать: первые две фермы были в профиле собственной цепи, – ведь окопы фронтом смотрели на запад, а не на восток. Вторая сотня юнкеров поднялась из кювета и побежала вслед за первой.
И вот тут, в эту секунду, Катре, склонившейся над Яковом Юринчуком, стало страшно. Она поняла: потеряв десятка два людей, три или четыре сотни юнкеров пробегут этот коротенький мост, через эту жалкую узкую речонку. Пускай тогда каждый из них бросит хотя бы одну гранату – и от всего красногвардейского отряда не останется ни души. И Катря на миг оглянулась.
Но Катря не увидела того, что на самом деле было позади: ни грабовой вырубки, ни песчаного пригорка, ни села Демидовки вдали. Вместо всего этого Катря вдруг увидела, что позади их реденькой цепи стоит будто бы, обеспечивая им тыл, другая цепь, мощная и неисчислимая. Катря знала в лицо чуть не каждого рабочего вагонных мастерских – и вот, она могла бы поклясться, что там, во второй цепи, они стояли все до единого. И не только вагонные мастерские во главе с токарем Буцким. Вместе с ними было и депо. Ведь вон машинист Шумейко, молодой кочегар Козубенко, слесарский ученик Кульчицкий Стах. Потом еще и еще – этих машинистов, помощников, слесарей и ремонтников Катря отлично знала, кажется, каждого по фамилии. Потом авиационный парк с бортмехаником Ласко. Потом Катря увидела Ваню Зилова со стариком отцом, а со старушкой матерью Петра Потапчука. Дальше стоял Макар со всеми тремя братьями – раненым, попавшим в плен и убитым, и старым отцом-инвалидом, проездившим на паровозе кочегаром, помощником и машинистом сорок один год…
Но позади второй цепи было еще что-то – и сердце Катри стало огромным, как мир. Там дальше, где должно было лежать прибугское село Демидовка, стройными громадами причудливых контуров вздымалось к небу нечто необычайное, нечто прекрасное, нечто грандиозное – даже и представить было трудно, что такое необычайное, прекрасное и грандиозное может существовать!..
Но, товарищи, ведь оно уже есть! Это необычайное, прекрасное и грандиозное существует. И это уже действительность.
Катря кинула только один взгляд, но разглядела все до мельчайших деталей и поняла, что это. Она только не успела свою мысль воплотить в слове. Ибо для самого короткого слова, которым можно выразить это что-то, и то необходимо девять букв.
– Одарку… – прохрипел рядом солдат Яков Юринчук, – Одарку там, может… когда… увидите… А прокламацию ту… я, значится, принес… от рабочих… с Петей… Потапчуком был у нас уговор… За власть Советов…
Катря кивнула, – юнкера как раз выбежали на третью ферму, – и тут Пиркес нажал спуск и запел.
Никогда еще не было так весело Шае Пиркесу.
«Япончик» рвался из рук, выхлопы били в лицо, грохот перестал быть слышен, юнкера сыпались с фермы прямо в воду, было тихо, как ночью, и только Шая пел высоким и звучным – выше и звучнее всего на свете – голосом.
Ты добычи не добьешься, черный ворон, – я живой!
Он пел про черного ворона, черный ворон вился перед ним, и он выпускал ленту за лентой прямо в ненавистную проклятую птицу – пусть не заслоняет своими черными крыльями нашей светлой и прекрасной жизни…
Пуля ударила Шаю прямо в грудь. Он подпрыгнул и повалился навзничь.
Но красногвардейцы выскочили из окопов, и все, что еще сохранило на миг Шаино сознание, заполнил веселый и мощный рев контратаки. А последнее, что он увидел, была Катря, припавшая к его пулемету, – и «япончик» бился, дрожал и грохотал длинной очередью в ее руках.
Юнкера повернулись и побежали назад.