Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 1"
Автор книги: Юрий Смолич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 55 страниц)
И тут, как раз тогда, когда он уже направился к своему столу, чтобы достать порошки, загрохотали в дверь. Мама бросилась открывать, и сразу же прямо в комнату, хотя он был в грязных сапогах, вбежал служитель Маврикий.
– Ваше благородие! – кричал он. – Корнелий Иванович! Горим! Экспроприаторы подожгли гимназию!..
Третий раз в жизни Юра увидел, как отец хватается за револьвер. Мама кинулась на кухню – там стояла бочка с водой.
Впрочем, это была, собственно говоря, напрасная тревога. Служитель Маврикий поторопился. Гимназия еще не горела. Однако подожжена уже была. В коридорчике, соединявшем корпус мужской гимназии с женской, всегда запертом и с той и с другой стороны, кто-то разложил костер. От жара треснули и посыпались стекла. Только тогда Маврикий, дежуривший этой ночью и спавший в сторожке, заметил огонь.
Пожар был ликвидирован без помощи пожарной команды. Маврикий, Капитон, Иван и дворник Виссарион поливали огонь из шланга, а пансионские кухарки носили воду ведрами. Директор, инспектор и Юрин отец, жившие при гимназии, все прибыли на пожар. Директор стоял, закрыв лицо руками, инспектор не переставая, но безрезультатно свистел в полицейский свисток, а Юрин отец ходил по гимназическому парку, сжав в руке револьвер.
Между прочим, ходил он не зря. В кустах около беседки отец обнаружил калошу. Он с триумфом принес ее и торжественно сравнил с отпечатком ноги, оставшимся у двери, недалеко от места пожара, на влажной земле. Калоша пришлась точь-в-точь.
– Нуте-с? – закричал отец. – Поджигатель будет пойман.
И он обследовал калошу. Она была с правой ноги. Номер десять. Санкт-петербургского завода «Треугольник». Подкладка красная. Таких калош в гимназии было по крайней мере пар пятьдесят, а в городе не менее пяти тысяч. Отец плюнул и забросил ее обратно в кусты. Револьвер он тоже спрятал в карман. Пожар тем временем был уже ликвидирован, и он отправился домой.
Часа два чрезвычайные события обсуждались со всех сторон в семейном кругу. Кто поджог? Кто устроил обструкцию в гимназии? Кто сорвал бал? Кто разбрасывал прокламации? Несколько масок удалось задержать и посадить в карцер. Но между ними не было ни матроса, ни гаучоса, ни белого медведя – они прямо как сквозь землю провалились. Были ли это гимназисты, или экспроприаторы анархиста Соловьева воспользовались гимназическим маскарадом для своих крамольных целей? Папа с мамой поссорились. Отец считал, что гимназисты, мама – что экспроприаторы. Отец доказывал, что половине гимназистов вполне под стать идти в шайку Соловьева – они висельники и анархисты. Впрочем, что касается самой обструкции, то она у отца не вызывала осуждения. Он ее понимал. Он ей сочувствовал. Более того – он был за нее. Ну, не свинство ли это, ну, не преступление ли? Россия гибнет, захлебывается в крови, расстрелы, виселицы, пытки, казни – а тут маскарады, балы! Позор! Преступление! Подлость! Морочить молодежи голову! Закрывать ей глаза! Лгать ей! Калечить души! Мракобесие! Черт знает что! Молодежь должна протестовать! Она должна идти впереди! А за нею – все! Вся интеллигенция обязана протестовать! Интеллигенция должна слиться с народом! Страдать вместе с ним! Гибнуть во имя его спасения! На виселице, в застенках, на эшафоте!..
Вдруг мама вскрикнула страшным голосом, отец вскочил и забегал по комнате в одном белье, дети заплакали и завизжали.
Потому что происходило что-то удивительное и страшное. Странный, жуткий звон наполнил комнаты и, казалось, шел вдоль стены дома. Одно за другим взрывались вдруг стекла и с хрустом и скрежетом осыпались вниз. Дребезжа и звеня, стекло падало на пол и разбивалось еще раз, коснувшись земли. Грохнуло одно окно, потом другое, третье, четвертое – все окна квартиры по очереди.
И сразу же оттуда, снаружи, все звуки, до сих пор совсем неслышные или далекие и тихие, вдруг стали близкими, четкими, ясными – здесь, рядом. Холодный, влажный воздух ворвался в комнату, и всех охватило сыростью. Теперь звон разбитого стекла слышался где-то дальше, как будто бы напротив. Окна били теперь в директорской квартире, потом в квартире инспектора…
Отец стоял у разбитого окна, совсем перегнувшись на улицу.
– Городовой! – вне себя орал он. – Городовой! Караул!
Весной Юра держал экзамен в гимназию.
День был голубой и солнечный. Юра встал первым и вышел во двор. Деревья стояли нежно-зеленые, в дымке первого листа. Папины георгины уже выкинули тонкие белые побеги. Земля вокруг них была черная, рыхлая и жирная. Барвинок на бордюрах палисадника уже зацветал. Какая-то неизвестная птичка – вчера еще ее не было, она прилетела с юга этой ночью – щебетала в вишеннике весело и часто. Луч солнца упал прямо на щеку. Не то радость, не то печаль сжала Юрино сердце.
Потом мама дала Юре чистое белье и новый костюмчик. Какая гадость! Презрительно надув губы, Юра надел коротенькие штанишки и широкую матроску. Это в последний раз! Сейчас Юра пойдет и выдержит экзамен. Непременно выдержит – нет уже больше сил ходить в этом позорном детском виде. Юра категорически отклонил мамины попытки помочь ему одеться. Еще чего! Через два-три часа он уже будет гимназистом! Пока мама причесывала его, отец попробовал еще раз проверить его знания по закону божьему. С законом божьим дело обстояло хуже всего. Это вам не арифметика и не русский язык, тут всякие тебе молитвы, и их надо знать наизусть, а как же их знать наизусть, когда это совсем не стихи и не в рифму написаны. Отец мрачно взъерошил бороду и сказал:
– Ну-с, Юрка, повтори-ка мне еще раз «Верую».
– Папа! – заявил Юра твердо и решительно. – Пожалуйста, не трогай меня. «Верую» я все равно не знаю.
Отец зашипел в бороду, так что она веером встала вокруг лица, потом, наконец успокоившись, заорал:
– Как же ты, обормот, пойдешь сдавать экзамен? Тебя же немедленно провалит отец Степан.
Юра закусил губу. Неужто из-за такой ерунды, как «Верую», его и в самом деле могут провалить? Ведь он же знает половину Пушкина на память, а по арифметике мог бы держать не в приготовительный, а прямо в первый класс!
– Я тогда прочитаю ему Ефрема Сирина, – смиренно сказал он.
Молитву Ефрема Сирина Юра любил. Она была совсем как стихи. Кроме того, ее читали на вечерней службе во время великого поста, когда в церкви бывало так грустно и тихо.
– Ну, – сказал отец, – пошли!
Мать перекрестила и поцеловала Юру.
На миг Юре стало тоскливо и страшно. Нет! Он не хочет идти в гимназию. Он не хочет держать экзамены! Он не хочет расти и стать большим. Пускай лучше он останется маленьким маминым мальчиком… Но это была только минутная слабость. Юра тут же вспомнил, что ведь он мужчина, и позорную слабость превозмог. Он надел шапку и вышел вслед за отцом.
Была половина девятого, и к гимназическим дверям направлялись толпы народа. Гимназисты шли держать переходные экзамены. Маленьких мальчиков, таких, как Юра, в матросках, рубашечках и тужурках, матери и отцы вели на вступительные. Сердце у Юры затрепетало. Еще час-два, и он тоже станет человеком, как и все. Он будет гимназистом, учеником. У него появится куча товарищей-однолетков, с которыми он будет играть, ходить, жить вместе, одной жизнью. Он больше не будет один!; И он теперь будет не просто среди людей, неизвестных – других людей, а он станет членом кор… кор… правильно – корпорации. Его класс – это его кор… корпорация!
Сторож Иван, сторож Маврикий, сторож Капитон тоже уже стали не такими, как раньше, когда Юра проходил в гимназические двери. Тогда они были недосягаемые и чужие, а теперь – пускай и суровые, но совсем, совсем свои. У них с Юрой теперь общее дело, общая жизнь. Они с Юрой одной кор… порации. Юра снял шапку и приветливо сказал: «Здравствуйте, Иван, здравствуйте, Маврикий, здравствуйте, Капитон!..»
У входа в класс отец оставил Юру.
– Ну-с, оболтус, – сказал он, ласково поблескивая черными стеклышками очков, – иди теперь один. А я пойду на свои экзамены. Иди, Юрий Корнельевич! – Он поднял руку и перекрестил Юру. Это было удивительно, потому что Юра никогда до сих пор не видел, чтобы отец сам крестился. – На бога надейся, а сам не плошай!
Милый папа! Так хотелось обнять его и поцеловать. Впрочем, отец не любил нежностей. Да и нельзя же было целоваться здесь, в коридоре гимназии. Все-таки… корпорация…
Юра перешагнул через порог, и у него занялся дух. Класс гудел, как улей – тихо, однотонно, но не умолкая. Новички еще робели и не решались заводить драки и шалости. Они уткнулись носами в книжки и дозубривали «Верую», Ефрема Сирина, таблицу умножения и «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда…». Парты были все заняты; Юре, должно быть, и сесть-то негде.
Но Юрин приход привлек всеобщее внимание. Пятьдесят голов поднялось от парт, и пятьдесят пар глаз глянуло Юре в лицо. Это было слишком трудно для первого раза – сразу пятьдесят и сразу все на одного. Юра почувствовал, что краснеет и не знает, куда девать глаза. Их надо было спрятать, ему было стыдно. Стыдно перед такой кучей однолетков. Кроме того, они-то уже были здесь, а Юра только что вошел. «Корпорация», – подумал Юра и поднял руку к голове. Шапку он надел, еще когда ушел отец.
Но рука тут же отдернулась назад. Нет, он не снимет шапки. Ни за что! Как там они хотят! Пускай его хоть никогда не примут в гимназию. Он не может снять шапку. Ведь он – рыжий…
Стоя на пороге, Юра смотрел на корпорацию. Корпорация разглядывала его. Все головы были подняты, все глаза обращены сюда. На Юру. Нет, на его голову. Под шапку. Вон тот, у окна, кажется, уже начинает посмеиваться. Он заметил. Сейчас он крикнет «рыжий»… Юра поднял руку и натянул шапку на самые брови. Тому хорошо – он черный, брюнет… А тот? Вот тот, у печки, шатен, уже открыто подмигивает своему соседу. И тот, блондин, что на задней парте, и вот этот… Блондин, шатен, брюнет – как Юра им завидовал! Юра сейчас уйдет, и пускай себе корпорация остается без него!..
Юра повернулся на каблуках к двери.
– Эй, – крикнул кто-то из ребят, можно было поручиться, что тот брюнет, у окна. – Ты!..
Тогда Юру словно подбросило. Он сделал на каблуках полный оборот, снова оказался лицом к классу и широким, решительным шагом направился к кафедре.
Он взбежал на нее – теперь он выше всех, – остановился и обвел взглядом корпорацию. Затем поднял руку и сорвал шапку с головы.
– А я – рыжий!!! – бросил он прямо в лицо пяти десяткам мальчиков. – Рыжий! Нуте-с?
Стало совсем тихо. Все молчали. Все с завистью смотрели на Юркину прекрасную, сверкающую шевелюру червонного золота. И ведь правда – он был рыжий, а они все – нет.
– Вот вам! – буркнул Юра, сходя с кафедры.
ВСАДНИК БЕЗ ГОЛОВЫ
Какая темная ночь! Стало страшно.
Но возврата не было, дверь притворилась, и щелкнул английский замок. Юра остался один под черным звездным небом.
Справа и слева громоздились купы разлапых деревьев. Прямо перед ним застыл массив главного гимназического корпуса. Какой черный, мрачный и зловещий! А под деревьями – это не тень, а черная бездонная пропасть. Так поздно Юра никогда еще не выходил из дому один. И он не видел еще такой черной ночи.
Впрочем, именно такая ночь и была нужна.
Юра поднял голову и вытянул шею к окну. Нет, там все тихо и спокойно, его ухода никто не заметил. Тогда Юра присел на пороге – надо было обуться. Зябко поеживаясь, пугливо поглядывая по сторонам, Юра стал натягивать на ногу чулок. Господи! Что же там такое? Вон там, в черной бездне под деревьями? Что-то словно шевелится?… Сердце стучало быстро и громко, дрожали руки, перехватывало дух. Но звезды мерцали все так же высоко и равнодушно, тени стояли черные и враждебные, ничто не шелохнется – темно, тихо, пусто.
Хотя Юра припоминает такую же черную ночь. Король шайки американских бандитов «Черная роза» как раз в такие ночи выходил один на свои гнусные злодейские подвиги. Когда он убил прекрасную испанскую принцессу Долорес во время ее поездки из Нью-Йорка в Чикаго, была именно такая черная ночь, да еще с ветром и далекими молниями. «Возьмите все, что у меня есть! – горестно возопила прекрасная принцесса-миллиардерша. – Только оставьте мне жизнь!» – «Нет! – прохрипел могучий бандит. – Вы отказали мне в самом дорогом, в вашей любви, так пусть же она умрет вместе с вами!..» – И он ударил ее кинжалом прямо в сердце. С тихим стоном прекрасная принцесса скончалась. Бандит оставил у нее на челе контур черной руки и исчез во мраке ночи. Далекие молнии еще несколько мгновений вырывали из тьмы его скорченный силуэт… Этот черный контур руки с протянутым пальцем – свою эмблему – бандит оставлял везде, где совершал преступления: на теле убитого, на изломанной несгораемой кассе, на стенах домов – везде. Это была его жуткая визитная карточка…
Юра сидел с полунатянутым чулком, вперив невидящий взор в непроглядную темь ночи. Такая уж у него была привычка – он всегда глубоко задумывался, стоило ему взяться надевать чулки. Задумывался он, впрочем, и снимая их. Бандита Черная Рука Юра, вот уже шестую серию, смотрел каждый вторник на первом сеансе в синематографе «Иллюзион».
Вдруг что-то в черной чаще деревьев хрустнуло, и холодный пот дождем оросил Юру с головы до ног. Он замер. Вокруг уже снова тишина и пустота, но тишина полна приглушенных звуков, а пустота – затаенной опасности. Одному темной ночью посреди двора, да еще первый раз в жизни, – это было страшно, хоть плачь. Ну его к черту, Черную Руку, – Юра больше не пойдет на него смотреть. К слову сказать, шестая серия как раз последняя…
Короткий свист донесся вдруг из-под деревьев, и Юра задрожал испуганно и радостно.
– Ванька?
– Я!..
Но прошла целая вечность, пока Ванька пробежал эти несколько десятков шагов от деревьев до крыльца. Внезапно он вынырнул прямо перед Юриным носом, как из воды.
– Трясешься?
– Холодно.
– Бре! Жарко!
Ванька был босиком и без шапки. Июльская ночь и в самом деле была жаркой и душной. Юра сразу высох и задорно посмотрел вокруг. Вдвоем – это уже совсем другое дело. И купы деревьев не такие зловещие, и тишина не такая настороженная, и ночь не такая темная. Юра даже видел дорожку перед собой шагов на двадцать вперед. Что же до главного корпуса напротив, то это был самый обыкновенный, двухэтажный, большой и скучный дом. Теперь уже в четвертом месте – городе Глухове – жил Юра, и снова – при гимназии. Гимназические усадьбы, да еще в глухих провинциальных городках, надоели Юре до черта. Пришла пора положить этому конец.
Они не пошли к воротам – ночной сторож мог ведь и не спать. Они перебежали двор, завернули за сараи, миновали баню и сквозь заросли бузины пробрались к ограде. Они легко перемахнули через высоченный забор с частыми гвоздями поверху, точь-в-точь как Гарибальди, когда тот бежал из заточения в иезуитском монастыре, и очутились в непроходимом семинарском парке, одним духом пересекли его, вскарабкались на толстую стену, усыпанную битым стеклом, и, наконец, спрыгнули в канаву, в густую и пахучую мяту. Это уже была улица – Кладбищенская улица.
На какой-то миг, тяжело дыша и стараясь умерить сердцебиение, они замерли в гуще зарослей, выставив только головы и насторожив слух. Точь-в-точь так выглядывали из кустарника Том Сойер и Гекльберри Финн, когда они удрали наконец от проклятой тетки Елизабеты или как там ее?… Было тихо. Улица простиралась перед ними, пустая из конца в конец. Одинокий огонек мигал на углу. Там из себя выходил маленький визгливый щенок. Далеко в центре города глухой будочник Кондратий, прозванный «Будило», отчаянно стучал разбитой колотушкой. Где-то еще дальше заливались ночные псы. Юра и Ваня сорвались с места и что есть духу помчались вдоль улицы, в другую сторону.
В это время на пожарной каланче вдруг загремело, зарычало, загудело, и только тогда, один за другим, с кашлем и хрипом, поплыли в ночную темь медленные, натужные, хворые удары. Полночь! Юра с Ваней припустили еще шибче. Они почти не касались земли, и пятки их доставали пониже сидения. Так бежал Макс Линдер в картине «Счастливый жених», когда отец невесты выпустил на него тридцать пять борзых. Однако напрасно Юра пытался состроить Макслиндерову физиономию – без черных усиков и цилиндра на голове все равно ничего не выходило. Улица была длинная, бесконечная, часы на каланче все били и били, и вот наконец мальчики чуть не налетели на белую стену. Улица все-таки кончилась. Часы добивали одиннадцатый и двенадцатый удары, когда Юра с Ваней уже стояли у стены, тяжело дыша и отдуваясь.
– Фью-фью! Фью! – прозвучало в темноте, где-то сбоку.
– Володька!
– Я думал, вы уже струсили…
Мальчик, которого назвали Володькой, сплюнул сквозь зубы, выругался, хлопнул Ваню по плечу, но все это невидимкой – здесь ночь, казалось, была еще чернее. Володька, вне всякого сомнения, стоял, сунув руки в карманы и презрительно оглядывая своих товарищей, – это было ясно, хотя они его и не видели. Он вообще держался так, как будто он был не Володька, а сам капитан Гаттерас.
– Пошли!
– Ой, – охнул Ваня.
– Что? – застыли ребята.
– Колючка…
Пока Ваня возился с колючкой в ноге, Володька еще успел поддеть Юру.
– Ты чего стучишь зубами? Может, вернешься домой? Мамин сынок!
Юра чуть не заплакал от обиды, но не успел достойно ответить – колючка из Ваниной ноги была вынута, и мальчики двинулись дальше вдоль белой стены.
– Здесь.
В этом месте целая гора камней была свалена под стеной. Взобравшись по камням, можно было достать руками до верха. Первым, показывая пример, полез Володька, за ним Ваня, последним карабкался Юра.
– Тише! Шш! – зашипел Володька, когда куча камней с грохотом поползла вниз. – В будке сторож! Ты, мамин!..
То ли стало светлее, то ли место здесь было такое, но со стены уже можно было хорошо рассмотреть все вокруг. Володька, Ваня и Юра сидели рядом, свесив вниз ноги.
Там, по ту сторону, была чаща кустов и деревьев – густые и непролазные заросли, – и оттуда веяло сырой и буйной зеленью. Прыткие кузнечики цокотали хором. Несколько светлых пятен, несколько белых фигур выглядывали там и тут из гущи кустарника. Дальше их становилось больше, чем дальше, тем все больше, и наконец в глубине они стояли сплошным лесом белых стволов. Были там ровные и стройные, были склоненные и низкие, были коренастые и широкие, некоторые и вовсе лежали. И странно – то ли глаз постепенно привыкал, то ли так оно и было, – фигуры чем дальше, тем становились все светлее, резче, выплывали из мрака, увеличивались. Да, так оно и было: небо на востоке побледнело, порозовело – там, из-за гущи деревьев, вставал поздний ущербный месяц. Теперь уже ясно было видно, что это за фигуры стоят среди кустов. Это были кресты. За стеной лежало кладбище.
Ваня вдруг шмыгнул носом и дернул товарищей за штаны.
– А может… ну его… страшно… Христом-богом…
Он не кончил. Володька схватил его за штанину и потянул. Но Ваня успел ухватиться за его рукав, и они вместе спрыгнули вниз. Там было страшно, но оставаться одному было еще страшнее, и Юра поскорей скатился за ними.
Страх тоже ринулся следом – сверху, как ястреб. Ваня стучал зубами, и руки у него тряслись. Юра окаменел и не мог двинуться с места, даже Володька, сын кладбищенского попа и родившийся здесь, за кладбищенской оградой, – стоял весь бледный.
– Пошли! – храбро расправил грудь Володька и тут же боязливо оглянулся.
– Ой! – взвизгнул Ваня на третьем же шагу. Он упал ничком и спрятал голову в траву.
Юра тоже упал. Теперь уже ясно, что он умирает. Сердце остановилось, сжалось в комок и покатилось куда-то в пропасть, в живот. Прямо перед мальчиками стоял кто-то высокий и тонкий, весь белый и словно прозрачный. Сомнений не было – покойник встал из могилы, чтоб расквитаться с нечестивцами за их дерзость.
Володька первым пришел в себя. Его больше напугал отчаянный Ванькин крик. Он размахнулся и съездил Ваньку по шее, так же с размаху ударил белую фигуру по животу. Живот глухо зазвенел – фигура была пустая внутри, однако не бестелесная. Это был обыкновенный надгробный памятник, а вовсе не смерть с косой.
Они миновали еще с десяток склепов, задерживая дыханье и оглядываясь на каждого ангела. Месяц поднялся уже над деревьями, белые памятники, казалось, ожили, зашевелились. Они точно плыли со всех сторон, толпой устремлялись навстречу дерзким нарушителям могильного покоя. Этого не увидеть было даже в синематографе.
– Здесь, – прошептал наконец Володька, вздрогнув.
Они остановились.
Это была еще совсем свежая могила. Черный холмик – ни памятника, ни камня, ни креста. Дождь еще ни разу не оросил могилки, земля была рыхлая, рассыпчатая.
– Здесь! – повторил Володька. – Она. Ну?
– Хр… хр… хр… – захрипел Ваня: – бо… бо… бо… – Говорить он не мог. Он хотел сказать «Христом-богом».
Оглянувшись несколько раз, Володька стал в головах холмика, Ваню и Юру он поставил по бокам. Потом хрипло откашлялся и торжественно протянул руку над могилой.
– Ну?…
Ваня и Юра тоже протянули свои дрожащие руки. Они положили свои холодные потные ладони поверх Володькиной. Левой рукой Володька сдернул картуз с головы. Юра поспешил сделать то же. Ваня дернулся было к голове, но тут же вспомнил, что он простоволосый.
– Во имя отца! – торжественно прошептал Володька. – Во имя отца, – повторил он потверже, но все еще шепотом, – и сына, и святого духа…
– Аминь! – отозвался Юра. К Ване дар речи еще не вернулся.
– Перед богом! – еще торжественнее зашипел Володька, – и друг перед другом… мы клянемся смертной клятвой… Ну? Повторяйте же за мной… дураки!.. Мы клянемся смертной клятвой. Пусть бог покарает того из нас, кто нарушит эту смертную клятву!
– …смертную клятву…
– Пусть станет он самоубийцей… и будет похоронен без креста и исповеди… пускай попадет в ад… и пусть дьявол мучает его там как захочет…
– …как захочет…
– Мы клянемся…
– …клянемся…
– Никому… никогда… ни при каких обстоятельствах не выдавать того, что доверил нам всем один из нас… по имени Юрий…
– …Юрий…
– И мы обещаем всеми средствами помогать ему во всех его действиях.
– Аминь!
– …инь… – прошептал и Ваня. Дар речи возвращался к нему понемногу.
В свежей могиле перед ними лежал похороненный сегодня утром самоубийца. Это был лучший во всем городе Глухове парикмахерский подмастерье мсье Жорж. Он повесился два дня назад с перепою. Клятва над свежей могилой самоубийцы – это известно каждому, кто хоть что-нибудь смыслит в клятвах, – самая крепкая из всех существующих клятв.
Юриной бабушке было уже очень много лет.
Так много, что она давно перестала интересоваться окружающими событиями и вообще чем бы то ни было, кроме собственной особы. Ее связь с внешним миром, вернее – отклик на то, что творилось вокруг нее, ограничивалась двумя фразами. Если кому-нибудь во время обеда, завтрака или ужина случалось сказать, что вот, мол, это блюдо ему нравится, а это – нет, бабушка флегматично, но громко, ни к кому не обращаясь, произносила:
– На вкус и на цвет товарища нет!
Если за столом возникал оживленный общий разговор, бабушка вдруг начинала ерзать на месте, жевать губами, покряхтывать и, наконец, окинув всех хитрым, таинственным взглядом, изрекала:
– А вот скажите, – щурилась она, чувствуя, как ошеломит всех присутствующих, – почему это луна не из чугуна?
– Почему, бабушка? – должны были все хором, выказывая глубокое удивление, спросить ее, иначе она жестоко обижалась. – Почему? Вот уж не можем себе представить…
– А потому… – с триумфом провозглашала бабушка, – что на луну надо слишком много чугуну…
Затем она гордо поднималась, сзывала всех своих кошек и во главе кошачьей стаи демонстративно уходила к себе.
Котов у бабушки обычно было не меньше девяти штук. Они съедали все отцовское жалованье, все мамины приработки и все то хозяйство, которое пыталась мама наладить. Коты душили цыплят, переворачивали и разбивали горшки с вареньем и сушением, истребляли все запасы в кладовке, мигом пожирали все, что оставалось на столе хотя бы на секунду не прибранным. Мамино вязание они распускали, путали мамины нитки, на каждую забытую мягкую вещь гадили. Кроме того, они постоянно попадали в липкую бумагу от мух, и тогда в квартире подымалось нечто невообразимое. Увязнув в мухоморе, с отчаянным воем кошка каталась по полу, остальные ее собратья, разбивая посуду, переворачивая вазоны и сбрасывая статуэтки, разлетались по всем шкафам и комодам, все домашние, наступая друг другу на ноги, метались по комнатам в погоне за злополучным созданием, а бабушка, вскочив на стул и подобрав юбки, топала ногами и визжала, как будто ее режут.
Потом, когда кот уже был пойман, мухомор снят и липучка отмыта нашатырным спиртом, Юру ставили носом в угол. Над ним висело постоянное подозрение, что это он нарочно сажает котов на мухомор. Это было трагическое недоразумение. Как ни странно, Юра сам очень любил котов и никогда не позволил бы себе так неучтиво с ними обойтись. Правда, это были не просто коты, а коты бабушкины, так что доставить им какую-нибудь неприятность стоило бы, но с Юры вполне хватало того, что он иногда наступит одному из них на хвост, обольет водой или дунет в нос мелом.
Мышей бабушкины коты не ловили.
Между тем за мужа – севастопольского героя – бабушка получала пенсию – двадцать три рубля сорок семь копеек ежемесячно. Ни на семью, ни на котов бабушка из этих денег не тратила ни копейки. У нее были другие, более важные расходы. Каждый вторник, в шесть часов, она накидывала на плечи черную шелковую пелеринку, оставленную ей в наследство еще ее бабушкой, и, заперев котов у себя в комнате, отправлялась на новую программу в синематограф «Иллюзион». Она покупала за семнадцать копеек билет в первом ряду и, не вставая с места, высиживала все три сеанса до двенадцати ночи. Ее любимыми фильмами были комические, с участием Линдера, Прэнса и Глупышкина, в особенности те места, где они били посуду, ломали мебель, рвали одежду. Она свято верила, что все, показанное в кино, так на деле и было, и когда кто-нибудь пробовал убедить ее, что кинофильмы – это выдумка, бабушка пожимала плечами: «Кто ж это станет нарочно бить столько посуды? Это ж, гляди, одних тарелок он набил сегодня рублей не меньше, чем на двадцать». В кино бабушка ходила одна и никогда никому из внуков билетов не покупала.
Второй статьей бабушкиных расходов был шоколад. Потребляла его бабушка на пятнадцать копеек ежедневно – четвертьфунтовую плитку Сиу и К°. Надев шелковую пелеринку, она отправлялась в соседнюю лавочку и, купив плитку шоколада, возвращалась назад, но в дом не заходила. Она садилась на столбик на углу за воротами и аккуратно, подбирая все крошки, съедала свою порцию сладкого. Цветную обертку она бросала тут же, а серебряный листочек фольги, старательно разгладив на колене, приносила домой и прятала в специальный ящик своего комода. Напрасно было бы обращаться к бабушке с просьбой дать кусочек шоколадки – бабушка отворачивалась и не отвечала ни слова. После бабушкиной смерти, несколькими годами позднее, в нижнем ящике ее комода было обнаружено чуть не пять фунтов блестящих листочков фольги.
Кроме того, бабушка была еще ярым любителем чтения.
Из года в год она подписывалась на петербургскую «Газету-копейку». Делала она это по двум соображениям: во-первых, удивляясь такой дешевой цене; во-вторых, из-за того, что в качестве бесплатного приложения к этой газете давались уголовные романы Раскатова, произведениями которого бабушка чрезвычайно увлекалась. Само собой разумеется, никто, кроме нее, не имел права трогать книжки, и Юре приходилось путем разных ухищрений выкрадывать их.
Но главный поглотитель бабушкиных денег был некто «мсье Рид», парижский доктор.
Как-то на страницах своей «Газеты-копейки» бабушка прочитала объявление, что знаменитый парижский доктор мсье Рид успешно лечит от всех болезней, причем расстояние не имеет для него никакого значения. Он предлагал свои врачебные услуги всем жителям Европы, Африки, Азии и Австралии за весьма умеренную плату: в русской валюте – рубль за каждую консультацию. Бабушка не откладывая купила заграничную марку и написала мсье Риду письмо. Она просила уважаемого медика точно установить все имеющиеся у нее болезни и немедленно вылечить ее от них. Мсье Рид не заставил ее ждать и через неделю ответил уважаемой клиентке. Он дал согласие, невзирая на свою перегруженность, тотчас же взяться за изучение, а затем и пользование нуждающейся в помощи пациентки. Доктор давал гарантию полного излечения. Бабушка даже всплакнула, тронутая таким вниманием заграничного светила, – что значит цивилизованная Франция! Знаменитый медик, которому и дохнуть, может, некогда, написал ей такое вежливое и подробное письмо. На то, что письмо было напечатано в типографии, тиражом не менее двадцати тысяч, бабушка не обратила, да и не догадалась бы обратить внимание. Переписка с тех пор стала регулярной. Доктор изучил пациентку и решил лечить ее самогипнозом. Каждый вечер, ложась спать, и каждое утро, проснувшись, бабушка должна была проделывать следующую лечебную церемонию.
Она становилась посреди комнаты лицом на восток и произносила негромко, медленно и сосредоточенно, с глубокой верой в свое исцеление, как того требовали предписания доктора Рида, три фразы:
первая: «Я хочу быть здоровой!»
затем: «Я буду здоровой!»
и наконец: «Я здорова!»
После этого больная могла делать, что ей вздумается: никаких лекарств, никаких процедур, диета из любимых блюд. На глазах у всех бабушка начала поправляться, полнеть и молодеть. Лечение помогало на диво. Правда, ничем и никогда за всю свою жизнь бабушка и не болела. У нее даже целы были все зубы, и мелкий шрифт «Газеты-копейки» она прочитывала от начала до конца без очков.
На следующий день после великой клятвы Юра нарочно встал рано. Он наскоро оделся и мигом оказался у бабушкиных дверей. Бабушка еще не встала – она только начала ворочаться на постели, зевая и покряхтывая. Потом дружным хором замурлыкали девять котов – бабушка ласкала их, брала к себе на кровать. Затем она стала плескаться у умывальника, а коты мяукать под дверью. Бабушка прикрикнула на них, и они послушно умолкли. Юра тоже притих за шкафом у дверей. Наконец он услышал, как бабушка вышла на середину комнаты и остановилась. «Я хочу быть здоровой, я буду здоровой, я здорова!» Вслед за этим зашелестела шелковая пелеринка – бабушка отправлялась на ежедневную утреннюю прогулку. Она прошла мимо притаившегося за шкафом Юры во главе своего кошачьего отряда – торжественно и гордо, как святая Цецилия из кинокартины «Вот тебе, коршун, награда за жизнь воровскую твою!»
Когда бабушкины шаги затихли на крыльце, Юра глубоко перевел дыхание и даже перекрестился. Потом съежился, как только мог, и поскорее шмыгнул в дверь.