355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Смолич » Избранное в 2 томах. Том 1 » Текст книги (страница 10)
Избранное в 2 томах. Том 1
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:23

Текст книги "Избранное в 2 томах. Том 1"


Автор книги: Юрий Смолич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 55 страниц)

Наши первые победы

Первым делом мы кинулись в опустевшие казармы. Мы оббегали роту за ротой, батальон за батальоном. Мы раскатывались на скользком полу и перекликались из конца в конец. Гулкое эхо отзывалось в тонких зеленоватых стеклах, мелко разграфленных рамами широких окон. Мы проникали во все углы и закоулки. Мы забирались в опустевшие цейхгаузы. Батюшки! Сколько еще там оставалось для нас сокровищ! Патронные гильзы. Неисправные подсумки. Старые кокарды. Призовые значки. Бракованные котелки. Проржавевшие манерки. Пряжки для поясов. Наконец – пехотные лопатки и ломики. Мы хватались за все, вырывали друг у друга каждую вещь, дрались. Потом выбрасывали из окон в бурьян, чтобы позднее прийти и забрать эти драгоценные атрибуты солдатского обихода и войны. Обшарив всю казарму, мы перебегали в следующую.

Не принимал участия в нашем абордаже только Ленька Репетюк, капитан нашей команды и наш центрфорвард. Он был старше всех нас – скоро семнадцать, почти взрослый. Это уже не то, что мы. На нем даже брюки сидели не так, как на всех нас, – с этакой элегантной, мужественной складкой. И он носил пенсне на золотой цепочке, а под куртку надевал белый воротничок с готовым галстуком. Кроме того, он ухаживал за нашей гимназической красавицей Лидой Морайловой. Репетюк отчистил куртку от глины, привел в порядок волосы с помощью гребешка, щеточки и зеркальца, которые всегда носил при себе, и, закурив «офицерскую» (10 копеек десяток, а мы все могли себе позволить курить только десяток 3 копейки), прямо с воинской рампы ушел один.

В полковой портняжной мастерской мы обнаружили целую кучу штатских «головных уборов». Тут были старые суконные картузы, смушковые шапки, соломенные брыли. Гора – сотни, тысячи разнообразных «головных уборов». В них когда-то, по призыву, пришли в полк новобранцы. В них, отбыв службу, они должны были вернуться домой. А тем временем три года старые шапки висели под номерами на стенах портняжной мастерской. Возможно, не раз, попав в мастерскую, чтобы залатать разорванный на учении мундир, останавливался солдат перед своей шапкой и грустно вздыхал. В шапке воплощалась для него воля и независимость.

Вскарабкавшись на высокую железную печку, как с крутого берега в глубокую воду, мы прыгали и зарывались в гору этих головных уборов. Это было необыкновенно весело! Можно было и правда утонуть, зарыться с головой в куче шапок, можно было мягко покачиваться на пружинящих волнах тулий, каркасов и околышей.

Потом Володька Кашин нашел болванку – этакой раздвижной столбик, на который шапочники натягивают фуражку, когда им надо ее немного растянуть. Искусство растяжки было сразу же испытано на практике. Мы надевали на болванку старую фуражку и раскручивали винт до отказа, пока шапка не лопалась по швам. Громкое «ура» встречало трагическую гибель очередной фуражки. Дух разрушения овладел нами.

Наконец мы наткнулись на пороховой погреб. На полу просто так, кучами валялись патроны без обойм. Настоящие, заряженные, боевые патроны. Ура! Мы кинулись набивать ими наши ненасытные карманы. Мы совали их за пазуху, набирали в шапки, завязывали внизу штаны и до пояса насыпали патронов. Потом, отяжелевшие, едва двигались, еле передвигая ноги под многофунтовым грузом металла и пороха, мы подымались по лестнице. Затем мы заворачивали за угол, чтобы выйти на дорогу.

За углом стояло человек десять солдат с винтовками. Это была команда, оставленная для охраны казарм. Один за другим мы попадали прямо к ним в объятия.

Нас обыскали, отобрали патроны и, построив, повели в город, в полицию.

Попасть в полицию – страшная перспектива. Это были времена Кассо. Гимназист, попавший в полицию, в гимназию больше не возвращался. К тому же – расхищение патронов! О, мы уже знали о законах военного времени, да еще в прифронтовой полосе! Нам чудился уже военно-полевой суд, тюрьма, расстрел. Во всяком случае, исключение из гимназии нам, безусловно, было гарантировано.

Бронька Кульчицкий поглядывал вокруг загнанным зверем. Он был среди нас старший. Ему тоже шел семнадцатый. К тому же арест грозил ему наибольшими неприятностями: за неуспехи в науках и чрезмерные успехи в поведении Бронислава Кульчицкого уже дважды исключали из гимназии. Теперь не миновать ему волчьего билета. Знали мы все и Бронькиного отца. Старый машинист лупил до бесчувствия сына ремнем за малейшую провинность, даром что сын уже пытался подкручивать усы.

И Бронька решился. Только мы перешли мостик, перекинутый через ров, отделявший территорию полка от пригородной слободы, он вдруг, не предупредив никого из товарищей, пустился наутек.

Солдаты от неожиданности растерялись. Тогда мы все, как мыши, кинулись врассыпную. Сильные, тренированные ноги футболистов мигом вынесли нас за сотню шагов, на другую улицу.

Но тут мы остановились. Дикий, отчаянный крик позади заставил нас застыть на месте. Мы переглянулись. Нас было девять. Десятый – Жаворонок – отсутствовал.

Ему не повезло. Его одного перехватили солдаты. В ста шагах позади он барахтался в руках пяти конвоиров. Он был обречен на гибель.

– Вперед! – скомандовал Зилов. – Вира!

И Зилов бросился спасать Ваську. Мы повернули вслед за ним.

Теперь мы схватились с солдатами грудь с грудью.

Их было меньше, но они были старше и сильнее. И – кроме того – вооружены. Однако оружие им как раз и мешало. Они, конечно, не собирались им воспользоваться, но не могли решиться и выпустить его из рук. А уж мы их не щадили. Жаворонок был отбит. Прикрываясь винтовками, солдаты отступили за мостик. Град камней посыпался им вслед.

Отогнав их за ров, мы повернули и снова бросились бежать. На углу мы догнали Кульчицкого. Он не принимал участия в схватке. Он не был уверен в ее результате и не отважился вторично рисковать свободой.

Кавалье, ангажэ во дам!

Тем временем граждане нашего города нашли для выявления своих патриотических чувств вполне организованные формы общественной деятельности. Об этом свидетельствовали огромные афиши, облепившие в ближайшие дни все заборы. Афиши извещали об устройстве «грандиозного бала – бой конфетти и серпантина, два оркестра музыки, танцы до утра, буфет с крепкими напитками, бенефиции в пользу «Красного Креста» принимаются с благодарностью». Но самое интересное было в конце афиши, перед подписью: «Ответственный распорядитель Збигнев Казимирович Заремба». Там приютились две напечатанные жирным шрифтом строчки – две неожиданные, удивительные, неправдоподобные, умопомрачительные строчки: «Вход на бал и участие в танцах разрешаются воспитанникам четырех старших классов средних учебных заведений…»

Это было сверхъестественно! «Правила поведения», напечатанные в ученическом билете каждого «воспитанника среднего учебного заведения», совершенно недвусмысленно предупреждали этих воспитанников, что им разрешается ходить по улице не позднее семи часов вечера, что им запрещено посещать какие бы то ни было публичные места, в том числе кинематограф, а в театр они могут ходить только на спектакли классической драмы, да и то в сопровождении родителей и со специальным письменным разрешением директора для каждого отдельного случая. В том же параграфе воспитанникам средних учебных заведений категорически запрещалось еще «ношение усов и бороды, а также всякого рода холодного и огнестрельного оружия» и «встречи, прогулки, а равно совместное пребывание на улицах и в закрытых помещениях с лицами иного пола вне наблюдения родителей или лиц, особо их заменяющих»… Таковы были времена министра просвещения Кассо. И вдруг – «вход на бал и участие в танцах разрешаются воспитанникам четырех старших классов средних учебных заведений». Событие!

Само собой разумеется, что на бал мы явились все одиннадцать.

Это был первый бал, на котором мы, гимназисты, присутствовали на равных правах с прочими гражданами. Нам разрешалось танцевать, разговаривать с особами иного пола и даже пить в буфете лимонад и садиться в присутствии директора и преподавателей гимназии. Впрочем, директор очень скоро исчез, за ним разошлись по домам и другие педагоги. Даже грозный страж «внешкольного надзора», наш надзиратель Иван Петрович Петропович, прозванный соответственно его профессии просто Пиль («пиль!»), в двенадцать часов сделал вид, что ни одного гимназиста на балу уже нет, и отбыл домой спать. Гимназисты впервые в жизни были предоставлены самим себе. В ознаменование такого исключительного события Витька Воропаев в перерыве между танцами, когда в буфете было особенно людно, подошел к стойке и во всеуслышанье провозгласил:

– Рюмку водки, и, пожалуйста, самую большую!

Когда грянули первые звуки оркестра, табун кавалеров сорвался с места и раскатился по паркету в разные стороны. Каждый замирал перед приглянувшейся ему дамой в низком поклоне. Это означало, что он приглашает ее на танец. Дама подымалась и клала руку ему на плечо. Нежные или страстные звуки подхватывали пару, и, влившись в общий круг, она начинала томно и чопорно кружиться по залу.

Танцевали в то время все больше вальс, а также разные «бальные» и характерные танцы. Хеавата, падеспань, падекатр, венгерка, краковяк, полька, мазурка, котильон, кокетка – вот их названия, но черт их знает, чем они, кроме мелодии, отличались друг от друга.

Тут наконец мы поняли, почему организаторы бала позаботились о разрешении гимназистам присутствовать на нем. Нужны были кавалеры. Наши кавалеры – офицеры местного гарнизона – позавчера ушли на фронт. «Тыл» еще не подтянулся, и новые офицеры с тыловыми штабами не прибыли. Танцевать было некому. Однако расчеты организаторов не оправдались. Гимназисты почти не танцевали. Большая часть просто не умела, а кто и умел – не мог набраться храбрости в непривычной обстановке не только пригласить даму, но и заговорить с ней. Из нашей команды футболистов танцевал один Воропаев. Танцы были его стихией. Он мотыльком перепархивал от дамы к даме. Чередуясь с самим паном Зарембой, он даже дирижировал.

– Гран рон! – вопил он. – Кавалье, ангажэ во дам! Турне!

Мы теснились у порога, с завистью поглядывая на нашего бравого товарища. То нежная, то страстная мелодия вальса колыхала зал, и с тихим шорохом проплывали мимо нас пара за парой. Пан Заремба с панной Загржембицкой, Воропаев с дочкой самого директора (!), телеграфист Пук с гимназической красавицей Лидой Морайловой, еще трое кадетов, сыновей полковых командиров, с нашими самыми хорошенькими гимназистками. Скользя мимо нас по паркету, кадеты задирали нос и бросали высокомерные взгляды. За отсутствием офицеров в эту пору военного энтузиазма они чувствовали себя настоящими героями среди нас, жалких штафирок.

Ленька Репетюк стоял красный, злой, нервно дергая золотую цепочку своего пенсне. Безукоризненные складки на его брюках подрагивали и морщились. Он ревновал изменницу Лиду к телеграфисту Пуку. Тут же топтались Теменко, Зилов, Жаворонок, Туровский. Они не умели танцевать и потому обменивались гневными репликами насчет того, что в восьмидесяти километрах герои проливают кровь за родину, а эти подлые лоботрясы шаркают здесь ногами по паркету и позорно наслаждаются жизнью.

Немного в стороне стояли Сербин и Макар.

Высокий, стройный, черноволосый, с горячими глазами и тонким носом, Хрисанф Сербин стоял, скрестив руки на груди, в позе почти лорда Байрона. Он глубоко презирал танцы. Кроме того, он презирал женщин. Он презирал и Пушкина за то, что тот воспевал «ножки и перси», вместо того чтобы вложить в уста своей музы высокие идеи братства и гражданственности.

Сербин Хрисанф был хмурый, скептически настроенный юноша. К людям он подходил с предубеждением. «Лишними людьми» он почитал не только Рудина и Лаврецкого, как определял учебник словесности Сиповского, но и самого Сиповского. За это учитель словесности, он же инспектор Богуславский, поставил ему единицу и посадил в карцер на восемь часов. Левым инсайдом Сербин был прекрасным.

Рядом с Сербиным стоял Коля Макар. Внешне – полная ему противоположность. Белокурый, веснушчатый, с неправильными чертами, некрасивый. Однако лучший в нашем городе левый край. Кроме того, Макар был книжник. При виде новой, не читанной еще книжки он весь дрожал. Читал он всегда и везде. Дома, в перерыве между таймами, в уборной, во время обеда, на всех уроках. За это получал двойки и то и дело попадал в карцер. Правда, он и в карцере читал.

В лице Макара странным и неожиданным образом сочетался книжник и спортсмен. Книга и футбол – в этом, пожалуй, и заключалась для него вся жизнь. Вот и сейчас он держал под мышкой книжечку, с тоской поглядывая своими водянистыми, мягкими и добрыми глазами, где бы найти утолок, где бы пристроиться, чтобы почитать.

Сербин, тоже любитель чтения, взял у Макара книжку и раскрыл. Это был Ницше. «Так говорил Заратустра». Между страниц толстого томика вместо закладки лежала брошюрка – Нат Пинкертон «Тайна старой мельницы».

К проходу, где мы столпились, быстро проталкивались Кашин и Кульчицкий.

– Хлопцы! – возбужденно прошептал Кашин. – После бала выходить всем разом. Будем бить кадетов!

– За что? – поинтересовался Зилов.

– Чтоб не задавались.

Все подтянулись и расправили плечи. Бить так бить! Репетюк молча кивнул головой, не отрывая взгляда от Лиды и Пука. Он обдумывал, как бы заодно пристукнуть и этого проклятого телеграфиста.

Шая Пиркес одиноко бродил по задним комнатам. Мелодия танцев вызывала в нем досаду, исполнение – выводило его из себя.

– Ненавижу! – шептал Шая, удирая в самые дальние комнаты, куда звуки оркестра почти не доносились.

Шая был музыкант, скрипач. Ах, скрипку, музыку Шая так любил! Как бы хорошо сейчас пойти домой, взять скрипку и заиграть что-нибудь нежное и печальное! А потом уткнуться лицом в подушку и даже немножко поплакать.

Но это было невозможно. Только что подошел Кашин и сообщил, что после бала выходят все разом, надо бить кадетов. Раз надо, так надо. Шая не спросил – за что. Общее решение выполняется свято.

Наконец прозвучал марш. Бал окончен. Мы вышли первыми и притаились за углом. Вскоре показались и кадеты со своими дамами. Это были гимназистки. Сердца наши залила волна обиды, ревности и гнева. Ровной шеренгой мы отделились от стены и мигом замкнули круг. Кадеты с их дамами оказались внутри. Перепуганных дам мы галантно попросили подождать в стороне. Кадетов мы завели за угол. Там мы предложили им снять пояса с медными бляхами и вынуть из карманов все металлические предметы. Они угрюмо выложили ножики, ключи и медные пятаки. Мы тоже сложил в кучу все, чем в пылу драки можно поранить. Затем Кашин крикнул «вира!», и мы начали их бить.

Драка шла поспешно и с соблюдением абсолютной тишины. За углом стоял городовой, и попасть ему в лапы не было ни в наших, ни в их интересах. Мы молотили друг друга стиснув зубы. Только тихий стон, приглушенный крик и тяжелое сопение нарушали изредка эту напряженную и торжественную тишину. Кадеты были старше нас, упитаннее, крупнее. Но нас было больше. Через пять минут они лежали, зарывшись носом в песок, и тихо всхлипывали.

– Майна! – объявил отбой Кашин.

Бой мгновенно прекратился. Мы подняли кадетов на ноги. Вид у них был малопрезентабельный. Рубахи разорваны, погоны болтаются, физиономии испещрены синяками и ссадинами. Носы разбиты в кровь.

– Будете? – громко спросил их Кашин.

– Нет…

Но тут же мы все вздрогнули и совсем притихли. Что-то странное, какой-то диковинный, неведомый доселе звук поразил нас.

Мы подняли головы и прислушались. Звук повторился. Он долетал откуда-то издалека, из-за горизонта, казалось – с другого конца света. Это был какой-то негромкий, едва слышный, но очень протяжный, рокочущий гул. Низкий его тембр почти сливался с такой же низкой, густой тишиной душной августовской ночи. Но в звуке этом чувствовалось огромное напряжение и мощь. От гула, чудилось, сам воздух содрогался и трепетал.

– Тяжелые орудия… – проговорил один из кадетов.

– Разве орудия слышны так далеко? – прошептал Зилов.

Никто ему не ответил. Мы онемели, притихли, стояли не шевелясь, чтобы не спугнуть эти странные звуки. Только сердца наши стучали все сильнее, и в груди, точно наматываясь на клубок, росло чувство удивительного, неизведанного, огромного и непонятного подъема…

Мир наш был мал, микроскопичен – насколько хватал глаз, не более. Километров семь по радиусу до горизонта. За географическим горизонтом кончалось и наше поле зрения. А там начиналась уже настоящая, большая, взрослая жизнь. Со всех сторон она наступала на нас своими волнующими и неразгаданными, такими обманчивыми и пугающими тайнами.

Огромная, призрачная и пугающая тайна рычала на нас из-за горизонта.

Первый выигрыш от войны с немцами

До начала учебного года оставалось каких-нибудь три-четыре дня. Иногородние гимназисты начали съезжаться, уже несколько дней шли «передержки».

У Сербина и Макара были передержки по немецкому языку. За интенсивными тренировками и матчами этого лета времени для немецких вокабул и исключений, естественно, не оставалось. До деклинаций и конъюгаций ли нам было, когда предстояла целая серия ответственейших межгородских матчей в погоне за «очками», которые дали бы нам право пройти в лиговые команды?

В классной комнате, где шли переэкзаменовки по немецкому языку, было скучно и тоскливо. Человек сорок гимназистов разных классов понуро подпирали кулаками бледные щеки. В груди, там, в этой укромной и такой чувствительной впадинке между ребрами, у каждого что-то словно вздрагивало, ныло и испуганно замирало. За большим столом, посредине, сидела сама Эльфрида Карловна – наша немка, и два ее ассистента. Она, как и всегда, была сурова, неумолима, требовательна и справедлива. Она входила в число пяти самых больших гимназических бедствий: Мопс, Вахмистр, Пиль, Чир и Фрида. Директор, инспектор, внешкольный надзиратель, латинист и она. Она вызывала к столу уже шестого, а из пяти предыдущих не пропустила ни одного.

– Николай Макар! – прозвучало за столом. Эльфрида Карловна выпучила свои пуговки-глазки и уставилась ими в Макара.

Макар вздрогнул и вскочил на ноги. Бокль и Ник Картер вылетели из парты и хлопнулись на пол. Макар быстро наклонился и поднял книжки. Когда он выпрямился, лицо его под густыми веснушками оставалось все таким же изжелта-бледным. Даже от резкого движения кровь не прилила к щекам. Макар одернул куртку и медленным, неуверенным шагом, слегка загребая левой ногой (результат долголетней игры левым краем), двинулся между партами к столу. Выражение у него было грустное м безнадежное. Предстояло сдавать испытание и – провалиться.

Вдруг двери класса распахнулись. На пороге показалась огромная, дородная и осанистая фигура инспектора Богуславского. Мы все как один вскочили на ноги. Что за черт? С чего это инспектора принесло на немецкую переэкзаменовку? Неужто он лично собирается ассистировать? Тогда – конец…

Богуславский поздоровался с учителями и обратился к гимназистам.

– Господа! – сказал он и сделал короткую паузу. – Мы переживаем сейчас чрезвычайные дни… Садитесь…

С глухим рокотом мы плюхнулись обратно на парты. Тридцать пар легких вздохнули с облегчением. Ясно, инспектор пришел сюда не для того, чтобы лично выслушивать немецкие падежи и исключения. Он собирался выполнить какую-то более высокую миссию. Откашлявшись, он начал:

– Наша дорогая родина, наш возлюбленный и обожаемый монарх…

Добрых пять минут Богуславский в приподнятом тоне произносил патриотическую речь. Вахмистром мы его прозвали не только за его атлетическую фигуру, а и за соответственное, вполне отвечающее этому чину, обращение со своими воспитанниками. Кроме того, вахмистр жандармского эскадрона, стоявшего у нас в городе, Кошевенко походил на него и лицом и фигурой как родной брат, в такой же мере, как инспектор походил на настоящего вахмистра в методах воспитания подчиненных. Наш инспектор был редким, даже во времена Кассо, держимордой. А впрочем, сейчас высоким штилем и тоненьким, никак не соответствующим его богатырской фигуре голоском он вещал нам о божием промысле и о могуществе царя-богоносца.

Все это было нам уже давно известно. Воспитанник духовной академии Богуславский обладал литературными наклонностями и являлся автором брошюры «Трехсотлетие дома Романовых». В год празднования трехсотлетия ее раздавали ученикам во всех гимназиях Российской империи. Мы же – воспитанники гимназии, где инспекторствовал сам автор, – вынуждены были зубрить проклятую брошюру наизусть, знать назубок.

После выспреннего и довольно абстрактного верноподданнического вступления Богуславский выложил наконец и цель своего прихода. Война началась, на границах уже идут бои, наше доблестное войско ведет победоносное наступление, но и победы на войне даром не даются. Путь побед также устлан трупами и телами раненых. Страна между тем еще не успела подготовиться к войне, так внезапно и нагло навязанной ей подлым врагом, швабами. Поэтому она ждет самой широкой помощи от населения, исполненного высочайших верноподданнических чувств и героического патриотического подъема. Сегодня, часа через три-четыре, в наш город прибывают первые эшелоны раненых. Весь город поднят на ноги. Общественные комитеты уже занялись организацией встречи дорогих героев – готовят питание, белье. Нужны только руки, которые накормят несчастных страдальцев, помогут врачам перевязать их раны, раздадут им подарки от растроганного и благодарного населения. Стать этими руками инспектор, от имени местных комитетов, предлагал нам, гимназистам старших классов.

– Ура-а-а! – грянули мы в ответ так, что стекла в окнах зазвенели. Коротким движением указательного пальца – это был его привычный жест – инспектор умерил наш пыл.

– Итак, господа, все, кто хочет послужить царю и отечеству, – а кто не хочет (инспектор пожал плечами), того неволить не будем, – через три часа должны явиться в комендатуру воинской рампы.

С любезной улыбкой инспектор повернулся к Эльфриде Карловне.

– Я надеюсь, дорогая Эльфрида Карловна, что вы за это время успеете отпустить всех ваших «клиентов»?…

Эльфрида Карловна недоуменно подняла плечи и развела руками. Трех часов, чтобы пропустить тридцать человек, которые на протяжении целого года, да и предыдущих лет, ничего не делали, конечно, недостаточно. Но если господин инспектор этого требует… Эльфрида Карловна запнулась. Она плохо говорила по-русски и, не найдя нужного слова, всегда переходила на немецкий язык. Так и на этот раз. О своей готовности выполнить то, что желает господин инспектор, она сообщила уже по-немецки.

– Не инспектор, – нетерпеливо перебил Богуславский, – а интересы нашей дорогой родины!

По классу пробежал тихий, чуть слышный шелест. В речи инспектора явственно звучала нотка вызова по отношению к его коллеге, учительнице немецкого языка. В чем дело? Мы ничего не понимали.

Кроме того, – тонкий пискливый голосок инспектора уже язвил совершенно недвусмысленно, – кроме того, я полагаю, что пользование немецким языком вы могли бы оставить только для часов преподавания, в пределах программы, утвержденной министерством народного просвещения. Итак, я полагаю, дорогая Эльфрида Карловна, что вы управитесь со всеми за час – полтора. Время, знаете, которое мы переживаем… А вы чего тут стоите! – заметил он вдруг бледное, восковое лицо Макара. – Вы экзаменуетесь? Уже кончили? Можете садиться.

Кивнув головой, Богуславский тоненько кашлянул и выплыл из класса.

Мы получили индульгенцию на все невыученные немецкие деклинации и конъюгации, во всяком случае до окончания войны. Никто из нас никогда уже не будет знать немецкого языка,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю