355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Лаптев » Следствие не закончено » Текст книги (страница 45)
Следствие не закончено
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:21

Текст книги "Следствие не закончено"


Автор книги: Юрий Лаптев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 49 страниц)

Да еще и сравнение глупое привел: с фикусом сравнил самого себя.

– Прости меня, Федюша, но… когда ты идешь в отпуск?

Фелицата Ивановна спросила совсем не то, что хотела, потому что при разговоре присутствовал ее брат: хоть и свой человек Аркадий Иванович, но ведь он пришел к сестрице и племяннику не просто в гости.

А Фелицата Ивановна посоветовала братцу дождаться самого Федора Федоровича и переговорить с ним лично. «А мой Федя не выносит подсказки. Даже от меня; все сам, все сам… И вообще в последнее время Федюша очень изменился. Очень! И то сказать: с молодых лет в таких заботах!»

Впрочем, Аркадий Иванович и сам уловил перемену в настроении племянника уже в самом начале разговора, происходившего за домашним ужином, на уютной, обсаженной кустами сирени терраске.

– К сожалению, дядя Аркаша, я не могу сейчас заниматься такими делами, как устройство ваших свинок. Несерьезно все это! – сказал Федор Федорович, даже не дослушав густо мотивированной претензии Аркадия Ивановича. – И вообще…

– Что вообще, Феденька? – спросила Фелицата Ивановна, сразу уловившая, что дело тут не в «устройстве свинок».

– Не за свое дело я взялся. Потому и живу… неинтересно, – сказал Федор Федорович и, насупившись, стал пристально рассматривать узор на тарелке, причем так заинтересовался, что даже взял тарелку в руки.

– Это кто вам сказал, Федор Федорович, ересь такую? – спросила мать с нездоровой вежливостью.

– Никто. Совесть собственная.

– Со-овесть?! – Чего-чего, а такого ответа от сына Фелицата Ивановна никак не ожидала.

– А что ты думаешь, Фиса, это совсем не плохо, когда человек о душе задумался. Об этом даже Лев Николаевич Толстой писал, – наставительно заговорил Аркадий Иванович, потерявший надежду подладиться к своему руководящему племяннику. – А то я смотрю, некоторые люди забыли, что и слово такое существует – совесть! Вот и к школьному совету вернемся: как вы думаете, чему могут научить наших деток такие учителя?

– Подожди ты со школьным советом, – Фелицата Ивановна сердито покосилась на брата – грузного, как и она, благообразно лысеющего. Потом ближе придвинулась к сыну, взяла из его рук тарелку, поставила ее на стол и произнесла многозначительно: – Все понятно!

– Что вам понятно, мама?

– Я так и знала, что это ваше легкомысленное увлечение к добру не приведет!

– Так, так, так… Шерше ля фам! – Аркадий Иванович, как человек воспитанный, попытался разрядить шутливой фразой возникшую за столом напряженность. И в какой-то степени это ему удалось: во всяком случае, Федор Федорович улыбнулся и, откинувшись от стола, сказал весело:

– Правильно, дядя Аркаша, – что шерше, то шерше!

Потом, заглянув в сердито напряженное лицо матери, сказал уже серьезно. И твердо:

– Да, мамочка, я женюсь!

Открытие бани состоялось в начале сентября.

Так как день был воскресный, на пустыре, превращенном к тому времени в скверик, с утра начал собираться народ. Жители Стекольной слободы приходили целыми семьями, парами, в одиночку. Смотрели на баню, на то, как из высокой трубы кудрявится сизый дымок, единодушно хвалили благородный почин пенсионеров. «Нашего брата только расшевели!»

Под вязами попеременно звучали, словно соревнуясь в напевности, две гармоники: одна отечественная – двухрядка, другая иностранного происхождения – аккордеон. Девчата, как водится, пели, иногда дробным топотком проходились по кругу. Потом прибыл со стекольного завода самодеятельный духовой оркестр. Стало еще веселее. В янтарных, будто загустевших к осени лучах солнца мерцали опадающие листья, золотыми шелковинками проблескивала в воздухе паутина. Уходящее лето дарило людям на прощание еще один погожий денек.

Точно в двенадцать часов прибыли Василий Васильевич Трофимов и корреспондент городской газеты с фотоаппаратом.

Однако открытие задержалось еще на несколько минут. А началась церемония тогда, когда широко распахнулись двери бани и на высоком крыльце, оборудованном под трибуну и украшенном зеленью и флагами, появились герои дня – престарелые энтузиасты стройки, которым была предоставлена честь опробовать баню. Всем собравшимся на открытие сразу стало ясно, что проба прошла успешно, – старички вышли из бани распаренные, с порозовевшими лицами, словно помолодевшие от полноты счастья.

Их встретили аплодисментами, одобрительными возгласами, что несколько смутило героев. И только Кондрат Средневолжский воспринял приветствие как должное; он картинно приподнял над головой шляпу, раскланялся, а когда шум утих, возгласил:

– Друзья! Почин дороже денег…

Здесь уместно сказать, что многих граждан Крайгорода, присутствовавших на открытии бани, удивило одно обстоятельство: почему на почетном месте среди руководителей не оказалось Федора Федоровича Потугина?

И мамаша его, Фелицата Ивановна, почему-то против обыкновения не появилась на торжестве?

Странно. Тут что-то не так!

Даже слушок пополз нехороший: «Сняли Федю за превышение лимитов… У нас это быстро делается!»

Потом так же быстро распространилась другая версия, диаметрально противоположная первой: «Повысили товарища Потугина. Область отзывает. У нас это быстро делается!»

Но все это было неправда.

Просто Федор Федорович и его молодая жена Вера Петровна выехали из Крайгорода в свое свадебное путешествие.

Надолго уехали, с направлением на новое место работы. По специальности.

РАССКАЗЫ

ВОТ ТАК-С…

Торжественная часть вечера подходила к концу, когда председательствующий – декан физико-математического факультета Борис Викентьевич Паторжинский – возгласил с подчеркнутой многозначительностью:

– А сейчас мы предоставляем слово… Михаилу Михайловичу Медведкину!

И, видимо желая пресечь накатывающийся из задних рядов недовольный шумок, – большинство из сидящих в зале уже жаждало перерыва, – Паторжинский добавил, повысив голос:

– Михаил Михайлович единственный среди нас человек, который лично беседовал с Владимиром Ильичей Лениным!

Шум было усилился, но когда над переставной трибуной нависла знакомая всем студентам массивная фигура профессора кафедры марксизма-ленинизма Медведкина, во всех концах зала раздалось шиканье и стало тихо. В наступившей тишине явственно прозвучал чей-то возбужденный шепот:

– Слово имеет сам генерал Топтыгин!

«Топтыгиным» студенческие острословы прозвали Михаила Михайловича за удачное сочетание имени и фамилии с действительно медвежеватой внешностью и косолапистой походкой.

– Наш разговор с Лениным длился всего несколько минут. Но затем… все последующие сорок шесть лет моей жизни я стремился к тому, чтобы как-то оправдаться перед Владимиром Ильичей…

Такими заинтересовавшими всех словами начал свой рассказ профессор Медведкин.

– Тридцать четыре раза я проходил мимо его последнего пристанища, всю жизнь изучал ленинские труды, просмотрел все картины, побывал на всех спектаклях, перечитал все книги, посвященные образу вождя.

Может быть, я не прав, пристрастен, может быть, по меня иногда даже раздражает, когда некоторые наши художники пера и кисти пытаются украсить сентиментальными бантиками суровую и мужественную биографию Владимира Ильича и его… трагическую гибель.

Да, именно трагическую: ведь с каждым годом мы все яснее ощущаем, что смерть Ленина была поистине народной трагедией!

Нельзя было умирать такому человеку в расцвете духовных сил и знаний. Это чудовищная несправедливость!

Медведкин помолчал, заговорил тише.

– Я никогда не рассказывал об этой встрече. Никогда и никому!.. Но сейчас, в канун знаменательной годовщины, я пришел к мысли, что те осуждающие слова, которые я услышал из уст Ленина в тысяча девятьсот двадцать первом году на общестуденческой сходке, полезно выслушать и каждому из вас.

Обращаясь к нам, первым студентам советской формации, Владимир Ильич говорил о тех благородных задачах и той ответственности, которая ложится на будущих интеллигентов социалистического общества. Нелишне сказать, что в то время даже само слово «интеллигент» не пользовалось особенным почетом. Но Ленин, как выяснилось, имел по этому вопросу свое суждение.

Еще он говорил о том, что только истинная наука поможет человечеству навсегда избавиться от идеалистического и, в первую очередь, религиозного дурмана…

Закончив свое выступление, Владимир Ильич спустился в зал и сразу же оказался в плотном и горластом окружении: когда еще придется встретиться – вот так, запросто – с самим Лениным!

«Только, друзья, не все сразу», – сказал, нет – даже не сказал, а весело воскликнул Владимир Ильич и поднял вверх обе руки. Вот так – ладонями вперед.

Тут-то я и выдвинулся: кому, думаю, как не мне, проявить в такой ответственный момент инициативу!

А парень я тогда был здоровущий, мордастый, розовый.

И умом… целинный.

Зато вот здесь, – Медведкин приложил руку к левой стороне груди, – здесь у меня был накрепко привинчен орден Красного Знамени. Я ведь на учебу прибыл вскоре после разгрома Колчака. Только в госпиталь по пути завернул на четыре месяца.

За этот орден и за четыре ранения меня и в университет зачислили без всяких приемных испытаний.

И председателем пролетстуда избрали. С перевесом в пятьдесят шесть голосов.

Так что я своей первейшей обязанностью полагал – внедрять революционный дух не только среди студенческой бражки, но и на преподавателей некоторых пытался… воздействовать.

И вот, желая щегольнуть такой своей направленностью перед руководителем Советского государства, я рискнул задать Владимиру Ильичу один вопрос. Вопрос, прямо нужно сказать, каверзный.

«Вот вас, говорю, Владимир Ильич, мы все сегодня слушали с открытой душой! А почему?.. Да потому, что вы по-большевистски и без всяких там научных выкрутасов поставили перед нами цель: наступать в развернутом строю против всяческого мракобесия. Правильно я вас понял, товарищ Ленин?»

У Владимира Ильича сразу стало серьезным лицо. Он обвел испытующим взглядом лица окружавших его студентов, потом посмотрел на меня чуть искоса, но, как мне показалось, одобрительно. Спросил:

«А вы откуда родом, товарищ…»

«Медведкин – моя фамилия. А зовут, как и папашу, – Михаил. А уроженцы мы – Вятской губернии, Уржумского уезда, деревни Средние Чижи».

«Даже средние?..» – Ленин улыбнулся.

«Я ведь к чему речь веду, товарищ Ленин, – снова повернул я разговор к начатой теме. – Вот наставляют нас здесь, как говорится, уму-разуму люди, которым все науки, можно сказать, достались по наследству. И не только науки!.. Чему, к примеру, может научить нашего брата – чистых пролетариев! – тот же профессор Сретенский Аполлинарий Сергеевич?.. Ведь он сынок служителя культа и сам каждое воскресенье посещает божий храм. И даже на клиросе поет!»

«На клиросе?» – переспросил Ленин. И нахмурился.

«Да!» – подтвердил я. Словно гвоздем прибил.

Наверное, сотни три студентов окружали нас. Теснили друг друга, перешептывались. Но после моего вопроса так тихо стало, будто наш разговор происходил с глазу на глаз.

Владимир Ильич чуть склонил голову и приложил, вот так, правую руку к виску. Словно сразу усталость почувствовал человек.

А у меня… Трудно в этом признаться, но скажу: у меня в голове тогда такая мыслишка мелькнула, ёрническая: «Ага, думаю, самому Ленину загвоздку задал!»

Но виду не подаю. Жду.

И все ребята кругом затаились.

Наконец Владимир Ильич словно встрепенулся: выпрямился, обеими руками взялся за отвороты пиджака, а на меня взглянул так, что я хотя и не обижен ростом, сразу почувствовал себя коротеньким.

И сказал мне Ленин такие слова:

«А вы, молодой человек, напрасно Аполлинария Сергеевича Сретенского там, на клиросе… подслушиваете! Вы их на лекциях слушайте – ваших профессоров. И очень внимательно слушайте… молодой человек!»

Помолчал немного, словно обдумывая что-то, и закончил:

«Вот так-с…»

Больше сорока шести лет прошло с той минуты, а… словно и сейчас перед глазами: как он уходит от меня – Ленин! Идет быстро, голову склонил немного набок и, как мне казалось, сердито размахивает левой рукой…

И ведь была у меня тогда мысль: догнать Владимира Ильича, пока он не ушел совсем, задержать еще на минутку, чтобы…

Все слушавшие профессора Михаила Михайловича Медведкина с нетерпением ждали окончания рассказа. Но не дождались.

– Вот так-с… – негромко, как бы самому себе, сказал профессор, неловко повернулся и ссутулившись сошел с трибуны.

НАПУТСТВИЕ
(Быль)

«Парень в те годы, помнится, был я примечательный: по виду – первый верховод, однако по натуре застенчивый. Влюбчив еще был чрезмерно; посему бровки подбривал для привлекательности, курил трубку и писал стихи, преисполненные мужского достоинства:

 
…Льются с плеч твоих струйками косы,
А глаза – непроглядны, как дым,
Не нужна ты такая матросу,
Тосковать не к лицу молодым!
 
 
Но когда ты спохватишься, злая,
Выйдешь к морю, где пенится даль,
Только волны, к ногам подползая,
Прошипят два словечка: – Не жаль!..
 

Сейчас-то я и сам вижу, что стишки эти, хоть и писались под Сережу Есенина, однако… Вишня одно, а вишневый сироп – совсем другое.

Наверное, потому и стихотворца из меня не получилось…»

Так начал Василий Васильевич рассказ о самом знаменательном дне в своей жизни.

«Конечно, каждый комсомолец, который дружил с книгой, да и сам пописывал к тому же, – а ведь почти сплошь такие ребята собрались в тот вечер в нашем фабричном клубе, – отлично знал Горького в лицо, хотя и не встречался с ним ни разу. И все-таки когда в дверях появилась высокая, сутуловатая фигура писателя, в небольшом зальце, битком набитом обычно горластой заводской молодежью, воцарилась такая тишина – благоговейная и впитывающая, – что Алексей Максимович даже удивился. Он, слегка сощурившись, оглядел ребят, причем, как всем нам показалось, приметил каждого в отдельности и, повернувшись к сопровождавшему его директору завода, сказал:

– Смирные у вас комсомольцы, Борис Викентьевич. Вроде как сельские ребятишки фотографироваться собрались: сидят и не дышат, ждут, когда из аппарата канарейка вылетит…

Но уже через несколько минут разговор заводских литкружковцев с любимым писателем напоминал беседу закадычных друзей. Вообще Горький, встречаясь с любым человеком – будь то государственный деятель или бывалый солдат, академик или пожилая крестьянка, – со всеми разговаривал, как равный с равным. И что примечательно, даже беседуя с человеком малограмотным, Алексей Максимович в разговоре никогда не подлаживался к уровню такого собеседника, а находил для выражения весьма сложного подчас понятия или мысли слова простые и доходчивые. Тем самым Горький, бережно и настойчиво приподнимая человека, приближал его к себе.

Вот почему многие из нас, слушавших в тот вечер Алексея Максимовича, может быть, впервые в жизни задумались над словом, к которому до тех пор относились без должного уважения:

«Писатель».

И на труд писательский взглянули по-иному.

– Вообще-то чрезмерное любопытство – это качество въедливое, присущее чаще всего престарелым сплетницам – Христовым невестам, – неторопливо заговорил Алексей Максимович. – Однако тем из нас, кто, вроде меня, нацелился в писатели, я бы всячески рекомендовал – научиться подглядывать за жизнью…

Нет, я не оговорился – не наблюдать, а именно подглядывать! Ведь иного наблюдателя, который способен часами лущить семечки да пялить глаза на то, как из трубы идет дым или как баба, высоко подоткнув подол, полощет белье, у нас могут и ротозеем прозвать. А вот если кто-нибудь из вас подберется к тому, что спрятано от людского глаза за тридевятью замками, или разглядит сквозь щель в заборе, которым обнесен райский сад, чем там занимаются праведники, – про такого человека я скажу, что у него есть задатки писателя!

С этого и я начинал.

Ну, а если такой любопытствующий молодец способен и рассказать занимательно нам про то, что только ему одному удалось подглядеть в жизни, а иногда и присочинить к месту для убедительности, – это, братцы, писатель!

Не знаю, как другим литкружковцам, а мне эти шутливые на первый взгляд слова Горького на многое раскрыли глаза. А встреча та с Алексеем Максимовичем врезалась мне в память на всю жизнь.

Да – на всю жизнь! Больше четверти века прошло с того вечера, когда я удостоился чести прочитать первый свой рассказ самому Горькому! – а кажется, будто это происходило вчера вечером.

И как я решился на такое дело – до сих пор не пойму.

Правда, рассказ мой незадолго до того был напечатан в воскресном номере нашей заводской многотиражки. И даже похвалили его мои дружки – невзыскательные читатели. Вот они-то меня и подбили.

– Такой случай, – говорят, – Васята, раз в жизни приключится. Понравится твой рассказ Горькому – вот ты и писатель!

– А если не понравится?

– Ну да! Алексей Максимович, он, брат, того… отзывчивый!

В общем, вышел я на середину комнаты, в одной руке держу газету, а другую этак вот кренделем в бочок упер, не от лихости, а с перепугу. И никак не соображу – сам я или со стороны кто-то возгласил голосом тонким и вежливым: «Оранжевый платочек» – так называлось это первое мое прозаическое произведение.

Впрочем, тогда содержание рассказа мне казалось совсем не прозаическим, особенно начало; да вот, посудите сами.

Леопольд Ястребков – стройный молодой брюнет весьма привлекательной наружности и пылкого самолюбивого нрава – стремглав влюбился в Нинель Ландышеву. Да как! Эта самая Нинель при первой же встрече показалась Леопольду «мечтой художника, воплощенной в мрамор».

Почему в мрамор – спрашиваете? Да потому, что познакомились мои герои не где-нибудь, а в Петергофе во время культвылазки, организованной комитетом комсомола «на предмет изучения материальной культуры дореволюционной России».

Тогда это так и называлось: «вылазка на предмет изучения…»

Весна, прозрачные еще аллеи парка, материальная культура в виде статуй и фонтанов, музыка – с духовым оркестром «вылезли» комсомольцы, – Нинель в белокурых кудряшках и в батистовом платьице – ну, до чего же прелестную жизнь нарисовал я тогда читателю.

Конечно, сейчас я так писать остерегся бы, но в те годы мы – угловатые рабочие парни – всем существом своим тянулись к красоте, зачастую не умея отличить красоту от красивости.

Зато за конфликт держались крепко; редкое сочинение рабочего автора обходилось без жестокой измены, кровопролития или членовредительства.

Смешно?

Может быть.

Но вот необъяснимая вещь; кажется, что может быть прекраснее ничем не запятнанной и не омраченной любви двух молодых существ?

Твердо скажу – нет в жизни ничего прекраснее! А попробуйте описать самыми чистыми словами такое возвышенное до идеала чувство; лучше и не пытайтесь – читатель, весьма возможно, даже обидится на вас за то, что книга ваша его «не берет за душу». Вроде поздравительной открытки.

Нет, братцы, на одном умилении далеко не уедешь даже в поэзии. А уж в прозе – страсти должны кипеть!

Я лично всегда был за такую прозу.

Поэтому в рассказе «Оранжевый платочек» любовь Леопольда Ястребкова была безоблачной лишь до тех пор, пока об этом не узнала мать Нинели, Ксения Николаевна Ландышева, в прошлом учительница гимназии, благодаря хорошему знанию языков прочно обосновавшаяся в тресте «Интурист». Эта старомодная, колюче-вежливая женщина пришла просто в ужас от того, что ее единственная дочь не на шутку симпатизирует «какому-то сопливому Леопольдишке!». Ксения Николаевна была уверена, что красавицу Нинель полюбит какой-нибудь дипломат, либо работник искусства, или уж на крайний случай Нинель удостоит, наконец, своим вниманием юрисконсульта конторы «Интурист» Роберта Федоровича Тента. Правда, Роберт Федорович был уже мужчина в годах, но «что толку в нынешней молодежи!».

Когда я дочитал до этого места, Алексей Максимович склонился к сидящему рядом с ним директору завода и что-то шепнул ему на ухо. В ответ Борис Викентьевич весело закивал головой, и оба улыбнулись, как мне показалось, одобрительно.

Это меня окрылило. Да и в рассказе дальше шло драматическое нарастание, которое обычно увлекает и слушателей и чтеца. Поэтому голос мой зазвучал проникновеннее:

– «…Ветер легко задувает спичку или свечу. Но еще жарче и ярче разгорается на холодном ветру костер! Точно так же – только жиденькое увлеченьице не выдерживает испытаний, а настоящее чувство неподвластно даже воле родительской!

И хотя Нинель с детских лет любила свою мать да и побаивалась Ксении Николаевны, ее влечение к Леопольду превозмогло все и вся!»

– Еще бы! – растроганно выдохнула за моей спиной чертежница Варя Огородникова – девица пухлая и отзывчивая.

А Алексей Максимович настороженно склонил к плечу голову.

«Каждый вечер, – уже не читал, а выпевал я, – Леопольд с замиранием сердца приближался к газетному киоску, откуда были видны окна квартиры, в которой проживала Нинель Ландышева. И если на крайнем окне к белоснежной кисейной занавеске был приколот платочек – ярко-оранжевого цвета с синей каймой, – значило, что строгой мамаши нет дома. А это случалось частенько; Ксения Николаевна чуть не ежедневно сопровождала иностранных туристов в концерты, на спектакли или присутствовала в качестве переводчицы на банкетах».

Дальше действие в рассказе развивалось, так сказать, по выверенным законам классической литературы: естественный финал пылкой любви – сближение, ужас и гнев матери, поставленной перед свершившимся фактом, казенная церемония в загсе и победное переселение Леопольда из общежития в уютную двухкомнатную квартирку молодой жены.

Затем недолгий, красиво описанный период блаженства и… драма!

Права оказалась Ксения Николаевна, когда предостерегала свою дочь от легкомысленного шага.

«Нинель! – взывала почтенная дама в середине рассказа. – Неужели ты не видишь, что этот чумазый стрекулист тебе не пара! Нинель! Если ты не послушаешь своей матери – я отрекусь от тебя. Отрекусь! И ты будешь мучиться всю жизнь. Да, да, всю жизнь! Помни, Нинель, что материнское сердце – вещун!»

Так оно и получилось.

Уже через неделю после свадьбы между новобрачными произошла первая размолвка: Леопольд обиделся на молодую жену за то, что она без его ведома ушла со своей матерью на дневной спектакль «Виндзорские проказницы».

Затем возникла ссора серьезнее: Леопольд приревновал свою Нинель к соседу по подъезду – студенту консерватории Вене Зискинду и пригрозил щуплому одаренному юноше, что «выкинет его в окно вместе с его горластой скрипочкой», хотя Веня играл на виолончели.

В результате этой нелепой ссоры Нинель удалилась в комнату матери и вернулась к мужу только через два дня, лишь после того, как Леопольд, «содрогаясь от ущемленного самолюбия, попросил у Вени Зискинда прощения».

А еще через неделю Леопольд избил свою избалованную всеобщим вниманием подругу жизни.

Жестоко избил, до синяков.

Скандал начался опять со сцены ревности, на этот раз нелепой до смешного. И несмотря на то что ревнивец почти сразу же почувствовал, что играет в этой сцене роль напыщенно-придурковатую, сдержаться он не сумел. И даже наоборот – разозлился еще больше.

«Ты сейчас удивительно похож на нашего дворника, когда Кузьма напьется и начнет поносить последними словами международную буржуазию!»

Леопольд не размахиваясь ударил Нинель по щеке.

Затем, будучи не в силах перенести взгляда девушки, схватил ее за волосы, пригнул, ударил кулаком по тоненькой лопатке…

Потом бил потому, что хотел во что бы то ни стало сломить безмолвное сопротивление жены, ждал крика, мольбы, слез хотя бы…

И, не дождавшись, закричал сам в ужасе и отчаянии:

«Я вас обеих с матерью изувечу! Шелковые будете – потаскухи!»

Страшными показались Леопольду первые после побоища минуты; его состояние можно было сравнить с состоянием человека, ожидающего оглашения неумолимо сурового приговора.

И приговор прозвучал.

«Во всем, что сейчас произошло, – заговорила Нинель каким-то угнетающе безразличным голосом, – виновата я. И только я! Мамочка была права, ну, конечно, Ястребков, у нас с вами нет ничего общего. Мы настолько разные люди, что я даже не могу сердиться на вас… Нет, нет, вы не так меня поняли, Ястребков, вам просто надо забыть про то, что на свете существует некая Нинель Ландышева. Меня в вашей жизни не было, нет и никогда не будет. Никогда! Ни-ког-да!»

Леопольд собрал свои вещички и ушел.

Но забыть про то, что на свете существует беспомощно-нежная и в то же время упрямая девушка, которую зовут Нинель Ландышева, – это оказалось не в его власти.

Больше того – Ястребков не только с каждым днем, а с каждым часом ощущал все неотвратимее, что он буквально своими собственными руками – руками грубыми и сильными – смял то, что люди называют счастьем, и что отныне жизнь его превратилась в пустое, никчемное существование; ходит человек по земле, ест, пьет, разговаривает, а кому это надо?

Короче говоря, уже на третий день к вечеру Леопольд направился по знакомой дорожке и битых три часа простоял на углу у газетного киоска со все возрастающим нетерпением, чего-то ожидая, хотя и понимал тщетность своего ожидания.

«Меня в вашей жизни не было, нет и никогда не будет!»

Чего уж тут ждать!

Однако на следующий день Леопольд снова пришел. И снова аж до темноты продежурил на углу, под моросящим осенним дождем. Промок, конечно, продрог – даже самого себя стало жалко.

На третий день приходил, и на четвертый… и на седьмой.

И лишь на восьмой день наш горемыка Леопольд пришел, глянул и не поверил собственным глазам: на знакомом окошке к кисейной занавеске был приколот заветный платочек – ярко-оранжевый с синей каймой. «Как будто солнечный лучик чудом прорвался сквозь плотные тучи и осветил окно любимой девушки!»

После того как закончилось на этой фразе чтение рассказа, очень долго длилось молчание. Может быть, и не так уж долго, но мне пауза показалась неимоверно затянувшейся. И я, да и все ребята выжидающе смотрели на Горького. Но Алексей Максимович, видимо, не торопился высказать свое суждение. Сидел, склонив голову, как бы к чему-то прислушиваясь, осторожно крутил длинными узловатыми в суставах пальцами папироску, иногда сухо покашливал. Потом поднял на меня неожиданно посвежевшие от какой-то веселой мысли глаза.

– Простила, значит, Нинель Леопольда?

– Да!

– Это хорошо. Ну, а мамаша как – Ксения Николаевна?

– Не знаю, – признался я чистосердечно.

– Вот тебе и раз! – удивился Алексей Максимович. – Как же вы не поинтересовались.

– Эта не простит, – убежденно произнес за моей спиной Павлуша Жилин, дюжий слесарь-наладчик с рыжими волосами и поэтической душой.

– А почему? – спросил Горький.

– Чуждый элемент. Они, Алексей Максимович, на нашего брата знаете как смотрят.

– Кто – они?

– Ну… бывшие…

Мне показалось, что такое пояснение Горькому не понравилось, и я вознегодовал в душе на своего приятеля за то, что он столь упрощенно истолковал мой, как мне тогда показалось, тонкий психологический замысел. Но прежде чем я успел поправить Жилина, Алексей Максимович задал второй вопрос:

– Допустим, что учительница гимназии Ксения Николаевна Ландышева – бывший человек. Ну, а Леопольд Ястребков, по-вашему, кто?

– Это свойский парень! – снова ответил Павлуша Жилин.

– Вы думаете? – Горький с сомнением качнул головой. – А вот нам с Борисом Викентьевичем показалось, что этот стройный и самолюбивый брюнет – любимый сынок присяжного поверенного. Да и сам бывший гимназист.

– Ну что вы, Алексей Максимович! – невольно вырвалось у меня обиженное восклицание. – Разве же не видно, что Ястребков – парень из рабочей семьи?

– Вам-то, конечно, виднее. И то… – у Горького насмешливо приподнялась левая бровь. – А где, простите за любопытство, работает отец вашего героя? Если он жив – папаша.

– Жив. А работает на «Путиловце».

– Знаем такой завод. И кем?

– Формовщиком. В цехе фасонного литья.

– А как его зовут?

– Степан. Степан Иванович Ястребков.

Я отвечал Горькому не только без запинки, но и с излишней поспешностью именно потому, что до того момента, честно говоря, тоже не задумывался ни над происхождением героя своего рассказа, ни над его профессией. Да-а… До сих пор, поверите ли, стыдно – кого хотел обмануть!

– Хорошее имя, – похвалил Алексей Максимович. – Только вот нам с девушками непонятно: почему рабочий-путиловец Степан Иванович Ястребков назвал своего сына Леопольдом? В честь голландского престолонаследника, что ли?

– Ой не могу! – воскликнула неизвестно почему возликовавшая Варя Огородникова.

За моей спиной возникло веселое перешептывание и смешки, что меня не на шутку рассердило: «А еще товарищи!» Обидными и больше того – высмеивающими показались мне и последующие вопросы Горького:

– А где проживал ваш Леопольд Степанович? До женитьбы.

– На Измайловском проспекте.

– А чем занимался?

– Работал. Чем же еще.

– Где?

– Здесь. На нашей фабрике.

Снова за моей спиной возникло веселое оживление. «Вот плетет!» – жарко шепнул кто-то на всю комнату.

– Значит, вы его лично знали?

– Да! – отрубил я коротко и, что противно вспомнить, вызывающе.

В комнате стало очень тихо. И в этой настороженной тишине особенно ясно прозвучал обращенный ко мне укоризненный вопрос Алексея Максимовича:

– А почему, собственно, молодой человек, вы сердитесь на меня?

Ох, как трудно, как неимоверно трудно было мне выдержать взгляд Горького, казалось проникающий сквозь глаза мои в самую душу. И еще труднее услышать такие слова:

– Не верю я вам. Не верю… Вот хорошо сказали устами озорного героя своего Алексей Толстой и братья Жемчужниковы: «Если ты не знаешь ирокезского языка, избегай изъясняться на нем, а также высказывать о нем свое суждение». Полезные слова. А вот вы – молодой сочинитель – высказываете нам свое писательское суждение о том, в чем сами толком не разобрались. О людях! Я ведь не случайно попросил вас заполнить анкету за Леопольда Ястребкова; автор обязан знать о своем герое все; видеть его и дома, на Измайловском проспекте, и на работе, слышать его голос, мысли его знать. А вы… хотя вы и уверяете нас, что прообраз Леопольда Ястребкова работает здесь поблизости, – не верится что-то. Думаю, что если мы с вами – как два собрата по перу – возьмемся за ручку и пройдем по всем цехам вашего завода… Впрочем, зачем ходить; вот они сидят за вашей спиной, товарищи ваши, заводские ребята. Повернитесь к ним лицом и присмотритесь внимательнее; ну что общего у этих живых и по-живому привлекательных молодых людей с вашим выдуманным себялюбцем? Начнем с того, что никакими оранжевыми платочками нельзя оправдать хамства. А ваш Леопольд – хам! И то, что вы, как автор, ему симпатизируете, – не делает вам чести. Это он – чуждый элемент, а не Ксения Николаевна, которую вы невзлюбили. И вообще, друзья, я бы на вашем месте с бо́льшим уважением отзывался о людях, которые в большинстве своем всегда играли в обществе прогрессивную роль. А когда под непосредственным впечатлением прослушанного рассказа вон тот не злой молодец с веселыми глазами назвал старую учительницу бывшим человеком, – скажу прямо, – мне это не понравилось. Хочу напомнить вам, товарищи, только один факт: отец нашего Владимира Ильича, Илья Николаевич Ульянов, был одно время учителем Пензенского дворянского института, а затем, до переезда в Симбирск, преподавал в мужской и женской гимназиях города моего – Нижнего Новгорода… Зачем же понапрасну обижать ни в чем не повинную женщину. Ведь именно вы – молодые писатели обновленной земли русской – обязаны воскресить светлую традицию подлинно народной литературы – былин и сказаний о людях сильных, мужественных, прямодушных…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю