Текст книги "Иголка в стоге сена (СИ)"
Автор книги: Владимир Зарвин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)
Жаль мне было их убивать – ведь несчастные люди не от хорошей жизни за разбой взялись. Я им отрубил саблей верхушки самодельных пик, они с криками и разбежались…
…А вот под Берлином мне с бароном-разбойником пришлось схлестнуться. Огромный такой, как медведь, до сих пор удивляюсь, как одолел его…
…Одна знатная женщина, рыцарская вдова, отправилась в город на богомолье, а сей злыдень подстерег ее на дороге, идущей через лес.
Я как раз той дорогой на восток ехал и видел, к чему привела их встреча: на земле лежит опрокинутая повозка, вокруг валяется с десяток убитых солдат охраны и тройка слуг, из которых одна – девица.
Над трупами сгрудились людишки разбойника – кто кошелек у мертвеца спешит с пояса срезать, кто сапоги новые стащить.
В стороне – сама вдова. Стоит на коленях, Господа о заступничестве молит. Красивая женщина, молодая совсем, только бледная, как полотно.
На щеке свежая ссадина алеет – то ли ударилась обо что, когда повозка перевернулась, то ли кто из прихлебателей барона кулаком приложил, не посчитавшись с родовитостью…
…Украшения и деньги разбойник у нее уже отнял и теперь ждал, когда она исповедуется перед Господом, чтобы снести ей голову мечом.
Нетрудно было представить, каково ей было в тот миг! Меня самого пронял озноб, когда я сию статую железную с мечом увидел: на голову выше меня, от макушки до пят в серую сталь закован.
На плечах, поверх лат, – шкура медвежья, глаза, точно угли, сквозь узкую щель в забрале полыхают, ни дать ни взять, – выходец из преисподней!
Я налетел на него в тот миг, когда он меч заносил для удара. Думал, собью с ног, а там пусть Господь помогает!
С ходу слетев с коня, толкнул его ногами в грудь сильно, как только мог. Но и он слабым не оказался – отступил на шаг, но на ногах устоял. Единственное, чего я своим прыжком добился, это оттолкнул убийцу от его жертвы.
Напрасно думал я, что с быстротой своей легко его осилю. Это с виду рыцарь в латах неуклюж, на самом деле он в них двигается так же свободно, как казак в шелковых шароварах.
Все железо, что на нем надето, на ремешках да на запонках хитрых собрано, по размеру подогнано, – нигде не трет, не жмет, движений не стесняет.
Весит оно меньше, чем о том бают в народе, да и приучен всякий рыцарь с детства носить на себе железный панцирь, словно черепаха. Я в одном замке доспехи видел на детей семилетних, что же тогда о выучке взрослых говорить?..
…Покачнулся барон от толчка моего, но на ногах устоял. Отступил на шаг, мечом замахнулся, чтобы сходу меня зарубить.
Меч двуручный – тоже вещица коварная. Кажется, пока ворог им замахнется, ты его саблей десять раз посечь успеешь. А на деле как начнет им махать здоровяк, вроде того, что мне попался, замаешься уклоняться да отбивать удары.
Саблей их не шибко и отобьешь: сила у тех ударов страшная, не кисть тебе сломает такой удар, так клинок переломит.
Уклонился я от его меча, влево, и пока он новый замах делал, полосонул его саблей, поперек живота. Блаженный! Чиркнула сабля об набрюшник железный, не оставив немцу, даже царапины…
…А тут снова, клинок его со свистом на мою голову падает, не увернешься – надвое развалит! Засмеялся он жутко так и пошел на меня, крестя мечом воздух.
Как я тогда в живых остался, сам не знаю, видно, снова Господь был где-то рядом. Отступил я к деревьям, думал, зацепится длинный меч его за сук, а еще лучше – застрянет в нем, тут я его и обезоружу.
Да где там! Дубовые сучья, в руку толщиной, падали от его ударов, словно трава скошенная, ни один клинка не задержал. Хороша же сталь немецкая в умелых руках!
Мне еще повезло, что бароновы прихвостни поодаль стояли, не вступая в бой. Вначале они хотели помочь своему господину, но он их остановил грозным окриком – видно, азарт овладел разбойником, и ему самому захотелось убить верткого чужеземца.
Слуги и не вступили в схватку, то ли гнева хозяина опасаясь, то ли боясь ненароком угодить под его меч. Это меня и спасло – от всей шайки, с бароном в придачу, я бы не отбился…
…Вижу – дело плохо, теснит меня ворог в дебри непроходимые, туда, где мне трудно будет от его меча уклоняться. А тут еще корень узловатый под ноги мне попался, споткнулся я, об него, пятясь задом, грянулся оземь…
…Немец тут же навис надо мной, взметнул меч к небу, чтобы надвое меня рассечь. Я еще с земли подняться не успел, а клинок гибельный уже над моей головой занесен…
…Не поверишь, москвич, время для меня тогда побежало вспять и за одно короткое мгновение промелькнула перед мысленным взором вся моя жизнь: вот я мальчишкой бегу на речку купаться, вот я с конями в ночном, Маруся моя улыбается мне – глаза, что спелые вишни, волосы цветущим лугом пахнут…
…Потом поход, плен татарский, рабство на турецких галерах, Мальта, каменоломня, битва, Командор…
…И вдруг все кончилось. Померк свет, стихли звуки, тьма окутала меня со всех сторон. А из тьмы призрак грозный выступает. Глаза адским пламенем горят, сквозь железо, из-под личины, победный рык слышен. Руки в чешуе железной меч воздевают, тяжкий, как лом, острый, как бритва.
И нет спасения от того меча – любой щит расколет, любой доспех пронзит, не говоря уже о беззащитной плоти.
Пасть ниц перед вестником смерти, сжаться безвольным комком, покорно ожидая удара…
– Нет, врешь, бесовское семя, не взять тебе казака! Побью я тебя, как Бог свят!!!
Полыхнула во мне ярость казацкая, и мигом разорвал я путы наваждения, сковавшего мой дух. Время вновь обрело привычный бег, и я понял, что успею сделать то единственное, чего враг от меня не ждет.
Прежде чем барон обрушил меч на мою голову, я бросился ему под ноги и по самую рукоять вогнал ему саблю промеж ног, в единственное место, не защищенное доспехами.
Страшно же он заревел тогда! Нечеловеческое что-то было в том вопле и даже не звериное…
…Какая-то демонская тоска от того, что чья-то рука оборвала его земной путь, на котором он мог убивать и мучить безответных.
Взвился тот вопль над лесом, и оборвался вмиг, словно кто струну перерезал. Тишина над лесом воцарилась, жуткая, гнетущая тишина…
Слуги бароновы, никак не ожидавшие такой развязки, застыли, словно вкопанные. Только недолгим было их оцепенение.
Я ждал, что они, потеряв предводителя, разбегутся, как давеча разбежались крестьяне с вилами, а они ринулись на меня скопом, чтобы за его смерть отомстить.
Если тех бедолаг я пожалел, то к сим злыдням у меня жалости не было ни на грош. Посему изрубил я их нещадно, кого вдоль, кого поперек, благо, железа на них было поменьше, чем на бароне, и можно было найти уязвимые места.
Лишь когда последнего прикончил, спала с глаз кровавая пелена, туманившая взор. Гляжу, вокруг все телами завалено, главарь на земле в судорогах бьется, одна только женщина стоит по-прежнему на коленях и что-то сквозь слезы бормочет, не то молясь, не то плача…
Я, чтобы не пугать ее, вложил саблю в ножны, подошел к ней, на ноги поднять пытаюсь, а она дрожит в ознобе, хнычет, как дитя малое, и вырваться пытается из моих рук. Так, словно я хочу с ней лихо сотворить!
Похоже, приняла она меня не то за турка, не то за гунна. Да и чем я не сарацин с виду? Кожа, выдубленная мальтийским солнцем, черна, как у мавра, усы длинные, смоляные. На башке чупер, вроде того, что янычары носят, на боку – кривая сабля.
Страшен, непривычен такой облик для западных христиан, тем более, для дам благородных.
Стал я объяснять ей, что нет у меня умысла злого, но пойди растолкуй это человеку, когда знаешь на его языке всего с десяток слов! Выручило знание греческого да италийского, выученных на Мальте. Очнулась бедолага, знакомую речь услыхав, даже плакать перестала.
Втолковал я, наконец, что не варвар я, не разбойник, что помочь ей хочу. Вернул отнятые бароном украшения, деньги, с коими она в город ехать собиралась. К придорожным кустам была привязана лошадь главаря шайки, а на боку у нее висела сума с награбленным добром. Там я и нашел все, отнятое у моей новой знакомой.
Еще к седлу был привешен щит предводителя в холщовом чехле. Распорол я саблей чехол, а под ним – герб благородный, птица какая-то хищная, черная в белом поле.
Спасенная дама, увидев его, ахнула. Она думала, что стала жертвой разорившегося рыцаришки, а выяснилось, что голову с нее хотел снять ее сосед, благородный барон, известный в округе древностью и знатностью рода.
Трудно ей было поверить увиденому, она и решила, что это прощелыга какой-то, скрывая свое истинное имя, прикрылся чужим гербом. Пришлось мне снять со злодея шлем и показать даме его лицо.
Он к тому времени уже околел, но, и мертвый, свершил свою последнюю подлость. Когда вдова увидела его рожу с выпученными глазами и кровавой пеной на губах, силы ее покинули, и она лишилась чувств.
Опыта общения с благородными дамами у меня не было, и я сделал то, что мне подсказала казачья смекалка, – положил ее поперек седла и, ведя коня под уздцы, вывез из этого чертового леса…
…Вскоре мы добрались до ее замка, где я предал благородную госпожу попечению слуг. Можно было ехать дальше, но тут уже мне самому понадобилась помощь.
Чертов барон, пока мы с ним сражались, умудрился меня мечом по груди задеть, да так, что я в пылу боя не сразу заметил. Рана была длинной, но неглубокой, и поначалу мало кровила.
Но пока мы доехали до замка, я разбередил ее тряской; помогая своей спутнице сойти с коня, я невольно напрягся, и кровь полилась ручьем.
Коварное оружие – волнистый немецкий меч! Никакая турецкая сабля с ним в этом не сравнится. Бывалые люди бают, что он сквозь плоть и кости проходит, как нож сквозь масло, а доспехи режет, что твою бумагу.
Но еще хуже иное: всякая рана, нанесенная им, ширится и углубляется от движения. Она и заживает вдвое медленней обычных ран, и кровит не в пример сильнее. Так что, оставил мне барон посмертный подарочек на добрую память!..
Очнулся я уже в замковых покоях, на мягком ложе, с перевязанной грудью. Гляжу, невдалеке, у окна, стоит моя хозяйка со старичком в чудной мантии, беседует. Старичок, судя по виду, лекарь, какие-то травки высушенные ей показывает да мази в горшочках; похоже, собрался меня лечить.
Хотел я сказать, что ни к чему все это, что скоро сам встану на ноги, но едва поднял голову, из раны вновь пошла кровь, и пришлось лекарю заново меня перевязывать. Вот и случилось, что думал я прожить в том замке, пару дней, а остался почти на месяц.
Хозяйка моя была доброй женщиной и ухаживала за мной, как за малым ребенком, все те дни, что я пребывал в немощи.
Кормила, поила меня по-княжески, уйму денег истратила на лекарства. Совестно мне было ввергать ее в расходы, говорил ей, что и без снадобий дорогих поправлюсь, но она и слушать ничего не хотела. Говорила, что выходить меня для нее – дело чести.
Я, и впрямь, поверил, что ее забота – лишь благодарность за спасение, а когда понял, что дело не в одной благодарности, уже было поздно. Гертруда, моя хозяйка, не на шутку в меня влюбилась и ни за что не хотела отпускать от себя. Поначалу ссылалась на то, что я еще слаб и что мне нужно восстановить силы. Потом, видя, что поправляюсь, решила открыться.
Сказала: «К чему тебе возвращаться в Роксоланию? У тебя и здесь есть любящее сердце! Женой тебе я, конечно, быть не смогу, но как женщина дам все, чего жаждет твоя душа. Ты быстро выучил наш язык, освоишь и обычаи.
Поскольку ты не слишком похож на азиата, то, сбрив свою гуннскую прядь и окрестившись в католичество, станешь неотличим от коренного германца. Я сделаю тебя своим конюшим, а со временем, когда умрет старый Губерт, – управителем всего имения!»
В общем, старая песня: смени Веру, забудь Отечество…
…Нет, для какого-нибудь местного скитальца это был бы выход: красивая страна, любящая женщина, доходное место…
Только не для меня – за все перечисленное я не отказался бы ни от Родины, ни от Веры. Не для того я в плену и неволе так страстно мечтал о свободе, чтобы вновь стать игрушкой в чьих-то руках, пусть даже заботливых и нежных.
Когда я сказал об этом Гертруде, она страшно рассердилась и два дня со мной не разговаривала, словно я жестоко ее оскорбил. По-своему она была права: окружить любовью первого встречного бродягу, предложить ему то, что никогда не предлагала никому, и получить отказ!
Жизнь не слишком баловала Гертруду счастьем. В пятнадцать лет отец ее отдал замуж за богача, в три раза старше ее, надеясь таким образом поправить дела своей обедневшей фамилии.
В доме стареющего рыцаря, уже имевшего от первой, покойной жены двух сыновей, к ней относились, как к вещи. Она не имела ни голоса в решении семейных дел, ни желаний, противоречащих желаниям капризного, несдержанного супруга.
О любви с его стороны не могло быть и речи. Он настолько любил свой родовой герб и десять поколений воинственных предков, что в сердце его не осталось места ни для кого другого.
Молодую жену он держал лишь для любовных утех, среди прочих развлечений занимавших в его жизни место между турнирами и псовой охотой. Ясно, что под его кровлей Гертруда чувствовала себя безрадостно и одиноко.
Но со временем она заметила, что младший из сыновей мужа, Хайнц, оказывает ей знаки внимания. Красивый и смелый, он не мог не понравиться шестнадцатилетней девчонке, обделенной заботой и любовью, он умел красиво ухаживать и ни разу не обидел свою юную мачеху ни действием, ни словом.
Он полюбил ее, она ответила ему любовью такой сильной и нежной, какая бывает лишь у чистых сердец. До плотской близости у них не дошло, – Хайнц искренне уважал отца и не хотел вовлекать в грех Гертруду, он был слишком благороден, чтобы воспользоваться слабостью женщины.
Совсем по-иному смотрел на жизнь старший сын рыцаря, Конрад. Он и сам с вожделением засматривался на Гертруду, но, будучи копией своего грубого родителя, не мог рассчитывать на успех в сближении с ней. Посему чувство, вспыхнувшее между мачехой и братом, зажгло в его душе самую черную зависть.
Он донес на них отцу, и старый рыцарь в гневе вышвырнул младшего сына из родового гнезда, а Гертруду запер на целый месяц в одной из замковых башен. Там, в четырех стенах, от страха и отчаяния она едва не сошла с ума, но еще хуже одиночества для нее были встречи с ненавистным Конрадом, то и дело навещавшим ее в башне.
За бдительность, проявленную первенцем, старый рыцарь приставил его соглядатаем к жене и тем самым развязал негодяю руки. Пользуясь недельным отъездом отца ко двору Курфюрста, Конрад явился к пленнице в башню и попытался силой овладеть ею.
От бесчестия Гертруду спасло лишь то, что она успела выхватить из ножен у своего мучителя корд и, выставив перед собой клинок, пообещала, что сперва убьет его, а после себя. Как и большинство подлецов, Конрад был трусом, и ярость доведенной до отчаяния женщины заставила его отступить.
Но Конрад не был бы собой, если бы остановился на этом. Опасаясь отчего гнева, он состряпал новую клевету, будто бы Гертруда пыталась его уговорить на отцеубийство, а когда сие у нее не вышло, попыталась заколоть собственным кинжалом.
Нетрудно представить, какими бедами обернулась бы его ложь для несчастной по возвращении мужа, но Господь был милостив к ней – домой старый рыцарь не вернулся. Он подавился рыбьей костью на пиру у Курфюрста и испустил дух прямо за обеденным столом…
…И все же смерть мужа не принесла Гертруде освобождения. Как старший сын покойного, Конрад унаследовал его титул и все имущество. Теперь судьба мачехи зависела от его воли еще больше, чем прежде. Для нее наступили, воистину, черные дни…
– Бедная женщина… – вырвалось тихим стоном у Эвелины. Она вспомнила, как сама пыталась защититься ножом от озверевшего Волкича, и ей вновь стало жутко. Гертруде хотя бы удалось отстоять свою честь, а что было бы с ней самой, не подоспей вовремя Дмитрий?
– Да, поводов для радости у нее было немного, – согласился Газда, – как говорится, из огня да в полымя! Остаться жить в замке покойного мужа она могла лишь с разрешения наследника.
По правде говоря, Гертруду сие не слишком огорчало: она бы охотно покинула дом своего мучителя, если бы ей было куда идти. Но замок родителей, умерших за два года до этого, теперь принадлежал ее старшему брату, обитавшему в нем с женой и двумя детьми.
Мелкий разорившийся рыцарь сам с трудом кормил семью, отнимая последний кусок у своих крепостных. Сестру он мог принять лишь в гости, и то ненадолго.
Зная об этом, Конрад пошел на хитрость. Он упросил Курфюрста дать ему разрешение на брак с мачехой.
Владетельному Князю не улыбалось брать на себя заботу о вдове своего вассала, и то, что наследник сам решил позаботиться о ней, его вполне устраивало. Согласился благословить их брак и местный епископ, наверняка получивший от Конрада обильное подношение.
Перед Гертрудой встал невеселый выбор: идти под венец с ненавистным ей человеком или остаться без крыши над головой. Возможно, она выбрала бы второе, но Курфюрст уже решил ее участь, а повеление Владыки Края обладало для подданных силой закона.
На выручку ей пришел Хайнц. Изгнанный отцом из родного имения, он служил у Курфюрста командиром отряда наемников, охранявших его земли от соседских набегов.
Храбрый, быстрый умом юноша добыл славу в войне с порубежным Княжеством и в силу этого, как ему казалось, мог рассчитывать на расположение Властелина.
Хайнц обратился к нему с просьбой помешать браку Конрада и мачехи. Он клялся, что сможет дать Гертруде лучшее будущее, чем его брат. Пусть он пока не рыцарь, пусть у него нет своего имения, но он сделает все, чтобы заслужить рыцарскую цепь и шпоры, а с ними – клочок земли и замок, которые сможет передать по наследству.
Но на сей раз Курфюрст оказался глух к просьбам своего слуги. Брак Конрада и Гертруды был для него решенным делом, а менять свои решения Князь не любил. Ничего не дало Хайнцу и обращение к Епископу: против него выступила как светская, так и духовная власть. Спорить с ними мелкому нобилю, не имевшему даже рыцарских шпор, было не с руки…
– Почему же ни Курфюрст, ни Епископ не спросили у самой Гертруды, с кем из братьев она хочет связать свою жизнь? – робко вмешалась в рассказ Газды Эвелина. – Ужели чувства бедной женщины для них ничего не значили?
– Может, и значили, да только германская знать смотрит на них по-иному, чем простые люди. Немецкий рыцарь расчетливее русского купца: он и сам в браке выгоду ищет, и в деяниях других стремится ее усмотреть. Для того же Курфюрста любовь Гертруды – не более, чем блажь.
Ей предлагает руку опоясанный рыцарь, наследник имения, а она отвергает его ради безземельного мечника, коий неизвестно когда получит титул и землю, если только получит их вообще. Что это, если не помешательство?
Хайнц, в глазах Курфюрста, тоже изрядный сумасброд. Ну, отнимет он женщину у брата, а что потом? Куда приведет ее, коли не имеет замка? Чем кормить станет, если сам с чужого стола ест?
– Выходит, любовь Курфюрстам неведома… – грустно промолвила Эвелина.
– Может быть, и ведома, – усмехнулся, Газда, – да только не на первом месте она у них, а где-то на десятом.
Хороша, когда выгоде не перечит, плоха, если стоит на пути к богатству и славе. Не одни Курфюрсты немецкие так мыслят, так по всей земле знать рассуждает. И не только знать…
…Ты, панянка, еще молода, жизни не видела, вот и мнишь, что все, подобно тебе, одной любовью живут. А проживешь век, сама увидишь, какая редкая вещь на свете эта любовь…
Дмитрий невольно подивился тому, что Газда, будучи едва ли старше его самого, мыслил и рассуждал, как убеленный сединами старец. Но слова его не вызвали у московита улыбки.
Похоже, его собеседник, и впрямь, пережил много такого, что состарило если не его плоть, то, во всяком случае, душу.
Дмитрию почему-то казалось, что рассказ о главных несчастьях казака еще впереди.
– Ну, и чем сия история завершилась? – спросил он у хозяина схрона.
– А чем такие истории заканчиваются? – пожал плечами Газда. – Конечно же, рыцарским поединком!
Немцы любят сражаться, редкий спор за власть или землю у них не переходит в драку. Чтобы жизнь не стала непрерывной войной, германские властители придумали такую вещь, как Ордалия, – судебный поединок, по-латыни.
К ордалии прибегают знатные господа, городские ремесленники, даже крестьяне, не способные доказать правоту в суде. Что дивного в том, что Хайнц, борясь за свою любовь, тоже пошел проторенной дорогой?
Видя, что старший брат не отступится от замысла взять в жены Гертруду, он вызвал Конрада на поединок.
Да, не с глазу на глаз, где-нибудь в глухом лесу, а в присутствии самого Курфюрста и всей знати того края, в замке, на княжеском пиру. Был я свидетелем подобных вызовов. Немцы обставляют их такой торжественностью, словно это обряд церковный или праздник какой.
Идет, скажем, пир, уже немало выпито и съедено, когда встает из-за стола какой-нибудь молодец и, указуя на соседа перстом, изрекает:
«Ты, господин имярек, – разбойник и бесчестный человек, поскольку твои солдаты уже в третий раз угоняют моих коров. Либо ты вернешь мне стадо по доброй воле, либо я, такой-то, вызову тебя, перед лицом своего Властелина, и благородных господ, на поединок чести!»
Тот, как правило, отвечает, что коровы сами зашли на его земли и потравили заливные луга, посему он, по праву пострадавшего, забрал их себе. Тогда первый обвиняет его во лжи и подкрепляет свои слова брошенной под ноги обидчика перчаткой.
Эта перчатка и есть вызов на поединок чести. По правилам, она должна быть латной, но на пиру, в мирное время, чаще бывает кожаной. Вызванный на поединок непременно должен ее поднять, в противном случае он лишается рыцарской чести.
Нет, можно, конечно, и отказаться от поединка, только тогда тебя во всеуслышание объявляют трусом и прогоняют со двора.
А сие значит, что ни одно знатное семейство не примет тебя в гости и не отдаст за тебя замуж свою дочь. Вот и приходится парню, вызванному на бой, поднимать перчатку, хочет он того или нет…
– И у нас есть такой обычай! – оживилась Эвелина. – Споры между знатными панами часто разрешаются рыцарским поединком. Это позволяет избегать усобиц и не разорять Унию внутренними войнами…
– Что ж, сам по себе такой обычай, может, и неплох, – усмехнулся в усы Газда, – пусть уж лучше знатные господа сами месят друг дружку, чем заставляют холопов проливать кровь.
Только не всегда в такой схватке побеждает правый, вот в чем беда! Куда чаще ее исход решают сила да ловкость, а не благородство. К тому же, проигравший бой проигрывает и спор. Если он и остается в живых, то на него все смотрят, как на неудачника.
Хайнц, конечно, ведал все это, да только выбор у него был небогатый: либо победить, либо навсегда потерять Гертруду. Он и вызвал брата на поединок. Конечно, не в тех словах, что я выше привел, ведь речь все-таки шла не о коровах…
…Каким трусом ни был Конрад, а от вызова отказаться не смог, смекнул, что в случае отказа сам утратит право на брак с мачехой, да и в глазах Курфюрста упадет. Так что, пришлось ему надевать доспехи, и биться с братом на утоптанной земле.
Три дня и две ночи перед поединком братья провели в постах, а последнюю ночь – в бдении и молитве, словно перед посвящением в рыцари. На утро местный Епископ вновь совершил над ними молебен, призывая Господа рассудить спорщиков и даровать победу правому.
Затем обоих отвели в манеж – особый утоптанный дворик, против коего уже был поставлен шатер для Курфюрста и его приближенных. Германская знать любит зрелища, и судебный поединок для нее такое же развлечение, как охота или турнир.
Пропели трубы, курфюрстов глашатай поведал миру имена бойцов и предмет их спора, огласил правила поединка и от имени Князя напомнил о соблюдении законов рыцарской чести. Лишь после всего этого Курфюрст дал им знак начинать бой…
Славно же повоевали братья! И щиты искрошили секирами друг другу, и доспехи прорубили во многих местах так, что кровь из пробоин текла. Но решающий удар все-таки нанес Хайнц. Изловчившись, вогнал братцу топор в забрало так, что лезвие у самого лица остановилось.
Тут у Конрада дрогнули поджилки – упал на колени, пощады запросил. Хайнц, как все смелые люди, был великодушен, не стал добивать врага. Бросил топор, снял с головы шлем и направился к шатру Курфюрста, где, кроме Владыки, Епископа и прочей знати, его ждала Гертруда.
Вот тут в Конрада бес и вселился! Не мог он смириться с тем, что брат отнял у него женщину, коей он почти уже завладел. Метнул он со злобы в брата топор, вогнав Хайнцу лезвие в шею чуть пониже затылка. Тот, бедняк, и рухнул, точно подкошенный; топор ему шейные позвонки перебил, и все, что ниже шеи, у него мигом отнялось.
Убийца недолго радовался свершенной подлости. Курфюрстовы арбалетчики, в чьи обязанности входило следить за дерущимися, тут же всадили в него десяток стрел, и он испустил дух на утоптанной земле…
…А вот Хайнц еще два дня прожил и перед смертью попросил Епископа, обвенчать его с Гертрудой, дабы ей перешло по наследству поместье, обладателем коего он стал по смерти брата. Курфюрст, тронутый его чувствами, признал такую просьбу законной, и бедняжка Гертруда стала женой, а затем и вдовой молодого рыцаря…
…От Хайнца ей достались во владение его фамильные земли и старый замок, где ей предстояло коротать век в ожидании нового мужа. Может, вам, сие покажется дикостью, но в Германской Империи знатные вдовы не распоряжаются собой.
Захочет, положим, Курфюрст возвести в рыцарское достоинство одного из своих оруженосцев, безземельного отпрыска знатного рода. Но рыцаря без земли не бывает, а где Князь возьмет лен, чтобы пожаловать в вотчину такому молодцу? Не от своих же владений отщипывать! А тут под боком вдова с замком да землями.
Курфюрст и жалует все это своему человеку – земли, дом и жену в придачу…
– Не только у немцев такой закон… – проронила Эвелина. – На землях Унии тоже есть подобный обычай…
– Не по сердцу мне сей обычай… – грустно вздохнул Газда. – Разве по-человечьи это – передавать жену от одного ленника другому, словно вещь? Но для бедной вдовы еще хуже остаться без крыши над головой, тем паче, если ей, как Гертруде, возвращаться некуда.
Вот и приходится поневоле жить с нелюбом, все прихоти его исполнять. Довелось бы и моей хозяйке, рано или поздно, вновь идти под венец, так зачем ей тешить себя мечтами о счастье с управляющим?
То, что радость ее будет недолгой, для меня было ясно, как божий день. Только как объяснить это любящей женщине, когда она, кроме своей обиды, видеть ничего, не желает?
Собрал я свои пожитки, сел на коня, хотел уехать тихо, чтобы лишний раз не бередить ей сердце, да она не дала…
Прознала откуда-то, что уезжать собираюсь, на выходе из замка меня остановила. Правда, на сей раз обошлось без слез и упреков. Простилась со мной по-доброму, харчей, денег дала на дорогу да еще мешок сей, – Газда коснулся своего капюшона с низким оплечьем.
«Вот, – говорит, – прикрывай им голову, чтобы христиане не принимали тебя за сарацина и не пытались убить!»
Я взял подарок Гертруды, только чтобы ее не обидеть, а он, и впрямь, мне добрую службу сослужил. И от снега, и от ветра не раз башку мою бритую спасал, да и от глаза дурного. И впрямь, когда голова моя была покрыта, встречные на меня пялились меньше, и пока я Империю Германскую проезжал, больше ни разу не нападали.
Так я и добрался до границ Унии с мечтой о том, как вернусь под родную крышу. Да только не суждено было моим мечтаниям сбыться. На месте любимых своих Дорошей нашел я лишь старое пепелище…
…Сутки вокруг него ходил, покуда поверил, что не сон страшный вижу. Так грезить о доме, так стремиться к нему, чтобы найти обугленные развалины, а вместо близких людей – заросшие бурьяном могилы. Для меня это было чересчур!
Кривой сук, брошенный в костер Газдой, с треском распался, выпалив пучком красноватых искр. Багровые отсветы метнулись вверх, к узловатым корням, свисавшим с кровли пещеры, и на миг вырвали из полутьмы искаженное болью лицо казака. Видя его страдания, Дмитрий не решился продолжать расспросы.