355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Критические статьи, очерки, письма » Текст книги (страница 26)
Критические статьи, очерки, письма
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:47

Текст книги "Критические статьи, очерки, письма"


Автор книги: Виктор Гюго


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 55 страниц)

Торопитесь, торопитесь же, мыслители. Дайте человечеству вздохнуть полной грудью. Пролейте надежду, пролейте идеал, творите добро. Шаг за шагом, горизонт за горизонтом, победа за победой; и не считайте, что вы уже выполнили свой долг, если вы дали то, что обещали. Сдержать обещание – значит дать новое обещание. Сегодняшняя заря налагает на солнце обязательство, которое оно должно выполнить завтра.

Пусть ничто не пропадет даром. Пусть ни одна сила не останется втуне. Все за работу! Необходимость в ней повсеместна. Довольно праздного искусства. Поэзия – служанка цивилизации, – что может быть восхитительнее? Мечтатель должен стать открывателем; строфа должна требовать. Красота должна пойти на службу к честности. Я – слуга своей совести, она звонит мне, и я являюсь! Иди! Я иду. Чего ты хочешь от меня, о истина, единственная владычица в этом мире? Пусть каждый ощутит в себе жажду творить добро. Иной раз книга – это помощь, которой ждут. Идея – бальзам, слово – повязка, наложенная на рану; поэзия – врач. Пусть никто не плетется в хвосте. Страждущий теряет силы, пока вы медлите. Нужно всем стряхнуть с себя ленивую спячку. Оставим кейф туркам. Пусть все трудятся на благо всем, стремясь вперед, не страшась усталости. Неужели вы будете считать свои шаги? Прочь, бесполезное! Прочь, косность! Что значит мертвая природа? Все – живет! Жить – это долг каждого. Идти, бежать, лететь, парить – таков всеобщий закон. Чего же вы ждете? Почему стоите на месте? О! Иной раз, кажется, хотелось бы, чтобы камни возроптали на медлительность человека.

Иногда уходишь в лес. Кому не случается впасть в уныние? Кругом столько печального. Привал еще далек, – когда еще наши усилия дадут плоды! Поколение отстает, дело века на точке замерзания. Как! Еще столько страданий! Можно подумать, что мы пошли назад. Повсюду растет суеверие, подлость, глухота, слепота, слабоумие. Карательная система способствует огрубению нравов. Поставлена отвратительная задача: увеличить благосостояние, заставив отступить право, пожертвовать высшей стороной человека ради низшей; променять принципы на аппетит; кесарь заботится о чреве, а я отдаю ему свой мозг; извечная продажа права первородства за чечевичную похлебку. Еще немного, и эта роковая бессмыслица может заставить цивилизацию свернуть на ложный путь. Откармливаемой свиньей окажется не король, а народ. Но, увы, даже эта постыдная уловка не помогает. Бедность нисколько не идет на убыль. Вот уже десять лег, вот уже двадцать лет, как статистика дает все одну и ту же цифру для проституции, нищенства, количества преступлений, зло не уменьшается ни на один гран. Подлинного образования, образования бесплатного, нет и в помине. А между тем должен же ребенок знать, что он человек, а отец – что он гражданин. Где обещания? Где надежды? О! Бедное, несчастное человечество! В лесу хочется позвать на помощь; хочется молить опоры, защиты и поддержки у великой сумрачной природы. Неужели это таинственное единство сил равнодушно к прогрессу? Умоляешь, зовешь, протягиваешь руки во мглу. Слушаешь, не превратятся ли шумы в голоса. Источники и ручьи должны были бы лепетать: «Вперед!» Хотелось бы, чтобы соловьи пели «Марсельезу».

Впрочем в конце концов такие остановки – явление вполне нормальное. Отчаиваться было бы глупо. Народы не могут двигаться вперед без привалов, без передышки; им необходимо перевести дух, – ведь и в смене времен года неизбежно наступает зима. А все-таки гигантский шаг, Восемьдесят девятый год, сделан. Терять надежду было бы нелепо; но толкать вперед необходимо.

Толкать вперед, торопить, бранить, будить, подстрекать, вдохновлять – эта миссия, повсюду выполняемая писателями, и придает литературе нашего века столь могучий и самобытный характер. Хранить верность всем законам искусства, сочетая их с законами прогресса, – такова задача, которую победоносно разрешают столько благородных и смелых умов.

Отсюда это слово – Освобождение, – сияющее над всем, как будто оно написано прямо на челе идеального.

Революция – это облагороженная Франция. Был день, когда Франция оказалась в горниле; у иных воинственных мучениц в горниле вырастают крылья; и из этого пламени титаническая подвижница вышла архангелом. Ныне весь мир называет Францию – Революцией; и это слово – Революция – будет именем цивилизации отныне и до тех пор, пока его не заменит другое слово – Гармония. Повторяю, не ищите больше нигде истоков и места рождения литературы девятнадцатого века. Да, все мы, сколько ни есть нас, все мы, великие и малые, влиятельные и непризнанные, знаменитые и безвестные, во всех наших произведениях, и хороших и плохих, в поэмах, драмах, романах, истории, философии; да, все мы повсюду, всегда – и на трибуне собраний, и перед толпами зрителей в театре, и в тиши уединения; да, все те, кто борется с насилием и обманом, все те, кто возвращает достоинство побитым камнями и угнетенным, все те, кто делает логические заключения и идет прямо к цели, все те, кто утешает, помогает, поднимает, внушает мужество, обучает, перевязывает раны в ожидании выздоровления; да, все мы, превращающие милосердие в братство, милостыню в помощь, безделье в труд, праздность в полезную деятельность, централизацию в единую семью, бесправие в справедливость, буржуа в гражданина, чернь в народ, сброд в нацию, нации в человечество, войну в любовь, предрассудки в свободу совести, границы в места спайки, преграды в раскрытые ворота, колеи в рельсы, церковные ризницы в храмы, злые инстинкты в волю к добру, жизнь в право, монархов в людей; да, все мы, освобождающие религию от ада, а общество от каторги; да, все мы, братья отверженного, крепостного, феллаха, пролетария, обездоленного, эксплуатируемого, преданного, побежденного, проданного, закованного, принесенного в жертву; мы, братья проститутки, каторжника, невежды, дикаря, раба, негра, осужденного и проклятого, – да, все мы – твои сыновья, Революция!

Да, гении, да, поэты, философы, историки – да, гиганты великого искусства прошедших веков, в котором сосредоточен весь свет прошлого, – о бессмертные! – умы нашего века склоняются перед вами, но не следуют вам; у них по отношению к вам такой закон: всем любоваться, ничему не подражать. У них другие задачи. Они имеют дело с человечеством, достигшим возмужалости. Настал час смены эры. Мы свидетели того, как в ярком сиянии идеала происходит величественное сочетание прекрасного с полезным. О древние гении! Вас не превзойдет ни один из гениев современности и ни один из гениев будущего; сравняться с вами – вот все, на что они могут дерзнуть; но чтобы сравняться с вами, они должны отвечать нуждам своего времени, так же как вы отвечали необходимости вашего. На писателей, сыновей Революции, возложена святая миссия. О Гомер, нужно, чтобы их эпопея плакала, о Геродот, нужно, чтобы их история протестовала, о Ювенал, нужно, чтобы их сатира низлагала монархов, о Шекспир, нужно, чтобы их слова «ты будешь королем» были сказаны народу, о Эсхил, нужно, чтобы их Прометей поражал молнией Юпитера, о Иов, нужно, чтобы их гноище оплодотворяло, о Данте, нужно, чтобы их ад погас, о Исайя, твой Вавилон рушится, нужно, чтобы их Вавилон просветился! Они делают то же, что делали вы; они непосредственно созерцают мир, они непосредственно наблюдают человечество; они не хотят, чтобы путеводным светом для них служил какой-нибудь преломленный луч, пусть даже и ваш. Так же как и вы, они принимают единственную исходную точку: вне себя – мировую душу, внутри себя – свою собственную; источник их творчества – тот единственный источник, откуда струится природа и откуда струится искусство, – бесконечность. Скоро исполнится сорок лет с тех пор, как пишущий эти строки утверждал: «У поэтов и писателей девятнадцатого века нет ни учителей, ни образцов». [177]177
  Предисловие к «Кромвелю». (Прим. авт.).


[Закрыть]
Нет, их не найти во всем безграничном и возвышенно-прекрасном искусстве всех народов, во всех грандиозных созданиях всех времен; нет, это даже не ты, Эсхил, даже не ты, Данте, даже не ты, Шекспир, – у них нет ни образцов, ни учителей. Почему? Потому что у них есть только один образец – Человек, и только один учитель – бог.

Подлинная история. Каждому свое место
I

Мы видим, как восходит новое созвездие.

Нет сомнения, свет, сиявший доныне человечеству, померкнет и прежние светила скоро погаснут.

С тех пор как существуют человеческие предания, в эмпиреях истории сверкали только люди силы. Они были единственными высшими существами. Под всеми этими названиями: короли, императоры, вожди, полководцы, монархи, сливавшимися в одном слове «герой», блистали эти фигуры апокалипсиса. С них дождем стекали победы. Ужас, который они внушали, превращался в приветственные крики, раздававшиеся при их появлении. Их сопровождало какое-то бушующее пламя. Они появлялись перед людьми в бурных потоках страшного света. Они не освещали небо – они охватывали его заревом пожара. Казалось, они хотят завладеть бесконечностью. В ореоле их славы слышался грохот крушения. Она окрашивалась красноватым отблеском. Был ли это пурпур? Была ли это кровь? Была ли это краска стыда? Их свет напоминал о лице Каина. Каждый из них ненавидел всех остальных. Они наносили друг другу удары, сопровождавшиеся пламенем; порой эти огромные светила сталкивались, снопами разбрасывая молнии. Их облик был гневен. Лучи их принимали форму мечей. Все это грозно нависало над нами.

Этим трагическим светом залито прошлое. В наши дни он быстро угасает.

Идут на убыль войны, деспотизм, теократия, приходит конец рабству, смертной казни. Меч становится короче, тускнеет сияние тиары, корона теряет блеск, битва становится нелепостью, султан на каске никнет, узурпация ограничивается, цепь становится легче, палач робеет. Древнее самоуправство немногих над всеми, называемое божественным правом, подходит к концу. Престолонаследие, милость божия, монархия, установленная при Фарамунде, нации, заклейменные цветком лилии, владение народами по праву рождения, вереница предков, дающая власть над живыми, – все это кое-где еще борется – в Неаполе, в Пруссии и т. д., – впрочем, даже и не борется, а скорее барахтается, все это – смерть, цепляющаяся за жизнь. Из посиневших уст крепостного, барщинного крестьянина, пролетария, парии исходят какие-то неясные звуки, которые завтра станут словами, послезавтра – разумной речью. Человечество грызет кляп, которым ему заткнули рот. Человечеству, этому мученику, надоела дорога страдания, и оно отказывается идти дальше.

Уже сейчас некоторые формы деспотизма невозможны. Фараон – это мумия, султан – призрак, цезарь – подделка. Этот столпник Траяновых колонн закостенел на своем пьедестале. На голове у него помет свободных орлов; он скорее небытие, чем слава, его лавровый венок перевязан лентой, украшающей погребальные венки.

Эпоха людей силы закончена. Они, конечно, были славны, но слава их растаяла. Этот тип великих людей обладает способностью растворяться в прогрессе. Цивилизация быстро окисляет их бронзовые статуи. При той степени зрелости, которой достигло мировое сознание с помощью французской революции, герой уже не может быть героем, не объяснив, почему он герой; значение полководца становится спорным, завоеватель неприемлем. В наши дни Людовик XIV, оккупирующий пфальцграфство Рейнское, произвел бы впечатление вора. Заря этих реальных явлений начала заниматься уже с прошлого века; в присутствии Вольтера Фридрих II чувствовал себя немного разбойником и признавался в этом. Быть великим человеком в области материи, быть высокопарно-жестоким, царствовать с помощью темляка и кокарды, ковать право на наковальне силы, бить по справедливости и истине совершившимися фактами, творить гениальные насилия – все это, если хотите, значит быть великим, но это слишком грубый способ быть великим. Отмеченная барабанной дробью слава, которую принимаешь, пожимая плечами. Герои, сопровождаемые звоном литавр, вплоть до наших дней оглушали человеческий разум. Теперь его начинает утомлять этот величественный грохот. Он закрывает глаза и затыкает уши перед узаконенными бойнями, которые называются военными сражениями. Блистательные человекоубийцы отжили свой век. Отныне они будут знамениты и царственны, только отойдя в относительное забвение. Человечество выросло, оно хочет обходиться без них. Пушечное мясо теперь мыслит. Оно одумалось и уже не испытывает восторга, когда в него стреляют из пушек.

Укажем, кстати, несколько цифр, – это не повредит делу.

Всякая трагедия относится к нашей теме. Существует не только трагедия поэтов, есть еще трагедия политиков и государственных мужей. Хотите знать, во что она обходится?

У героев есть враг, этого врага зовут финансы. Долгое время было неизвестно, во что обходится такого рода слава. Скрыть общую сумму можно было с помощью какого-нибудь удобного маленького камина, вроде того, в котором Людовик XIV сжег счета за постройку Версаля. В тот день из трубы королевской печки вышло дыма на целый миллиард. А народы даже не смотрели на этот дым. Теперь у народов появилось хорошее качество: они стали скупы. Они знают, что расточительность – мать упадка. Они считают. Они изучают двойную бухгалтерию. Военная слава отныне имеет свой кредит и дебет. Это делает ее невозможной.

Величайший воин современности не Наполеон, а Питт. Наполеон вел войну, Питт ее создавал. Это он захотел, чтобы разразились все войны Революции и Империи. Они исходят от него. Если бы убрать Питта и поставить на его место Фокса, эта беспримерная двадцатитрехлетняя битва потеряла бы смысл. Коалиции не было бы. Душой ее был Питт, и когда он умер, душа его осталась жить в мировой войне. Вот во что Питт обошелся Англии и миру. Добавим этот барельеф к его пьедесталу.

Прежде всего потери в людях. С 1791 по 1814 год одна только Франция, борясь против Европы, объединенной Англией, Франция, которую заставили воевать вопреки ее воле, истратила на бойне во имя военной славы, а также, добавим это, для защиты своей территории, пять миллионов человек, то есть по шестьсот человек в день. Европа, включая цифру Франции, потеряла шестнадцать миллионов шестьсот тысяч человек, то есть по две тысячи убитых в день в течение двадцати трех лет.

Во-вторых, расход в деньгах. К сожалению, из достоверных данных мы располагаем только цифрой расходов Англии. С 1701 по 1814 год Англия, для того чтобы с помощью Европы сразить Францию, задолжала двадцать миллиардов триста шестнадцать миллионов четыреста шестьдесят тысяч пятьдесят три франка. Разделите эту цифру на число убитых людей, считая по две тысячи в день в течение двадцати трех лет, и вы получите такой результат: каждый труп, лежащий на поле битвы, обошелся одной только Англии в тысячу двести пятьдесят франков.

Прибавьте цифру расходов всей Европы; цифру неизвестную, но огромную.

Эти семнадцать миллионов убитых европейцев могли бы заселить Австралию. На двадцать четыре миллиарда, истраченные Англией на пушечные выстрелы, можно было бы изменить лицо земли, повсюду начать насаждение цивилизации и уничтожить во всем мире невежество и нужду.

Англия платит восемьдесят четыре миллиарда за две статуи: Питта и Веллингтона.

Хорошо иметь героев, но это большая роскошь. Поэты стоят не так дорого.

II

Отставка воина подписана. Это великолепие в далеком прошлом. Великий Нимрод, великий Кир, великий Сеннахериб, великий Сезострис, великий Александр, великий Пирр, великий Ганнибал, великий Фридрих, великий Цезарь, великий Тимур, великий Людовик и другие «великие» – все это уходит.

Было бы ошибочно думать, что мы начисто и попросту отбрасываем этих людей. В наших глазах слава пяти или шести из только что названных нами законна: к произведенным ими опустошениям примешивается даже что-то хорошее; общий итог их деятельности приводит в смущение абсолютную справедливость мыслителя, и чаша полезного и вредного на их весах уравновешивается.

Другие приносили только вред. Их много, их даже бесчисленное множество, потому что хозяев мира – целая толпа.

Мыслитель взвешивает все за и против. Ему подобает снисходительность. Так скажем же прямо: у этих других, которые творили только зло, было смягчающее обстоятельство – их глупость.

У них есть и другое извинение: умственное развитие самого человечества в момент их появления; окружающая их обстановка, которую хоть и возможно, но трудно было изменить.

Настоящие тираны – это не люди, а вещи. Тираны – это границы, избитые колеи, рутина, слепота, выражающаяся в фанатизме, глухота и немота, выражающаяся в различии языков, разногласия, выражающиеся в различии мер, весов и денежных знаков, ненависть как результат разногласий, война как результат ненависти. Все эти тираны носят одно имя – Разобщенность народов. Отсутствие единства и как следствие его – монархия, вот что такое деспот в его абстрагированном виде.

Даже тираны, состоящие из плоти и крови, это тоже вещи. Калигула в гораздо большей степени факт, чем человек. Он не столько существовал, сколько был результатом того, что ему предшествовало. Римский изобретатель проскрипций, диктатор или цезарь лишает побежденного огня и воды, то есть ставит его вне жизни. Один день Гелнона – это двадцать тысяч изгнанников, один день Тиберия – тридцать тысяч, один день Суллы – семьдесят тысяч. Однажды вечером больной Вителлий видит ярко освещенный дом, там кто-то веселится. «Не думают ли они, что я уже умер?» – спрашивает Вителлий. Оказывается, это Юний Блез ужинает у Туска Цецины; император посылает пирующим чашу с ядом, дабы этот мрачный конец слишком веселой ночи послужил им доказательством того, что Вителлий жив. Reddendam pro intempestiva liantia moestam et funebrem noctem qua sentiat vivere Vitellium et imperare. [178]178
  За неуместное своеволие они должны быть наказаны мрачной и гибельной ночью, чтобы они почувствовали, что Вителлий жив и повелевает (лат.).


[Закрыть]
Оттон и тот же Вителлий обмениваются подосланными убийцами. При Цезарях было чудом умереть в своей постели. Так умер Пизон, и его смерть вошла в историю вследствие своей необычайности. Сад Валерия Азиатика нравится императору, лицо Статилия не нравится императрице; и то и другое – государственные преступления; Валерия душат за то, что у него есть сад, а Статилия за то, что у него есть лицо. Василий II, император Востока, берет в плен пятнадцать тысяч болгар; он делит их на группы по сто человек и выкалывает глаза всем, за исключением одного, которого заставляет вести остальных девяносто девять слепых. Эту безглазую армию он посылает затем в Болгарию. История так характеризует Василия II: «Он слишком любил славу» (Деландин). Павел, император русский, изрекает такую аксиому: «Могуществен только тот человек, с которым говорит император, и его могущество длится лишь до тех пор, пока он слышит обращенные к нему слова». Филипп V Испанский, с таким жестоким спокойствием созерцающий аутодафе, приходит в ужас при мысли о том, что ему нужно сменить рубашку, и шесть месяцев лежит в постели, не умываясь и не обрезая ногтей, из страха быть отравленным ножницами, водой из таза, рубашкой или башмаками. Иван, предок Павла, велит подвергнуть женщину пытке, прежде чем положить ее в свою постель, приказывает повесить какую-то новобрачную, а мужа ее ставит рядом с виселицей, чтобы он никому не позволял обрезать веревку, приказывает сыну убить отца, изобретает способ распиливать людей пополам с помощью веревки, сам сжигает Барятинского на медленном огне и в то время, как тот воет от боли, концом своего жезла подвигает к нему головни. Петр стремится достичь совершенства в ремесле палача; он упражняется в рубке голов; сначала он рубит только по пять голов в день; этого мало, но он проявляет усердие и доходит до двадцати пяти. Для царя это редкий талант – уметь ударом кнута отсечь женщине грудь. Что такое все эти чудовища? Симптомы. Нарывы, готовые прорваться; гной, выходящий из больного тела. Они несут не больше ответственности, чем общая сумма ответственна за слагаемые. Василий, Иван, Филипп, Павел и т. д. и т. д. – продукт окружающей их безграничной глупости. Если греческое духовенство руководствуется, например, такой максимой: «Дана ли нам власть судить тех, кто повелевает нами?», – то нет ничего удивительного в том, что тот же Иван зашивает архиепископа в медвежью шкуру и отдает его на съедение собакам. Царь забавляется, это справедливо. При Нероне брат убитого идет в храм и возносит благодарность богам за убийство своего брата; при Иване один посаженный на кол боярин в продолжение всей своей агонии, продлившейся двадцать четыре часа, повторяет: «О господи! Спаси царя». Княгиня Сангушко в слезах бросается к ногам Николая и подает ему прошение; она просит о помиловании ее мужа, она заклинает властелина избавить Сангушко (поляка, виновного в том, что он любил Польшу) от ужасного путешествия в Сибирь. Николай слушает в молчании, затем берет прошение и пишет внизу: «Пешком». Затем Николай выходит на улицу, чтобы показаться народу, и толпа бросается целовать его сапоги. Что вы на это скажете? Николай – безумец, толпа – грубое животное. От хана происходит князь, от князя – царь. Скорее ряд явлений, чем преемственность людей. После этого Ивана над вами царствовал Петр, после Петра – Николай, после Николая – Александр, – что может быть логичнее? Все вы немного хотите этого. Те, кого пытают, соглашаются на пытку. Этого царя, «полусгнившего, полузамерзшего», по выражению г-жи де Сталь, вы сделали сами. Быть народом, быть силой и спокойно взирать на эти вещи – значит поощрять их. Быть при этом – значит соглашаться. Кто спокойно смотрит на то, как совершается преступление, тот помогает этому преступлению. Пассивное присутствие – это гнусное поощрение.

Добавим, что разложение, предшествовавшее злодеянию, уже кладет начало сообщничеству. Угнетателя порождает некое гнилостное брожение существовавшей еще до него подлости.

Волк – это явление, неразрывно связанное с лесом. Это плод беззащитного одиночества. Соедините и соберите вместе безмолвие, темноту, легкую победу, чудовищное себялюбие, добычу, попадающуюся на каждом шагу, безнаказанное убийство, потворство всего окружающего, слабость, безоружность, покинутость, разобщенность. В точке пересечения всего этого возникает дикий зверь. Совокупность мрачных обстоятельств, заглушающая всякие крики, создает тигра. Тигр – это голодная и вооруженная слепота. Существо ли это? В самой малой степени. Коготь зверя знает не больше, чем шип растения. Неизбежные факты порождают лишенный сознания организм. Вне убийства, необходимого для его жизни, тигр не существует. Муравьев ошибается, если думает, что он личность.

Злые люди – это следствие зла. Так будем же исправлять это зло.

И здесь мы возвращаемся к нашей исходной точке. Смягчающее обстоятельство для деспотизма – это идиотизм.

Об этом смягчающем обстоятельстве мы только что говорили.

Деспоты-идиоты, – а их множество, – это чернь в пурпурных мантиях; но над ними и вне их, на неизмеримом расстоянии, отделяющем то, что сияет, от того, что гниет, существуют деспоты-гении.

Есть полководцы, завоеватели, могучие воины, силой навязывающие цивилизацию, мечом вспахивающие поля.

Об этих мы только что напоминали; имена истинно великих среди них – Кир, Сезострис, Александр, Ганнибал, Цезарь, Карл Великий, Наполеон, и в той мере, как было указано, мы восхищаемся ими.

Но мы восхищаемся ими с тем условием, чтобы они исчезли.

Дайте место лучшим! Дайте место величайшим!

А разве эти величайшие, эти лучшие появились только теперь? Нет. Их список такой же древний, как и список тех, других, и даже, может быть, более древний, ибо сначала была мысль, а потом дело, и мыслитель существовал раньше захватчика; но только его место было занято, и занято силой. Эта узурпация скоро исчезнет, бьет, наконец, их час, их первенство всем бросается в глаза, и цивилизация, вернувшаяся к истинному свету, объявляет их единственными своими основателями; их ряд загорается ярким светом и затмевает все остальное; грядущее принадлежит им так же, как и прошедшее; и отныне бог будет продолжать только их чреду.

III

Что историю нужно переписывать заново, это очевидно. До настоящего времени ее почти всегда писали с жалкой точки зрения факта; настала пора писать ее с точки зрения принципа.

Иначе ее ценность сведется к нулю.

Деяния королей, грохот войны, коронования, бракосочетания, крестины и траур монархов, казни и празднества, великолепие одного, подавляющее всех, торжество того, кто родился властителем, подвиги меча и топора, великие империи, огромные налоги, игра случайностей, вполне объяснимая в мире, где законом служат авантюры первого встречного, лишь бы на голове у него была корона; судьба целого века, поставленная в зависимость от удара копья, нанесенного сумасбродом по черепу глупца; величественный свищ в прямой кишке Людовика XIV; строгие слова умирающего императора Матвея, обращенные к его врачу, который не мог найти его руку, пытаясь в последний раз пощупать ему пульс под одеялом: «Erras, amice, hoc est membrum nostrum imperiale sacrocoesareum»; [179]179
  ошибаешься, друг, это наш императорский неприкосновенный и августейший член (лат.)


[Закрыть]
танец с кастаньетами, исполненный переодетым в пастушка кардиналом Ришелье перед королевой Франции в маленьком доме на улице Гайон; Гильдебранд, дополненный Сиснеросом, собачки Генриха III, разные Потемкины Екатерины II, здесь Орлов, там Годой; великая трагедия, вытекающая из маленькой интриги, – такова была история до наших дней; интересуясь только троном и алтарем, она прислушивалась одним ухом к Данжо, а другим к дон Кальмету; ханжа, но вовсе не строгая, она не различала подлинных переходов от одной эры к другой, неспособна была распознавать периодические кризисы цивилизации и сводила развитие человечества к движению по ступенькам глупых дат; дока в пустяках, невежда в праве, истине и справедливости, она брала за образец Лерагуа в значительно большей степени, чем Тацита.

Вплоть до того, что в наши дни Тациту было предъявлено судебное обвинение.

Впрочем, Тацит, – и мы никогда не перестанем утверждать это, – так же как Ювенал, Светоний и Ламприд, вызывает особую и вполне оправданную ненависть. В тот день, когда в коллежах преподаватели риторики поставят Ювенала выше Вергилия, а Тацита выше Боссюэ, это будет означать, что накануне произошло освобождение человечества, это будет означать, что все формы угнетения исчезли, от плантатора до фарисея, от хижины, где плачет раб, до капеллы, где поет кастрат. Кардинал дю Перрон, которого папа бил палкой вместо Генриха IV, был так добр, что сказал: «Я презираю Тацита».

Вплоть до наших дней история вела себя как льстивый царедворец.

Двойное отожествление короля с нацией и короля с богом – это дело придворной истории. Божья милость порождает божественное право. Людовик XIV сказал: «Государство – это я». Г-жа Дюбарри, плагиатор Людовика XIV, называла Людовика XV «Франция», и торжественно-надменные слова великого восточного властелина Версаля превратились в ее устах в следующую фразу: «Франция, твой кофе убегает».

Боссюэ, не моргнув глазом, кое-где прикрашивая факты, написал устрашающую легенду этих старых, покрытых преступлениями тронов и, прикрывая внешнюю сторону вещей своей расплывчатой теократической риторикой, удовольствовался такой формулой: «Сердце царево в руце божией». Это не так, и по двум причинам: у бога нет руки, а у царей нет сердца.

Само собой понятно, что мы говорим только об ассирийских царях.

История, старая история – предобрая особа по отношению к монархам. Она закрывает глаза, когда какое-нибудь высочество говорит ей: «История, не смотри». Невозмутимо, с бесстыдством публичной девки она отрицает существование страшной каски с острием внутри для ломки черепа, которую эрцгерцог Австрийский предназначил для швейцарца Гундольдингена; ныне это хитроумное орудие висит на гвозде в Люцернской ратуше. Каждый может видеть его, история же все еще продолжает отрицать его существование. Морери называет Варфоломеевскую ночь «беспорядками». Шодон, другой биограф, так говорит об авторе приведенного выше прозвища Людовика XV: «одна придворная дама, госпожа Дюбарри». История согласна считать апоплексическим ударом тот тюфяк, под которым Ричард II английский задушил в Кале герцога Глостера. Почему голова инфанта дона Карлоса, лежащего в гробу в Эскуриале, отделена от туловища? Филипп II, его отец, отвечает на это: «Когда мальчик скончался своею смертью, приготовленный для него гроб оказался слишком коротким, и потому пришлось отрубить голову». Покорная история принимает и этот слишком короткий гроб. Но чтобы отец приказал обезглавить сына, фи! Только демагоги могут говорить подобные вещи.

Простодушие истории, прославляющей факт, каков бы он ни был и как бы нечестив он ни был, нигде так ярко не бросается в глаза, как у Кантемира и Карамзина; один из них турецкий, другой – русский историк. Факты оттоманской и московской истории, когда их сопоставишь и сравнишь, представляют тождество с татарской. В Москве такая же мрачная азиатчина, как и в Стамбуле. Над одной царит Иван, над вторым – Мустафа. Разница между таким христианством и магометанством едва заметна. Поп недалеко ушел от муллы, боярин – от паши, кнут – от шелкового шнурка, а мужик – от немого. Для прохожих Стамбула и Москвы нет большой разницы между Селимом, который пронзает их стрелами, и Василием, спускающим на них медведей. Кантемир, южанин, бывший молдавский господарь, долгое время турецкий подданный, перейдя к русским, чувствует, что царю Петру нравится, когда он обожествляет деспотизм, и он кладет свои метафоры к ногам султанов; этот пресмыкающийся характерен для Востока, но отчасти и для Запада. Султаны божественны, их ятаганы священны, их кинжалы благостны, их казни великодушны, их отцеубийства преисполнены доброты. Султанов называют милостивыми так же, как фурий называют эвменидами. Кровь, пролитая ими, дымится у Кантемира, распространяя запах фимиама, и бесчисленные убийства, наполняющие их царствование, окружают их сиянием славы. Они убивают народ в общественных интересах. Когда – не помню уж, какой падишах, то ли Тигр IV, то ли Тигр VI, – приказывает удушить одного за другим своих девятнадцать маленьких братьев и те в ужасе бегают по комнате, историк, родившийся турком, объявляет, что «он таким образом мудро применял законы империи». Русский историк Карамзин не менее нежен к царю, чем Кантемир к султану. Однако, скажем прямо, по сравнению с пылом Кантемира рвение Карамзина кажется не столь горячим. Так, Карамзин прославляет Петра, убившего своего сына Алексея, но таким тоном, как будто извиняет его. Это уже не безоговорочное и простое приятие, как у Кантемира. Кантемир лучше умеет стоять на коленях. Русский историк только восхищается, в то время как турецкий историк преклоняется. У Карамзина никакого огня, никакого пыла, неповоротливый энтузиазм, серенькие апофеозы, рвение, скованное морозом, он словно ласкает окоченевшими пальцами. Он плохо льстит. Очевидно, здесь играет какую-то роль климат. Карамзин – это озябший Кантемир.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю