355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Критические статьи, очерки, письма » Текст книги (страница 25)
Критические статьи, очерки, письма
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:47

Текст книги "Критические статьи, очерки, письма"


Автор книги: Виктор Гюго


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 55 страниц)

Два или три года тому назад в газетах появилось сообщение о том, что один французский писатель продал свой роман за четыреста тысяч франков. Это наделало шуму в Англии. Одна конформистская газета воскликнула: «Как можно брать такие деньги за вымысел?»

Кроме того, на пути Шекспира встают и преграждают ему дорогу два всемогущих в Англии слова: «improper», «shocking». Заметьте, что в массе случаев библия тоже «неприлична» и священное писание «шокирует». Библия, даже по-французски и в суровых устах Кальвина, не задумываясь, говорит: «Ты погряз в блуде, Иерусалим». Подобные крепкие словечки принадлежат как поэзии, так и гневу, и пророки, эти разгневанные поэты, не стесняются употреблять их. У них беспрерывно ругательства на языке. Но Англия, постоянно читающая библию, как будто и не замечает этого. Ничто не может сравниться с намеренной глухотой фанатизма. Хотите другой пример такой глухоты? Вплоть до нашего времени римская ортодоксальная религия не признает, что у Иисуса Христа были братья и сестры, хотя о них упоминают все четыре евангелиста. Сколько бы Матфей ни говорил: «Ессе mater et fratres ejus stabant foris… Et fratres ejus Jacobus, et Joseph, et Simon, et Judas. Et sorores ejus, nonne omnes apud nos sunt?»; [167]167
  Вот матерь его и братья его стоят вне… И брат его Иаков, и Иосиф, и Симон, и Иуда. И сестры его, разве они не все еще с нами? (лат.).


[Закрыть]
сколько бы Марк ни настаивал: «Nonne hic est faber filius Mariae, frater Jacobi, et Joseph, et Judae, et Simonis? Nonne et sorores ejus hic nobiscum sunt?»; [168]168
  Не плотник ли он, сын Марии, брат Иакова и Иосифа, и Иуды, и Симона? Не здесь ли, между нами, его сестры? (лат.).


[Закрыть]
сколько бы Лука ни повторял: «Venerunt autem ad illum mater et fratres ejus»; [169]169
  И пришли к нему матерь и братья его (лат.).


[Закрыть]
сколько бы Иоанн ни твердил: «Ipse et mater ejus et fratres ejus…», [170]170
  Он сам, и матерь его, и братья его… (лат.).


[Закрыть]
«Neque enim fratres ejus credebant in eum…», [171]171
  И братья его не верили в него… (лат.).


[Закрыть]
«Ut autem ascenderunt fratres ejus…», [172]172
  Итак, поднялись братья его… (лат.).


[Закрыть]
– католицизм не слышит.

Зато когда дело касается Шекспира, «немного язычника, как все поэты» (преподобный Джон Уилер), у пуританизма тонкий слух. Непоследовательность – сестра нетерпимости. К тому же, если нужно преследовать и проклинать, логики не требуется. Когда Шекспир устами Отелло называет Дездемону whore, [173]173
  шлюха (англ.)


[Закрыть]
то все возмущаются, начинается единодушный протест, сплошной скандал, – что же такое этот Шекспир? Все библейские секты затыкают себе уши, забывая о том, что Аарон награждает точно таким же эпитетом Сефору, жену Моисея. Правда, это в апокрифическом «Житии Моисея». Но апокрифы не менее подлинны, чем священное писание.

Вот почему в Англии известная холодность к Шекспиру неистребима. Англия остается для Шекспира тем же, чем для него была Елизавета. По крайней мере мы боимся, что это так. Мы были бы счастливы, если бы нас опровергли. Мы больше желаем славы Англии, чем сама Англия. За это она не может на нас сердиться.

В Англии существует странное звание – «поэт-лауреат», констатирующее восхищение официальных лиц и отчасти восхищение всей нации. При Елизавете, и при жизни Шекспира, имя национального поэта Англии было Друммонд.

Конечно, мы живем уже не в то время, когда расклеивались афиши: «Макбет», произведение Шекспира, переделанное сэром Вильямом Дэвенэнтом». Но когда играют «Макбета», публики собирается немного. Кин и Макреди провалились в этой драме.

В наши дни ни в одном английском театре не стали бы играть Шекспира, не вычеркнув из текста слово «бог», где бы оно ни встретилось. В разгаре девятнадцатого века на Шекспира все еще оказывает давление лорд-камергер. В Англии вне церкви слово «бог» не произносится. В разговоре слово God заменяют словом goodness (доброта). В изданиях и на представлениях Шекспира вместо God пишут и говорят heaven (небо). Смысл искажается, стих хромает, неважно! Последний крик умирающей Дездемоны: «Господи! Господи! Господи!» («Lord! Lord! Lord!») в издании Блаунта и Джеггарда 1623 года был вычеркнут по специальному приказу. Этот крик пропускают и на сцене. «Иисусе милостивый!» было бы святотатством; благочестивая испанка на английском театре должна восклицать: «Юпитер милостивый!» Вы думаете, мы преувеличиваем? Хотите доказательство? Откройте «Меру за меру». Там есть монахиня Изабелла. Кого она призывает? Юпитера. У Шекспира было написано «Иисус». [174]174
  Впрочем, никакому лорду-камергеру не превзойти французскую цензуру. Есть разные религии, но ханжество едино, и все его разновидности стоят одна другой. Ниже приводится выдержка из примечаний, приложенных новым переводчиком Шекспира к его переводу:
  «Иисусе! Иисусе!» – это восклицание Шеллоу было вычеркнуто из издания 1623 года согласно закону, запрещавшему произносить имя божества на сцене. Нужно заметить, что наш современный театр был так же ханжески искалечен ножницами цензуры Бурбонов, как театр Шекспира – цензурой Стюартов. Привожу то, что написано на первой странице рукописи «Эрнани», находящейся у меня в руках.
  «Принято Французским Театром 8 октября 1829 года.
  Директор театра
  Альбертен
  А ниже красными чернилами:
  «Просмотрено и допущено с условием, чтобы имя Иисуса было вычеркнуто повсюду, где оно встречается, и чтобы текст был исправлен согласно пометкам на стр. 27, 28, 29, 62, 74 и 76.
  Министр внутренних дел,
  государственный секретарь Лабурдонне».
  (Том XI, Примечания к «Ричарду II» и
  «Генриху IV», примечание 71, стр. 462.)
  Добавим, что в декорациях, изображающих Сарагоссу (2 акт «Эрнани») не разрешили изобразить ни одной колокольни или церкви, поэтому было очень трудно добиться сходства: в Сарагоссе в шестнадцатом веке насчитывалось триста девять церквей и сто семнадцать монастырей (Прим. авт.).


[Закрыть]

Тон пуританской критики, направленной против Шекспира, конечно, смягчился; однако полное выздоровление еще не наступило.

Не очень много лет тому назад один английский экономист, человек авторитетный, касаясь наряду с социальными вопросами вопросов литературных, в одном из своих отступлений высокомерно, ни на секунду не теряя апломба, заявил следующее: «Шекспир не может жить потому, что он писал большей частью на иностранные или античные сюжеты: «Гамлет», «Отелло», «Ромео и Джульетта», «Лир», «Юлий Цезарь», «Кориолан», «Тимон Афинский» и т. д., тогда как в литературе жизнеспособны только плоды непосредственных наблюдений и произведения, написанные на современные сюжеты». Что вы скажете о подобной теории? Мы бы и не говорили о ней, если бы она не нашла одобрения в Англии и последователей во Франции. Кроме Шекспира, она попросту исключает из литературной «жизни» Шиллера, Корнеля, Мильтона, Тассо, Данте, Вергилия, Еврипида, Софокла, Эсхила и Гомера. Правда, она зато увенчивает Авла Геллия и Ретифа де Ла Бретонна. Шекспир не жизнеспособен? О критик, он всего лишь бессмертен!

Приблизительно в то же самое время другой английский критик, но шотландской школы, пуританин той разновидности недовольных, вождем которой является Нокс, объявил поэзию ребячеством, отверг красоту стиля, как преграду между мыслью автора и читателем, не нашел в монологе Гамлета ничего, кроме «холодной напыщенности», а в прощании Отелло со знаменами и с лагерем ничего, кроме «декламации», отождествил метафоры поэтов с размалеванными картинками в книгах, годными только на то, чтобы забавлять маленьких детей, облил презрением особенно Шекспира, «испещренного», по его мнению, «от начала до конца такими картинками».

Не далее как в январе этого года одна остроумная лондонская газета с иронией, окрашенной возмущением, спрашивала, кто более знаменит в Англии – Шекспир или «господин Колкрэфт, палач»:

«В этой просвещенной стране есть такие местечки, где, если вы произнесете имя Шекспира, вам ответят: «Не знаю, кто этот Шекспир, вокруг которого вы поднимаете такой шум, но держу пари, что Гэммер Лэйн из Бирмингама согласится драться с ним за пять фунтов». В отношении же Колкрэфта никто не ошибается».

(«Daily Telegraph», 13 января 1864 года.)

IV

Как бы то ни было, памятника, который Англия должна поставить Шекспиру, до сих пор еще нет.

Франция, признаемся в этом, в подобных случаях действует не быстрее. Другая слава, совсем иная, чем Шекспир, но не менее великая – Жанна д'Арк – тоже с давних пор ждет национального памятника, памятника, достойного ее.

У этой земли, которая была Галлией и которой правили Велледы, с точки зрения католицизма и с точки зрения истории были две покровительницы, две царственные фигуры – Мария и Жанна. Одна из них – святая, дева Мария, другая – героиня, девственница. Людовик XIII отдал Францию в дар одной из них, другая подарила Францию Франции. Памятник второй должен быть не ниже памятника первой. Жанне д'Арк нужен монумент не менее грандиозный, чем Собор Парижской богоматери. Когда он будет поставлен?

Англия оказалась несостоятельным должником перед Шекспиром, а Франция обанкротилась перед Жанной Д'Арк.

Такая неблагодарность заслуживает сурового обличения. Конечно, первая виновница здесь – правящая аристократия, закрывающая глаза народным массам мраком невежества, но все-таки совесть обязательна для народа, как и для отдельных личностей; невежество – это только смягчающее обстоятельство; и когда подобная несправедливость длится веками, она, оставаясь ошибкой правительства, становится также ошибкой нации. Нужно уметь при случае сказать народам правду в глаза: Франция и Англия, вы неправы.

Льстить народам – хуже, чем льстить королям. Второе низко, первое было бы подлостью.

Пойдем дальше, и раз уж у нас явилась эта мысль, полезно будет обобщить ее, пусть даже выйдя на минуту за рамки нашего сюжета. Нет, народы не имеют права без конца возлагать вину на правительства. Приятие угнетения угнетенным в конце концов становится сообщничеством, трусость – попустительством во всех тех случаях, когда над народом тяготеют злодеяния, которым он мог бы воспрепятствовать, если бы захотел, и когда продолжительность этих злодеяний переходит пределы терпения честного человека: существует определенная солидарность и общий позор у правительства, совершающего зло, и народа, допускающего это зло. Тот, кто страдает, достоин уважения, тот, кто терпит, заслуживает презрения. Но будем продолжать.

Отметим следующее совпадение: Вольтер, не признающий Шекспира, оскорбляет также Жанну д'Арк. Но что такое Вольтер? Вольтер – скажем об этом с радостью и с грустью – воплощение французского духа. Мы имеем в виду французский дух только до революции. Со времени революции французский дух растет вместе с Францией и теперь стремится стать европейским духом. Он стал менее локально ограниченным и более братским, менее галльским и более человечным. Он все полнее отвечает духу Парижа, города, который можно назвать сердцем мира. Что до Вольтера, то он остается тем, кем он был, – человеком будущего, но также и человеком прошлого. Его имя – одно из тех славных имен, которые заставляют мыслителя сказать и да и нет; против него – две жертвы его сарказма: Жанна д'Арк и Шекспир. Он наказан теми, над кем насмехался.

V

Но в сущности зачем Шекспиру памятник? Гораздо ценнее та статуя, которую он сам воздвиг себе; пьедесталом ей служит вся Англия. Шекспиру не нужно пирамиды; у него есть его творения.

Зачем ему мрамор? Зачем бронза там, где есть слава? Нефрит и алебастр, яшма, змеевик, базальт, красный порфир, как во Дворце инвалидов, гранит, паросский и каррарский мрамор здесь бессильны; гений остается гением и без них. Даже если собрать все существующие камни, могут ли они возвеличить этого человека хотя бы на локоть? Какой свод может быть нерушимее, чем «Зимняя сказка», «Буря», «Виндзорские проказницы», «Два веронца», «Юлий Цезарь», «Кориолан»? Какой памятник может быть грандиознее «Лира», суровее «Венецианского купца», ослепительнее «Ромео и Джульетты», искуснее «Ричарда III»? Какая луна осветит это здание более таинственным светом, чем «Сон в летнюю ночь»? Какая столица, будь то даже Лондон, создаст вокруг него более титанический шум, чем мятущаяся душа Макбета? Какое строение из кедра или дуба продержится дольше «Отелло»? Какая бронза сравнится с «Гамлетом»? Ни одно сооружение из известняка, гранита, железа или цемента не стоит дуновения гения, этого глубокого дуновения, дыхания бога в устах человека. Голова, в которой рождается идея, – вот подлинная вершина; нагромождения же камня и кирпича – напрасные усилия. Какое здание может сравниться с мыслью? Вавилонская башня не стоит Исайи; Хеопсова пирамида меньше Гомера, Колизей ниже Ювенала, севильская Хиральда – карлица по сравнению с Сервантесом; собор святого Петра в Риме не достигает щиколотки Данте. Разве можно построить башню столь же высокую, как это имя – Шекспир?!

Попробуйте прибавьте что-нибудь к величию духа!

Представьте себе памятник. Представьте себе, что он роскошен, что он величественен. Триумфальная арка, обелиск, римский цирк с пьедесталом в центре, собор. Нет народа более великодушного, более благородного, более блистательного, нет народа более славного, чем английский народ. Сочетайте эти две идеи – Англия и Шекспир, пусть из них возникнет здание. Такая нация, прославляющая такого человека, – это будет великолепно. Представьте себе этот памятник, представьте себе его открытие. Все пэры налицо, здесь же палата общин, епископы совершают богослужение, принцы образуют пышный кортеж, присутствует королева. Добродетельная женщина, в которой английский народ, придерживающийся, как известно, монархических убеждений, видит и чтит свое настоящее воплощение, эта достойная мать, эта благородная вдова приходит с приличествующим случаю глубоким уважением склонить материальное величие перед величием идеальным; королева Англии приветствует Шекспира; почести, возданные Викторией, заглаживают презрение Елизаветы. Что до Елизаветы, то она, вероятно, тоже здесь, изваянная где-нибудь у подножия, вместе со своим отцом Генрихом VIII и своим преемником Иаковом I, – карлики, пристроившиеся у ног поэта. Пушка палит, холст сброшен, и перед глазами всех предстает статуя; она как будто говорит: «Наконец-то!» Она вырастала во тьме в течение трехсот лет; три века – время, достаточное для роста колосса; она грандиозна. На нее пошли все бронзовые статуи герцога Йоркского, графа Кэмберлендского, Питта и Пиля; чтобы собрать для нее металл, с городских площадей сняли целую груду несправедливо поставленных памятников: для этой гигантской фигуры собрали воедино всевозможных Генрихов и Эдуардов, сплавили различных Вильгельмов и многочисленных Георгов, из Ахиллеса, стоявшего в Гайд-Парке, отлили большой палец на ноге; прекрасно, вот Шекспир, почти такой же огромный, как какой-нибудь фараон или Сезострис. Колокола, барабаны, фанфары, рукоплескания, крики ура!

Ну и что же?

Это делает честь Англии, но это безразлично для Шекспира.

Что значат приветствия королевской власти, аристократии, армии, даже английского народа, до сих пор еще невежественного, как и почти все другие нации, что значат почести, воздаваемые всеми этими в разной степени просвещенными группами, для того, кому вечно будут принадлежать восторги всего мыслящего человечества? Что такое проповедь архиепископа Кентерберийского по сравнению с криком женщины при виде Дездемоны, матери – при виде Артура, души – при виде Гамлета?

Итак, если весь мир настойчиво требует от Англии памятника Шекспиру, это делается не для Шекспира, а для Англии.

Есть случаи, когда уплата долга важнее для должника, чем для кредитора.

Памятник служит примером. Высоко вознесенная голова великого человека излучает свет. Толпам, так же как и волнам, необходим сияющий над ними маяк. Прохожий должен знать, что есть великие люди. Читать успевают не все, видит же каждый. Люди идут мимо, наталкиваются на пьедестал, они невольно поднимают голову и смотрят на надпись; книги можно избежать, статуи не избежишь. Однажды на Руанском мосту, у прекрасной статуи, которой мы обязаны Давиду д'Анже, один крестьянин, ехавший верхом на осле, задал мне вопрос: «Вы знаете Пьера Корнеля?» – «Да», – ответил я. Он продолжал: «И я тоже». Тогда я спросил его: «А знаете ли вы «Сида»?» – «Нет», – сказал он.

Для него Корнель – это статуя.

Такое начало знакомства с великими людьми необходимо народу. Памятник вызывает интерес к тому, кому он поставлен. Появляется желание научиться грамоте и узнать, что это за изваяние. Статуя как бы одергивает невежество.

Таким образом, воздвигать памятники полезно для народа и справедливо по отношению к нации.

Совершить полезное и вместе с тем справедливое – это в конце концов должно соблазнить Англию. Она должница Шекспира. Оставаться в таком долгу не очень-то приличествует народной гордости. Мораль требует, чтобы народы были аккуратными плательщиками там, где дело касается благодарности. Энтузиазм предполагает честность. Когда человек – сияние вокруг чела своей нации, а нация этого не замечает, она приводит в изумление окружающее ее человечество.

VI

Англия все-таки поставит памятник своему поэту, – такой конец легко предвидеть.

Как раз когда мы кончали писать только что прочитанные вами страницы, в Лондоне было объявлено об организации комитета по торжественному празднованию трехсотлетней годовщины со дня рождения Шекспира. Двадцать третьего апреля 1864 года этот комитет посвятит Шекспиру памятник и организует празднество, которое, без сомнения, превзойдет неполную программу, намеченную нами выше. Тут уж ничего не пожалеют. Акт восхищения будет грандиозен. Можно ожидать любого великолепия от нации, создавшей чудесный дворец Сайденгэм, этот народный Версаль. Инициатива, взятая на себя комитетом, конечно, покажет пример правительству. Что до нас, то мы отвергаем и думаем, что и комитет отвергнет всякую мысль о сборе средств по подписке. Подписка, если только собирают не по грошам, то есть если она недоступна всему народу, неизбежно охватывает лишь какую-то группу лиц. Шекспир достоин общенародной манифестации; должен быть объявлен нерабочий день, народный праздник; памятник нужно поставить на средства государства, за это должны голосовать обе палаты, а стоимость памятника следует внести в бюджет. Англия сделала бы это для короля. А что такое король Англии по сравнению с великим человеком Англии? Комитету по организации юбилея Шекспира должно быть оказано полное доверие; этот комитет состоит из лиц, глубоко уважаемых в прессе, среди пэров, в литературе, в театре и в церкви. Выдающиеся люди всех стран, представители интеллигенции Франции, Германии, Бельгии, Испании, Италии дополняют этот комитет, компетентный и безупречный со всех точек зрения. Второй комитет, сформированный в Стрэтфорде на Звоне, помогает Лондонскому комитету. Мы поздравляем Англию.

Народы туги на ухо, но живут они долго; поэтому в их глухоте нет ничего непоправимого. У них есть время спохватиться. Англичане, наконец, просыпаются и поворачиваются в сторону своей славы. Англия принимается читать по складам это имя, Шекспир, на которое весь мир показывает ей пальцем.

В апреле 1664 года, когда исполнилось сто лет со дня рождения Шекспира, Англия была занята тем, что приветствовала Карла II, продавшего Франции Дюнкерк за двести пятьдесят тысяч фунтов стерлингов, и смотрела, как под дождем и ветром на Тайбернской виселице белеет скелет, прежде бывший Кромвелем. В апреле 1764 года, когда исполнилось двести лет со дня рождения Шекспира, Англия смотрела, как восходит заря Георга III, короля, которому суждено было безумие; в то время на тайных сборищах и весьма мало вяжущихся с конституцией приватных совещаниях с вождями тори и немецкими ландграфами он намечал уже ту политику сопротивления прогрессу, соответственно которой сперва велась борьба против свободы в Америке, потом против демократии во Франции; только за время правления первого Питта, начиная с 1778 года, эта политика привела Англию к долгу в восемьдесят миллионов фунтов стерлингов. В апреле 1864 года, когда исполнится триста лет со дня рождения Шекспира, Англия воздвигнет Шекспиру памятник. Лучше поздно, чем никогда.

Девятнадцатый век
I

Девятнадцатый век принадлежит только самому себе; на него не влияют никакие предки, он – сын идеи. Конечно, Исайя, Гомер, Аристотель, Данте, Шекспир были и еще могут быть великими зачинателями важных философских или поэтических течений; но у девятнадцатого века есть царственная мать – Французская Революция, В его жилах – ее титаническая кровь. Он чтит гениев, и когда нужно, он воздает почести тем, кто не был признан, он утверждает тех, кто остался неизвестным, он мстит за тех, кого преследовали, возлагает венец на оскорбленных, возвращает на пьедестал развенчанных; он преклоняется перед ними, но происходит он не от них. Он, только он сам составляет свою семью. Такова уж его революционная природа – он обходится без предков.

Сам гений, он сродни гениям. Что до его источника, то он тот же что и у них, – он вне человека. Таинственные периоды вынашивания прогресса следуют друг за другом согласно законам провидения. Сейчас девятнадцатый век производит на свет цивилизацию. Ему предстоит дать жизнь целому материку. Франция носила этот век в своем чреве, а он носит в себе Европу.

Вначале цивилизация была ограничена только группой греческих государств; это была узкая цивилизация, сводившаяся к листу шелковичного дерева, к Морее; затем, захватывая все новые и новые страны, она расширилась и стала романской группой; теперь это французская группа, то есть вся Европа; ростки цивилизации появляются и в Америке, и в Африке, и в Азии.

Величайшее из этих начинаний – демократическое государство, Соединенные Штаты, расцветшие в прошлом веке с помощью Франции. Франция, божественная испытательница прогресса, основала республику в Америке еще прежде, чем создала ее в Европе. Et vidit quod esset bonum. [175]175
  И она увидела, как это было хорошо (лат.).


[Закрыть]
Франция дала Вашингтону помощника – Лафайета, а затем вернулась к себе, чтобы дать Вольтеру, растерявшемуся в своей могиле, грозного продолжателя – Дантона. Перед лицом чудовищного прошлого, которое метало молнии, распространяло миазмы, нагоняло всяческую тьму, выпускало когти, перед лицом этого прошлого, ужасного и грозного, у прогресса, вынужденного бороться тем же оружием, вдруг появилось сто рук, сто голов, сто огненных языков; он испустил стоголосый рев. Благо стало гидрой. Это и называется революцией.

Ничто не может быть царственней.

Революция завершила один век и открыла другой.

Сдвиг в умах подготовляет переворот в бытии; это восемнадцатый век.

Совершившаяся политическая революция ищет затем своего выражения, и происходит революция литературная и социальная. Это девятнадцатый век. Романтизм и социализм – одно и то же явление; об этом говорили с враждебностью, но справедливо. Часто ненависть, намереваясь оскорбить, утверждает и укрепляет.

Кстати, заметим следующее: как все боевые слова, слово «романтизм» имеет то преимущество, что оно может сразу обобщить целую группу идей; оно рвется вперед, и это хорошо в борьбе; но, как мы думаем, его воинствующий характер влечет за собой тот недостаток, что оно как будто ограничивает представляемое им движение самим фактом борьбы; на самом же деле это движение – факт ума, факт цивилизации, факт духовной жизни; вот почему пишущий эти строки никогда не употреблял слое «романтизм» или «романтический». Их не найти ни на одной странице критических статей, когда-либо им написанных. И если сегодня он отходит от этой осторожности, диктуемой требованиями полемики, то только для быстроты и со всяческими оговорками. То же замечание следует сделать и относительно слова «социализм», которое может быть истолковано столь различным образом.

Тройное движение девятнадцатого века – литературное, философское и социальное, – движение единое, – есть не что иное, как течение революции в области идей. После того как оно увлекло за собой факты, это всеобъемлющее течение продолжается в умах.

Выражение «Девяносто третий год в литературе», так часто повторявшееся в 1830 году и направленное против современной литературы, не было оскорблением в той степени, в какой оно хотело им быть. Конечно, было также неправильно употреблять его для характеристики всего литературного движения, как несправедливо употреблять его для оценки всей политической революции; ведь содержание этих двух явлений не ограничивается Девяносто третьим годом. Но выражение «Девяносто третий год в литературе» было относительно точно в том смысле, что, пытаясь обесчестить литературное движение, присущее нашей эпохе, оно хоть и неясно, но верно указывало на его истоки. Здесь, как всегда, проницательность ненависти была слепа. Все попытки покрыть грязью чело истины приводят только к блеску, свету и сиянию…

Революция, критический поворот в жизни человечества, длится несколько лет. Каждый год образует период, представляет одну из сторон или завершает какую-нибудь часть этого явления. Девяносто третий год, год трагический, один из таких годов-титанов. Иногда благие вести исходят из бронзовых уст. Девяносто третий год и есть эти уста.

Слушайте, как они вещают великую весть. Склонитесь, пораженные и умиленные. В первый раз бог сам сказал слова fiat liex, [176]176
  да будет свет (лат.)


[Закрыть]
во второй раз он заставил сказать эти слова.

Кого же?

Девяносто третий год.

Итак, мы, живущие в девятнадцатом веке, давайте считать за честь эти оскорбительные слова: «вы – люди Девяносто третьего года».

Более того: не меньше, чем к Девяносто третьему году, принадлежим мы и к Восемьдесят девятому. Революция, вся революция в целом – вот источник литературы девятнадцатого века.

А затем можете осуждать эту литературу или прославлять ее, ненавидеть или любить, бранить или приветствовать – это зависит от того, какое количество будущего несете вы в себе; что за дело этой литературе до вашей враждебности и ярости; она – логический вывод из великого хаотического и созидательного события, пережитого нашими отцами и ставшего новой исходной точкой движения мира. Кто против этого события, тот против нее, кто за это событие, тот на ее стороне. Ее значение равно значению этого события. На этот счет реакционные писатели не ошибаются, чутье католиков и роялистов никогда их не обманывает; они всегда распознают революцию, явную или скрытую, эти эрудиты прошлого отпускают современной литературе почетное для нее количество диатриб, их отвращение к ней доходит до конвульсий; один из их журналистов – кажется, он епископ – произносит слово «поэт» таким же тоном, как и слово «сентябрист»; другой, не достигший еще ранга епископа, но такой же злобный, пишет: «Во всей этой литературе я чувствую Марата и Робеспьера». Второй из этих писателей несколько ошибается. В «этой литературе» чувствуется скорее Дантон, чем Марат.

Но самый факт подмечен верно. В этой литературе присутствует демократия.

Революция выковала фанфару; девятнадцатый век трубит в нее.

О! Это утверждение нам нравится, и, право, оно не пугает нас; признаемся в своей славе: мы – революционеры. Мыслители нашего времени – поэты, писатели, историки, ораторы, философы – все, все, все ведут свое начало от французской революции. Они порождены ею и только ею. Восемьдесят девятый год разрушил Бастилию, Девяносто третий год развенчал Лувр. Восемьдесят девятый год дал нам Освобождение, Девяносто третий год – Победу. Восемьдесят девятый и Девяносто третий годы, – люди девятнадцатого века порождены ими. Вот их отец и мать. Не ищите для них другой преемственности, другого начала, другого вдохновения. Они – демократы идеи, наследники демократов действия. Они – освободители. Идея Свободы склонялась над их колыбелью. Все они вскормлены этой великой грудью, питались ее молоком, у всех них в костях ее мозг, в воле ее сила, в разуме ее возмущение, в мыслях ее пламя.

Даже те из них (а есть и такие), которые родились аристократами в семьях, принадлежавших прошлому, и явились в мир своего рода отщепенцами, даже те, кто волей судьбы с раннего детства был воспитан в духе тупого противоречия прогрессу и в своих речах, обращенных к веку, начал с какого-то роялистского лепета, даже и они, уже с тех пор, с самых юных лет, – они не станут опровергать меня, – ощущали в себе божественное чудовище. В них клокотало это гигантское событие. В глубине их сознания возникали таинственные идеи; они в смятении прислушивались к тому, как в их душе расшатываются ложные убеждения, как дрожит, трепещет и понемногу дает трещины темная поверхность монархизма, католицизма, аристократических предрассудков. И однажды, вдруг, неожиданно, в них завершилось набухание истины, они раскрылись, подобно почке, разверстые светом, который не упал на них, но – и это еще более прекрасное чудо – брызнул из них, потрясенных, и озарил их, охватив пламенем. И, сами того не зная, они стали кратерами.

Их упрекали в этом, как в предательстве. В самом деле, они изменили божественному праву ради права человеческого. Они повернулись спиной к ложной истории, к ложному обществу, к ложной традиции, к ложной догме, к ложной философии, к ложному свету, к ложной истине. Свободный дух, устремляющийся ввысь, птица, летящая навстречу заре, противны умам, насыщенным невежеством, и зародышам, сохраняемым в спирту. Зрячий наносит обиду слепым; тот, кто слышит, вызывает возмущение глухих; тот, кто ходит, смертельно оскорбляет калек. В глазах карликов, недоносков, ацтеков, мирмидонов и пигмеев, навеки скованных рахитизмом, рост – это отступничество.

На долю писателей и поэтов девятнадцатого века выпало завидное счастье быть порожденными всемирной катастрофой, явиться после крушения старого, сопровождать новый восход света, стать носителями обновления. Это налагает на них обязанности, неведомые их предшественникам, обязанности сознательных реформаторов и непосредственных проводников цивилизации. Они ничего не продолжают, они переделывают все заново. Новые времена – новые обязанности. Ныне задача мыслителей стала сложнее: недостаточно думать, нужно любить; недостаточно думать и любить, нужно действовать; недостаточно думать, любить и действовать, нужно страдать. Положите перо и идите туда, где вы слышите свист картечи. Вот баррикада – деритесь на ней. Вот изгнание – принимайте его. Вот эшафот – пусть будет так. В случае нужды в Монтескье должны проявиться черты Джона Брауна. Лукреций, который необходим нашему созидающему веку, должен содержать в себе Катона. Братом Эсхила, написавшего «Орестею», был Кинегир, который впивался зубами во вражеские корабли; этого было достаточно для Греции времен Саламина – этого недостаточно для послереволюционной Франции; мало того, что Эсхил и Кинегир – два брата, нужно, чтобы это был один человек. Таковы современные нужды прогресса. Те, кто служит великому, неотложному делу, никогда не могут быть слишком великими. Перекатывать идеи, складывать горой очевидности, наслаивать друг на друга принципы – вот в чем должна заключаться грандиозная перестройка. Взгромоздить Пелион на Оссу – детский труд по сравнению с этой гигантской работой: водрузить право на пьедестал истины. Затем взобраться туда и среди раскатов грома свергнуть с трона узурпацию, – вот что предстоит сделать.

Будущее торопит. Завтрашний день не может ждать. Человечеству нельзя терять ни минуты. Скорее, скорее, поспешим, ведь несчастные стоят на раскаленном железе. Они голодны, их мучит жажда, они страдают. О, страшная худоба измученного человеческого тела! Тунеядцы смеются, плющ зеленеет и растет, омела расцветает, солитер счастлив. Благоденствие аскариды – какая это мерзость! Уничтожить того, кто пожирает, – вот в чем спасение. Ваша жизнь носит в себе смерть, которая чувствует себя прекрасно. Слишком много нужды, слишком много лишений, слишком много бесстыдства, слишком много обнаженного тела, слишком много домов терпимости, слишком много каторжных тюрем, слишком много лохмотьев, слишком много обессиленных, слишком много преступлений, слишком много темноты, недостаточно школ, слишком много невинных существ расцветает для зла. Убогая постель бедных девушек вдруг покрывается шелком и кружевами, а это еще худшая нищета; рядом с горем гнездится порок, одно влечет за собой другое. Такому обществу нужно помочь как можно скорее. Поищем лучшего. Все на поиски! Где земля обетованная? Цивилизация хочет идти вперед. Давайте примерять теории, системы, улучшения, изобретения, усовершенствования, пока не найдем обувь по этой ноге. Примерка ничего не стоит или стоит немного. Примерить – не значит принять. Но главное, и прежде всего, – не будем жалеть света. Всякое оздоровление начинается с широко раскрытых окон. Откроем настежь умы. Проветрим души.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю