Текст книги "Критические статьи, очерки, письма"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 55 страниц)
ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ «ОСЕННИЕ ЛИСТЬЯ»
Мы переживаем важный политический момент; против этого никто не спорит и меньше всех – автор настоящей книги. Внутри страны пересматриваются вновь все решенные уже социальные вопросы; все части политического тела выворачиваются, переплавляются или перековываются в горниле революции, на звонкой наковальне газет; старые слова пэрское достоинство, некогда блиставшие почти так же, как слова королевская власть, преобразуются и меняют свой смысл; эхо трибуны не умолкает в прессе, эхо прессы звучит над трибуной; мятеж притаился и замер. Вне страны, по всей Европе, то здесь, то там убивают целые народы, массами ссылают их, заковывают в цепи; Ирландию превратили в кладбище, Италию превратили в каторгу, Сибирь заселяют за счет Польши; но при этом всюду, даже в самых мирных государствах, что-то расшатывается, уже зараженное червоточиной, и внимательное ухо слышит глухой шум революций, пока еще скрытых под почвой и прокладывающих под всеми королевствами Европы свои подземные ходы – ответвления великой центральной революции, кратер которой – Париж. Словом, и внутри и вне Франции колеблются верования, умы возбуждены; новые религии – вещь серьезная! – уже лепечут, предлагая свои рецепты, пригодные с одной стороны и непригодные с другой; старые религии меняют кожу; Рим, город веры, вот-вот возвысится, быть может, до уровня Парижа, города разума; теории, вымыслы, системы везде приходят в столкновение с действительностью; вопрос о будущем уже изучен и исследован так же, как и вопрос о прошлом. Вот как обстоят дела в ноябре 1831 года.
Конечно, в такую минуту, в разгар столь бурных столкновений всех и всего, перед лицом этого шумного состязания всех идей, верований и заблуждений, стремящихся вывести и открыто отстоять формулу человечества в девятнадцатом столетии, – безумие выпускать в свет сборник бедных, далеких от всего этого стихов. Безумие? Почему же?
У искусства, – и автор этой книги никогда не думал иначе, – у искусства есть свои законы, так же как есть свои законы у всего остального. Разве от того, что земля дрожит под ногами, искусство не движется вперед? Взгляните на шестнадцатый век. Для человеческого общества это необъятная эпоха, но это необъятная эпоха и для искусства. Это переход от религиозной и политической скованности к свободе совести и свободе городов, от правоверия – к расколу, от подчинения – к критике, от великого богословского синтеза, создавшего средневековье, к философскому анализу, которому предстоит разложить его. Все это так; но это также и великолепный, ослепляющий бесконечными перспективами поворот от искусства готического к искусству классики. По всей старой Европе – одни только войны: войны религиозные, гражданские, войны за догму, войны за таинство, за идею, войны народа с народом, короля с королем, человека с человеком; повсюду – лязг всегда обнаженных шпаг и зубовный скрежет всегда раздраженных богословов, повсюду – политические потрясения, крушение и гибель старого, бурное и шумное пришествие нового; и, в то же самое время, в искусстве – одни только шедевры. Созывается Вормсский сейм, но расписывается Сикстинская капелла. Имеется Лютер, но есть Микеланджело.
И если сегодня вокруг нас рассыпается в прах все то, что в свою очередь отжило свой век, – и в числе этого отжившего, скажем мимоходом, есть Лютер, но нет Микеланджело, – если среди обломков старого, в свою очередь, возникает новое, это еще вовсе не причина, чтобы искусство, вечное искусство не продолжало зеленеть и цвести между развалинами общества уже не существующего и первыми контурами общества, которого еще нет.
То, что трибуны переполнены Демосфенами, то, что ростры запружены Цицеронами, то, что у нас развелось слишком много Мирабо, – это еще не значит, что в каком-нибудь скромном уголке у нас не может быть поэта.
И потому вполне понятно, что какой бы шум ни стоял на городской площади, искусство сопротивляется, искусство упорствует, искусство остается верным себе, tenax propositi. [80]80
Стойким в намерении (лат.).
[Закрыть]Ибо поэзия обращается не только к подданному такой-то монархии, к сенатору такой-то олигархии, гражданину такой-то республики или сыну такой-то нации; она обращается к человеку, ко всему человеку. Подростку говорит она о любви, отцу – о семье, старцу – о прошлом; и что бы ни делали люди, каковы бы ни были грядущие революции, проникнут ли они в самое нутро одряхлевшего общества или только оцарапают ему кожу, при любых политических потрясениях всегда останутся на свете дети, матери, молодые девушки, старики, словом – люди, которые будут любить, радоваться и страдать. К ним-то и обращается поэзия. Революции, эти славные смены возрастов человечества, изменяют все, кроме человеческого сердца. А сердце человеческое подобно земле: на его поверхности можно сеять, насаждать и строить что угодно, от этого оно не перестанет давать естественную зелень, цветы и плоды; и никогда ни буры, ни лопаты не смогут потревожить его дальше определенных глубин; и так же как земля всегда останется землей, так и оно всегда останется человеческим сердцем; оно – основа искусства, так же как земля – основа природы.
Чтобы уничтожить искусство, нужно сперва уничтожить человеческое сердце.
Здесь представляется возражение другого рода; нет спора, даже в самый острый миг политического кризиса может озарить горизонт настоящее произведение искусства; но не будут ли все страсти, все умы, все внимание слишком поглощены творимыми сообща социальными делами, и сможет ли восход этой ясной звезды поэзии привлечь к себе взоры толпы? Это уже вопрос второстепенный, вопрос успеха; он касается не поэта, а издателя. На вопросы такого рода жизнь отвечает обычно «да» или «нет», и в сущности это не столь уж важно. Конечно, бывают минуты, когда материальные дела общества не ладятся, когда они встречают препятствия, когда под воздействием всех политических происшествий они теснятся, образуют заторы, загромождают путь и мешают друг другу двигаться. Но что из этого? К тому же, если для поэзии, как говорится, нет попутного ветра, это еще не причина, чтобы она отказалась от полета. В противоположность кораблям, птицы быстро взлетают только против ветра. А поэзия сродни птице. Musa ales [81]81
Крылатая муза (лат.).
[Закрыть]– говорит древний автор.
Именно поэтому, отважно ринувшись в самую середину политического урагана, она становится сильнее и прекраснее. Тот, кто как-то чувствует поэзию, предпочитает, чтобы она жила в горах, среди развалин, витала над лавиной, вила гнездо свое среди бурь, чем чтобы она улетала в страну вечной весны. Лучше видеть ее орлом, чем ласточкой.
А теперь мы спешим заявить, – ибо, вероятно, уже пора это сделать: во всем, что говорил здесь автор, чтобы разъяснить своевременность появления книги подлинной поэзии в минуту, когда в умах людей так много прозы, и даже потому именно, что существует эта проза, – во всем этом нет ни малейшего намека на его собственную книгу. Он первый чувствует скудность ее и малую ценность. Художник, каким он должен быть по мнению автора, художник, который доказывает в самый разгар революции жизненность искусства, поэт, свершающий поэтическое деяние между двумя мятежами, такой художник – великий человек, он – гений, он – око, – Οφθγλμόζ [82]82
Око (греч.).
[Закрыть]как превосходно выражает это греческая метафора. Нет, автор никогда не имел притязаний на эти сверкающие титулы, выше которых нет ничего. И если в ноябре 1831 года он печатает «Осенние листья», то только потому, что ему любопытно было осветить ярким светом контраст между безмятежностью этих стихов и лихорадочным возбуждением, каким охвачены сейчас умы. Отдавая эту бесполезную книгу на волю волн общественного мнения, уносящих так много других, гораздо лучших вещей, автор испытывает то чувство грустной радости, с каким бросаешь в бурную реку цветок и следишь, что с ним станется.
Пусть простится ему немного нескромный образ – перед глазами его разверзся вулкан революции. Вулкан притягивал его – и он бросается в его кратер. Впрочем, автору хорошо известно, что Эмпедокл не был великим человеком и что от него остались только сандалии.
Итак, он предоставляет книгу ее судьбе, какова бы она ни была, – liber, ibis in urbem, [83]83
Книга, ты пойдешь в город (в Рим) (лат.).
[Закрыть]– и завтра он уже забудет о ней. Да и что такое эти страницы, брошенные на волю случая, на волю всех ветров? Опавшая листва, увядшая листва, как и все осенние листья. Не ищите здесь поэзии, полной волнений и тревог; это светлые и мирные строки, стихи, о каких мечтает или какие пишет всякий, стихи, порожденные семьей, домашним очагом, частной жизнью; поэзия сокровенного мира души. Это меланхолический и примиренный взгляд, случайно брошенный на то, что есть, а главное – на то, что было. Это эхо тех, порой невыразимых, мыслей, которые смутно пробуждают в нас тысячи творений мироздания, томящихся и страдающих вокруг: об увядающем цветке, о падающей звезде, заходящем солнце, о ветхой церкви без кровли, улице, поросшей травой; или о неожиданном приезде школьного товарища, почти уже позабытого, но все еще любимого где-то в тайниках души; или о тех людях с сильной волей, что сокрушают судьбу или позволяют ей сокрушить себя; или об одном из тех слабых существ, которые не знают своего будущего, – о ребенке или короле. И, наконец, это элегии о тщете надежд и замыслов, о любви в двадцать лет, любви в тридцать лет, о печали, что содержится в счастье, о бесчисленных горестях, из которых складываются наши годы, – те элегии, что сочатся изо всех ран, нанесенных жизнью сердцу поэта. Две тысячи лет тому назад Теренций сказал:
Теперь следует ответить тем, кто спрашивал автора, будут ли включены в «Осенние листья» две или три оды, вдохновленные современными событиями и опубликованные в разное время за последние полтора года. Нет. Здесь не место для той поэзии, которую называют политической и которую, как считает автор, следовало бы называть исторической. Эти стихи, полные страсти и пылкости, нарушили бы единство настроения, безмятежное спокойствие этой книги. К тому же они входят в сборник политической лирики, который автор оставил про запас. Чтобы напечатать его, он ожидает более благоприятной для литературы обстановки.
Что это будет за сборник, какие симпатии и антипатии в нем отразятся – об этом все те, кого это интересует, смогут судить по стихотворению XI, напечатанному в публикуемой книге. И все же автор полагает, что поскольку он желает оставаться по-прежнему независимым и беспристрастным тружеником, поскольку он свободен как от какой-либо приверженности, так и от какой-либо ненависти в политике, поскольку он ничем не обязан никому из тех, кто сегодня стоит у власти и готов вернуть все то, что ему могли оставить из равнодушия или по забывчивости, – он имеет право сказать заранее: стихи его – это стихи человека честного, простого и искреннего, который хочет всяческой свободы, улучшения и прогресса, но в то же время осторожности, сдержанности и осмотрительности во всем; правда, у него уже не те взгляды, что были десять лет назад, на все эти изменчивые вещи, которые составляют политические вопросы, – но, меняя свои убеждения, он всегда советовался со своей совестью и никогда – с корыстью. А затем он повторит здесь то, что говорил уже в другом месте, [85]85
Предисловие к «Марион Делорм». (Прим. авт.)
[Закрыть] и никогда не устанет повторять и доказывать на деле: что как ни горячо берет он сторону народов в великом споре, разгоревшемся между ними и королями в девятнадцатом столетии, все же он никогда не забудет, каковы были мнения, вера и даже заблуждения его ранней юности. Никогда не станет он ждать напоминания о том, что в семнадцать лет он был стюартистом, якобитом и кавалером; что он стал любить Вандею чуть ли не раньше, чем Францию; что если отец его был одним из первых волонтеров великой республики, то его мать, бедная пятнадцатилетняя девочка, бежавшая из Бокажа, была разбойницей, как г-жа Божан и г-жа Ларошжакелен. Он не будет оскорблять павшую династию, ибо принадлежит к тем, кто в нее верил и думал, что, со своей стороны, в меру своих сил может отвечать за нее перед Францией. Впрочем, каковы бы ни были их ошибки и даже преступления, теперь больше чем когда-либо уместно произносить имя Бурбонов с почтением, серьезностью и осмотрительностью, ибо ныне голова старца, бывшего когда-то королем, уже не увенчана ничем, кроме седых волос.
1831
ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ «ПЕСНИ СУМЕРЕК»
Несколько строк, которые открывают этот том, указывают на содержащуюся в нем мысль. Прелюдияобъясняет песни.
В мире идей, как и в мире вещей, в обществе, как и в человеке, все находится ныне в состоянии сумерек. Какова природа этих сумерек? И что за ними последует? Вопрос безмерной важности, самый значительный из всех вопросов, смутно тревожащих наш век, в котором все заканчивается знаком вопроса. Общество ждет, чтобы то, что виднеется на горизонте, ярко разгорелось бы или совсем погасло. К этому нечего добавить.
Что же касается самого этого тома, то и о нем автор ничего больше не скажет. К чему обращать внимание читателя на еле видную нить, соединяющую эту книгу с книгами ей предшествующими? Это все тот же разум, озабоченный другими делами; те же волны, поднятые другими ветрами; то же чело, изборожденное другими морщинами; та же жизнь в другом возрасте.
Автор не будет особенно настаивать на этом. Скажем больше, в своих произведениях он допускает элемент личного только потому, что в нем может иногда отразиться общее. Он полагает, что иначе не стоило бы труда изучать его индивидуальность, как выражаются теперь в довольно скверном стиле. И какого бы мнения ни были об этой индивидуальности, она лишь весьма неясно проступает в его книгах. Автор далек от мысли, что данную книгу, в частности, можно рассматривать во всех ее разделах как достоверный материал для истории какого-нибудь человеческого сердца. В этом томе есть много вымышленного.
Но что, быть может, действительно нашло выражение в некоторых местах этого сборника, что было главной заботой автора, когда он набрасывал помещенные ниже стихи, – это то странное сумеречное состояние души и общества в наш век, тот туман вокруг и неуверенность внутри, тот неясный полусвет, в котором мы живем. Вот почему в этой книге в возгласах надежды слышится нерешительность, песни любви прерываются жалобами, безмятежная радость проникнута печалью, уныние внезапно переходит в веселье, слабость неожиданно сменяется подъемом; за спокойствием скрыто страдание, внутреннее волнение лишь едва колеблет поверхность стиха; мысль с благоговением возвращается от городской площади к семье, а опасение, что все идет к худшему, минутами уступает место радостной и бодрой вере в то, что расцвет человечества возможен. В этой книге, столь незначительной пред лицом таких великих вопросов, слиты воедино все противоположности: сомнение и вера, день и ночь, самые темные уголки души и самые лучезарные высоты духа, – слиты так же, как во всем, что мы видим, во всем, что мы мыслим в наш век; как слиты они в наших политических теориях, в наших религиозных убеждениях, в нашем домашнем существовании, в истории, которую создают для нас, в жизни, которую мы сами создаем для себя.
И последнее, что считает нужным прибавить автор: в это переходное время, обреченное на ожидание, время, когда идет такой неистовый спор, когда точки зрения так резко разграничиваются и доводятся до таких крайностей, что у нас прислушиваются сегодня только к двум словам – даи нет– и только им рукоплещут, – сам автор не принадлежит все же ни к тем, кто отрицает, ни к тем, кто утверждает.
Он принадлежит к тем, кто надеется.
1835
ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ «ВНУТРЕННИЕ ГОЛОСА»
Шекспировская Порция где-то говорит о музыке, которая есть в каждом человеке. «Горе тому, – говорит она, – кто ее не слышит!» Эта музыка есть и в природе. Если книга, которую вы сейчас прочитаете, что-то представляет собой, то только эхо, конечно смутное и слабое, но, как надеется автор, верное эхо той песни, что возникает в нашей душе в ответ на песнь, звучащую вне нас.
Впрочем, поскольку, в глазах автора, это тайное внутреннее эхо и есть подлинная поэзия, настоящая книга только продолжает предшествующие ей, хотя время и вызвало в ней, быть может, некоторые новые оттенки чувств и дальнейшее развитие мыслей. Она содержит то же, что содержалось в других книгах, с той только разницей, что в «Восточных поэмах», например, цветок распустился бы полнее, а во «Внутренних голосах» капля росы или дождя скрыта более глубоко. Поэзия – предположим, что уместно произнести здесь такое великое слово, – поэзия подобна богу; она едина и неистощима. Если у человека есть свой голос, а у природы свой, то есть он и у общественных событий. Миссия поэта, как всегда полагал автор, в том, чтобы слить воедино в своих песнях это троякое слово, содержащее тройной урок, ибо первое обращено главным образом к сердцу, второе – к душе, третье к разуму. Tres radios. [86]86
Три луча (лат.).
[Закрыть]
Да и кроме того, не узнает ли себя здесь в наше время всякий человек? Разве не исчерпывают его целиком три стороны нашей жизни: домашний очаг, поле и улица? Домашний очаг – это наше сердце; в полях природа говорит с нами; на улице, подхлестываемый бичами различных партий, бурлит тот водоворот, что зовется политическими событиями.
И – скажем мимоходом – в неистовой схватке людей, доктрин и интересов, обрушивающихся что ни день на всякое дело, какое только дано свершить нашему веку, поэту отведена значительная роль. Не говоря уж о цивилизующем его влиянии, именно поэту надлежит возвышать, когда они того заслуживают, политические события до степени событий исторических. А для этого надо, чтобы он глядел на своих современников таким же невозмутимым оком, каким история взирает на прошлое, чтобы он не поддавался оптической иллюзии, обманчивости миража, мимолетной близости событий, чтобы уже сегодня все представлялось ему как бы в перспективе, уменьшающей одно и увеличивающей другое. Нужно, чтобы он не был замешан ни в каких насильственных действиях; чтоб он умел подниматься над волнениями жизни, оставаясь непоколебимым, суровым и доброжелательным; чтобы он мог быть порой снисходительным, – а это трудно, – и всегда беспристрастным, – это еще труднее; чтобы в сердце его жило сочувствие к революциям, заставляющее гнушаться мятежа, и глубокое уважение к народу, соединенное с презрением к толпе; чтобы разум его не делал никаких уступок ни мелкой злобе, ни тщеславию; чтобы хула его и хвала шли, если нужно, вразрез с придворным или фракционным духом; чтобы он мог приветствовать трехцветные знамена, не оскорбляя геральдических лилий; нужно, чтобы он мог в одной и той же книге, почти на одной и той же странице клеймить «мужчину, продавшего женщину» и хвалить благородного юного принца за доведенное до конца доброе дело, прославлять великую идею, начертанную на Звездной арке, и найти слова утешения для печальных дум у могилы Карла X. Поэт должен быть чутким ко всему, во всем искренним, всегда бескорыстным и, как уже говорилось, не зависеть ни от чего, даже от воспоминаний о пережитом, даже от своих личных горестей; чтобы при случае он мог одновременно быть раздражен как человек и спокоен как поэт; наконец, чтоб в этот час ожесточенной борьбы мнений, когда разум его неизбежно подвергается мощному притяжению с разных сторон, он внутренне стремился к единственно важной цели: принадлежать ко всем партиям – в том, что в них есть благородного, не принадлежать ни к одной – в том, что в них есть дурного.
Сила поэта в независимости.
Как видите, автор не скрывает от себя суровых условий выполнения той миссии, которая присвоена им в ожидании прихода другого, лучшего поэта. Искусство, понимаемое таким образом, влечет за собою смягчение умов и нравов, то есть – цивилизацию. И хотя автор этой книги слишком незначителен для такой высокой задачи, он все же стремится к ее разрешению – всеми путями, доступными его мысли: через театр и книгу, через роман и драму, через историю и поэзию. Он старается, он пробует, он прилагает усилия. Вот и все. Его поддерживает симпатия многих умных и благородных людей. И в случае удачи это будет их, а не его успех.
Что же касается посвящения, открывающего этот том, то нет нужды, особенно после уже сказанного, объяснять, каким ясным и благоговейным чувством оно продиктовано. Читатель поймет, что перед лицом этих двух памятников – звездного трофея и могилы отца, – из которых один является национальным, другой семейным, но оба священными, – в душе автора могли возникнуть только серьезные, мирные и светлые мысли. Он отмечает упущение и, в ожидании, что его исправят там, где надлежит это сделать, исправляет его здесь, насколько это в его силах. Он дарит своему отцу все, что имеет, – этот бедный листок бумаги, скорбя о том, что у него нет гранита. Он поступает так, как поступил бы в его положении всякий другой. Он просто выполняет свой долг, только и всего, выполняет его, как это обычно делается, без шума, без гнева, без удивления. И никто, в свою очередь, не удивится тому, что он делает это. В конце концов, Франции так легко уронить один листок из пышного венка своей славы; но сын должен поднять этот листок. Нация велика, семья мала, то, что для одной ничего не значит, для другой значит все. Франция имеет право забывать, семья имеет право помнить.
1837