355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Критические статьи, очерки, письма » Текст книги (страница 20)
Критические статьи, очерки, письма
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:47

Текст книги "Критические статьи, очерки, письма"


Автор книги: Виктор Гюго


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 55 страниц)

Мы уже говорили это: сколько типических образов, столько и Адамов. Человек, созданный Гомером, Ахилл, – это Адам, от него пошла порода воителей; человек, созданный Эсхилом, Прометей, – тоже Адам, от него происходит род борцов; человек, созданный Шекспиром, Гамлет, – Адам, к нему восходит семья погруженных в раздумье. Другие Адамы, сотворенные поэтами, воплощают один – страсть, другой – долг, этот – разум, тот – совесть, этот – падение, тот – восхождение.

Вырождение осторожности в трусливую дрожь можно проследить от старца Нестора к старику Жеронту; вырождение любви в вожделение идет от Дафниса к Ловеласу. Красота, в сочетании со змием совершает путь от Евы к Мелузине. Типические образы берут свое начало в Книге бытия, а одно из звеньев этой цепи проходит через Ретиф де Ла Бретонна и Ваде. Им доступен лиризм, но они не гнушаются и базарной бранью. Устами Гро-Рене они говорят на диалекте, а у Гомера обращаются к Минерве, таскающей их за волосы: «Чего ты пристала ко мне, богиня?»

Поразительное исключение было допущено только для Данте. Человек Данте – это сам Данте. Данте, если можно так выразиться, вторично воссоздал себя в своей поэме; он сам – типический образ; его Адам – это он. Ему не нужно было искать героя для своей поэмы. Он только взял себе в помощники Вергилия. Он просто-напросто превратил самого себя в эпическую фигуру, даже не потрудившись изменить свое имя. И в самом деле, ведь то, что он задумал, было совсем просто: спуститься в ад и затем подняться на небо. Стоит ли стесняться из-за таких пустяков? И он гордо стучится в двери вечности и говорит: «Открой, я – Данте».

III

Мы только что сказали, что два величайших Адама – это Прометей, человек, созданный Эсхилом, и Гамлет, человек, созданный Шекспиром.

Прометей – это действие, Гамлет – это колебание.

У Прометея препятствие внешнее, у Гамлета – внутреннее.

В Прометее воля пригвождена медными гвоздями и не может пошевелиться; кроме того, рядом с ней два стража – Сила и Власть. У Гамлета воля порабощена еще больше, она накрепко связана размышлением, которое предшествует поступкам, – той бесконечной цепью, что сковывает нерешительных. Попробуйте вырваться от своих сомнений! Наше раздумье, какой это гордиев узел! Быть в рабстве у самого себя – вот подлинное рабство. Попробуйте перелезть через эту стену – собственную мысль! Покиньте, если можете, эту тюрьму – вашу любовь! Есть лишь одна темница – та, где замурована наша совесть. Прометею, чтобы стать свободным, нужно только сломать бронзовый ошейник и победить бога; Гамлет же должен сломать самого себя и победить самого себя. Прометей может выпрямиться и встать на ноги, хотя ему и придется приподнять для этого гору; Гамлет же, для того чтобы выпрямиться, должен приподнять свою мысль. Прометею нужно только оторвать от своей груди коршуна; Гамлет же должен вырвать из себя Гамлета. Прометей и Гамлет – это две обнаженные печени; из одной течет кровь, из другой – сомнение.

Обычно Эсхила сопоставляют с Шекспиром на примере «Ореста» и «Гамлета», потому что в основе обеих этих трагедий лежит одна и та же драма. И в самом деле, трудно найти более сходные сюжеты. Ученые мужи указывают здесь на аналогию; бездарные невежды, завистливые глупцы радуются при мысли, что обнаружили плагиат. Это, впрочем, возможное поле деятельности и для эрудитов, применяющих сравнительный метод, и для серьезной критики. Гамлет идет по следам Ореста, ставшего убийцей своей матери из сыновней любви. Но это внешнее сходство, скорее поверхностное, нежели глубокое, поражает нас меньше, чем таинственная близость двух прикованных – Прометея и Гамлета.

Не будем забывать: человеческому духу присуще божественное начало, и время от времени он порождает сверхчеловеческие творения. Эти сверхчеловеческие творения, созданные человеком, даже более многочисленны, чем мы думаем, ибо ими полно все искусство. Кроме поэзии, где чудес изобилие, в музыке существует Бетховен, в скульптуре – Фидий, в архитектуре – Пиранези, в живописи – Рембрандт, в живописи, архитектуре и скульптуре – Микеланджело. Многих, не менее великих, мы пропускаем.

«Прометей» и «Гамлет» входят в число этих более чем человеческих творений.

В этих совершенных произведениях чувствуется какое-то гигантское упорство, они не укладываются ни в какие обычные мерки, у них во всем – величие, пугающее посредственные умы; если нужно, они могут доказать истинное через невероятное; во имя Неведомого, во имя бездны таинственной справедливости они зовут к ответу судьбу, общество, закон, религию; события они оценивают, как сыгранную роль, и при случае упрекают за них рок или провидение; страсть, этот грозный персонаж, мечется там в человеке; там дерзновение и порой заносчивость разума; там смелые формы стиля, способные выразить любые крайности; и в то же время глубокая мудрость, кротость гиганта, доброта растроганного чудовища, неизреченная заря, неизъяснимая, но освещающая все; таковы признаки этих непревзойденных созданий. В иных поэмах сияют небесные светила.

Это сияние есть у Эсхила и Шекспира.

IV

Нет зрелища более устрашающего, чем Прометей, распростертый на кавказских вершинах. Это гигантская трагедия. Прометея подвергают той древней казни, которая в наших старинных уставах о пытках называется дыбой и которой Картуш избег благодаря грыже; только дыбой Прометею служит гора. В чем его преступление? В его праве. Расценивать право как преступление, а борьбу за него как бунт – в этом с незапамятных времен состояла ловкость тиранов. Прометей совершил на Олимпе то же, что Ева совершила в раю: он узнал немного больше, чем полагалось. Юпитер, бывший, кстати сказать, не кем иным, как Иеговой (Jovi, Jova), наказал эту дерзость – желание жить. Древняя традиция, поселяющая Юпитера в каком-то определенном месте, лишает его той космической безличности, которой обладает Иегова из Книги бытия. Юпитер греческий, плохой сын плохого отца, восставший против Сатурна, в свое время восставшего против Урана, в сущности выскочка. Титаны – это нечто вроде старшей ветви царствующей фамилии, у них есть свои приверженцы – свои легитимисты, к которым принадлежит и Эсхил, мститель за Прометея. Прометей – это побежденное право. Юпитер, как это всегда бывает, завершил узурпацию власти насилием над правом. Олимп требует ссылки Прометея на Кавказ. Прометея приковывают к горе. Титан повержен, опрокинут навзничь, пригвожден. Меркурий, всеобщий друг, прилетает к нему с советами, которые обычно даются низверженным монархам на другой день после государственного переворота. Меркурий – это подлость ума. Меркурий – это средоточие пороков, исполненное остроумия. Меркурий, бог порочный, служит Юпитеру, богу преступному. Мошенники и теперь почитают убийц – это отличительный признак прислужников зла. Вслед за завоевателем всегда появляется дипломат – здесь сказывается тот же закон. Величие истинных произведений искусства в том, что они повторяют в веках деяния человечества. Прометей, пригвожденный к кавказским вершинам, – это Польша после 1772 года, это Франция после 1815 года, это Революция после брюмера. Меркурий говорит, но Прометей почти не слушает. Предложения амнистии не могут быть приняты, когда прощать имеет право только наказанный. Поверженный Прометей презирает Меркурия, стоящего над ним, и Юпитера, стоящего над Меркурием, и судьбу, стоящую над Юпитером. Прометей издевается над терзающим его коршуном; он пожимает плечами, насколько позволяют его цепи; что ему за дело до Юпитера, и зачем ему Меркурий? Никто не властен над этим гордым мучеником. Удары молнии причиняют ему жгучую боль и беспрестанно будят его гордость. Тем временем вокруг него раздается плач, земля приходит в отчаяние, по-женски сострадательные облака, пятьдесят океанид, приносят ему знаки своего поклонения; слышно, как шумят леса, стонут дикие звери, воют ветры, рыдают волны, жалуются стихии, весь мир страдает вместе с Прометеем; жизнь всей вселенной скована его цепями, отныне вся природа как бы разделяет его пытку с трагическим наслаждением, к которому примешивается страх перед будущим. Как же быть теперь? Куда идти? Что будет с нами? И во всеобъемлющем единстве сущего – вещей, людей, животных, растений, скал, обращенных к Кавказским горам, – чувствуется невыразимая скорбь, скорбь об освободителе, закованном в цепи.

Гамлет, хотя в нем меньше от титана и больше от человека, все же не менее велик.

Гамлет. Какое-то неведомое, пугающее существо, совершенное в своей несовершенности. Все, и в то же время ничто. Он принц и демагог, проницательный и чудаковатый, глубокий и легкомысленный, мужчина и бесполое существо. Он не благоговеет перед скипетром, поносит трон, дружит со студентом, он беседует с прохожими, вступает в спор с первым встречным, понимает народ, презирает толпу, ненавидит грубую силу, не доверяет успеху, вопрошает неведомое, обращается на «ты» к тайне загробного мира. Он заражает других болезнями, которыми сам не страдает: его ложное помешательство становится причиной подлинного безумия его возлюбленной. Он на короткой ноге с призраками и с комедиантами. Он паясничает с мечом Ореста в руке. Он говорит о литературе, декламирует стихи, сочиняет театральную пьесу, играет на кладбище костями, сражает свою мать, мстит за отца и заканчивает страшную драму своей жизни и смерти гигантским вопросительным знаком. Он ужасает, потом сбивает с толку. Никто никогда не видел такого тяжелого она. Это убийца матери, вопрошающий: как знать?

Матереубийца? Остановимся на этом слове. Убивает ли Гамлет свою мать? И да и нет. Он только угрожает ей, но угроза так свирепа, что мать потрясена ею. «Ты уши мне кинжалами пронзаешь… Что хочешь ты? Меня убить ты хочешь? О, помогите! На помощь! Сюда!» И когда она умирает, Гамлет, не сожалея о ней, сражает Клавдия с трагическим криком: «Ступай за матерью моей!» Матереубийца в потенции – страшная вещь; Гамлет воплощает ее.

Если вместо северной крови, охлаждающей его порывы, влить ему в жилы южную кровь Ореста, он убьет свою мать.

Это суровая драма. В ней правдивое сомневается. В ней искреннее лжет. Нет ничего шире, ничего тоньше ее. В ней человек – вселенная, а вселенная – ничто. Гамлет, даже когда он живет полной жизнью, не уверен в том, что он существует. В этой трагедии, заключающей в себе целую философию, все плывет, колеблется, откладывается, шатается, разлагается, рассеивается и расплывается; мысль – это облако, воля – пар, решимость – сумерки, действие каждую минуту поворачивает вспять, роза ветров управляет человеком. Волнующее и головокружительное произведение, обнажающее суть всех вещей, где мысль может блуждать лишь от убитого короля до погребенного Йорика и где самое реальное – это королевская власть, представленная призраком, и веселье, воплотившееся в черепе.

Гамлет – вершина трагедии-сна.

V

Одна из возможных причин мнимого помешательства Гамлета до сих пор не была указана критиками. Говорили: Гамлет, как Брут, прикидывается помешанным, чтобы скрыть свои намерения. В самом деле, прикрываясь мнимым слабоумием, легче вынашивать большой замысел; тому, кого считают идиотом, можно на свободе готовиться к удару. Но случай с Брутом иной, чем случай с Гамлетом. Гамлет прикидывается помешанным, чтобы избежать опасности. Брут прикрывает свой план, Гамлет – самого себя. Если принять во внимание трагические нравы дворов той эпохи, то станет понятным следующее: раз Гамлет узнал из откровений призрака о преступлении Клавдия, значит Гамлет в опасности. Здесь мы видим, что поэт в то же время превосходный историк, и чувствуем, как глубоко Шекспир умеет проникнуть во мглу старых королевств. И в средние века, и при империи времен упадка, и даже еще раньше горе было тому, кто узнал про убийство или отравление, совершенное королем. Вольтер предполагает, что Овидий был изгнан из Рима за то, что видел в доме Августа нечто постыдное. Знать, что король – убийца, было государственным преступлением. Если монарху угодно было не иметь свидетелей, то проведать что-либо – значило рисковать головой. Зоркие глаза могли быть только у плохого политика. Человек, подозреваемый в подозрении, мог считаться погибшим. У него оставалось лишь одно пристанище – безумие; нужно было прослыть «блаженным»; тогда его презирали, и этим все было сказано. Вспомните о совете, который у Эсхила Океан дает Прометею: «Казаться безумцем – таков секрет мудреца». Когда камергер Гуголин нашел железный вертел, на который Эдрик Собиратель посадил Эдмунда II, «он поспешил рехнуться», говорит саксонская хроника 1016 года, и таким образом спасся. Гераклий из Низибы, случайно открыв, что Риномет – братоубийца, заставил врачей признать себя умалишенным и добился пожизненного заточения в монастырь. Зато он жил спокойно и, старея, ожидал смерти с видом безумца. Гамлет подвергается той же опасности и прибегает к тому же средству. Он, как Гераклий, заставляет объявить себя сумасшедшим и прикидывается рехнувшимся, как Гуголин. И все-таки встревоженный Клавдий дважды пытается отделаться от него: в середине драмы – посредством топора или кинжала и в финале – с помощью яда.

То же самое находим мы и в короле Лире; сын графа Глостера также находит спасение в мнимой потере рассудка, и это ключ, позволяющий раскрыть и понять мысль Шекспира. С точки зрения философии искусства притворное безумие Эдгара объясняет притворное безумие Гамлета.

Амлет, созданный Бельфоре, – волшебник, Гамлет Шекспира – философ. Выше мы говорили о той особой реальности, которая присуща созданиям поэтов. Трудно найти пример более разительный, чем этот типический образ – Гамлет. В Гамлете нет ничего абстрактного. Он учился в университете; его датская дикость сглаживается итальянской учтивостью; он небольшого роста, полный, немного лимфатичный; он хорошо фехтует, но это быстро вызывает у него одышку. В начале поединка с Лаэртом он, вероятно боясь вспотеть, отказывается от питья. Заставив, таким образом, своего героя жить реальной жизнью, поэт может бросить его в область чистого идеала. В нем достаточно материального.

Есть другие создания человеческого духа, равные Гамлету, но ни одно не превосходит его. В Гамлете воплотилось все величие мрачного. Зияющая могила, из которой поднимается драма, – это колоссально. На наш взгляд «Гамлет» – главное создание Шекспира.

Ни один образ, созданный поэтами, не тревожит и не волнует нас до такой степени. Сомнение, внушенное призраком, – вот что такое Гамлет. Гамлет видел своего умершего отца и говорил с ним, – но разве он убежден? Нет, он качает головой. Что ему делать? Он сам не знает. Его руки сжимаются в кулаки и снова опускаются. Его терзают предположения, логические умозаключения, чудовищные догадки, кровавые воспоминания; уважение к призраку, ненависть, жалость, страх перед действием и перед бездействием; его отец, его мать, противоречивость его долга – буря бушует в нем. А в уме его – мертвенное сомнение. Шекспир – изумительный мастер пластических образов, и мы почти видим потрясающую бледность этой души. Как и большую аллегорическую фигуру Альбрехта Дюрера, Гамлета можно было бы назвать «Меланхолия». У него над головой также мечется летучая мышь со вспоротым брюхом; у ног его – наука, глобус, циркуль, песочные часы, амур, а позади, на горизонте, огромное страшное солнце, от которого словно почернело все небо.

И в то же время вторая половина Гамлета – это гнев, бешенство, ураган оскорблений, сарказмы по адресу Офелии, проклятия, обращенные к матери, самоуничижение. Он болтает с могильщиками, почти смеется, потом, стоя в могиле Офелии, хватает Лаэрта за волосы и яростно топчет ногами ее гроб. Он поражает шпагой Полония, поражает шпагой Лаэрта, поражает шпагой Клавдия. Иногда его бездействие словно дает трещину, и из этой трещины вырываются раскаты грома.

Его мучит мысль о той возможной жизни, где реальность сливается с химерой и которой все мы боимся. Он действует всегда словно во сне. Его мозг можно было бы рассматривать как какое-то сложное образование: там есть слой страдания, слой мысли, а также слой сновидений. Сквозь этот-то слой сновидений он чувствует, понимает, узнает, воспринимает, пьет, ест, сердится, издевается, плачет и рассуждает. Между ним и жизнью стоит как бы прозрачная стена; это – стена сновиденья; за ней видно все, но перейти через нее нельзя. Своего рода непроницаемое облако окружает Гамлета со всех сторон. Разве вы никогда не испытывали во сне такого кошмара: вы бежите или спасаетесь, вы спешите, но чувствуете, что колени ваши окостенели, плечи непомерно тяжелы; вы с ужасом сознаете, что ваши руки парализованы и вы не в силах сделать ни одного движения? Гамлет испытывает этот кошмар наяву. Гамлет не там, где протекает его жизнь. Вам всегда кажется, что он говорит с вами с противоположного берега реки. Он зовет вас и задает вам вопросы. Он как бы вдали от обрушившейся на него катастрофы, от прохожего, к которому он обращается, от мыслей, теснящихся в нем, от совершаемых им поступков. Он словно не прикасается даже к тому, что сокрушает. Это высший предел одиночества. Это уединение духа еще в большей степени отделяет его от простых смертных, чем его высокое положение принца. И в самом деле, нерешительность – это одиночество. Вас покидает даже ваша воля. Кажется, что ваше «я» ушло куда-то и оставило вас одного. Бремя Гамлета не так тяжело, как бремя Ореста, но зато оно сильнее качается из стороны в сторону; Орест придавлен роком, Гамлет – судьбой.

Но хотя Гамлет и стоит в стороне от людей, в нем есть нечто такое, что свойственно им всем. Agnosco fratrem. [135]135
  Узнаю себе подобного (лат.).


[Закрыть]
Бывают часы, когда в своей крови мы ощущаем его лихорадку. Тот странный мир, в котором он живет, – в конце концов наш мир. Он – тот мрачный человек, каким мы все можем стать при определенном стечении обстоятельств. Как бы болезненно ни было состояние Гамлета, он отражает неизменное состояние человека. Он воплощает неудовлетворенность души жизнью, где нет необходимой ей гармонии. Он как бы носит тесный башмак, который жмет ногу и мешает ходить; башмак – это наше тело. Шекспир освобождает Гамлета от тела, и хорошо делает. Гамлет-принц – это еще возможно, но Гамлет-король – никогда. Гамлет не мог бы управлять народом, он слишком далек от всего. К тому же он делает гораздо больше, чем если бы он царствовал, – Гамлет существует. Отнимите у него семью, родину, призрак и всю эльсинорскую историю – даже и в таком освобожденном от всего виде этот образ останется каким-то странно пугающим. И это потому, что в нем много человечности и таинственности. Гамлет страшен, что не мешает ему в то же время быть ироничным. Он двулик, как судьба.

Отречемся от ранее сказанных слов. Главное создание Шекспира – не Гамлет. Главное создание Шекспира – весь Шекспир. Впрочем, это справедливо для всех умов такого размаха. Они – громада, глыба, они царят, они подобны библии, и их величие – в единстве их созданий.

Смотрели вы когда-нибудь на мыс, протянувшийся под нависшими тучами и уходящий, насколько хватает глаз, вперед, в глубокую воду? Каждый из составляющих его холмов – необходимая часть его очертаний. От него не отнимешь «и одной возвышенности, ни одной лощины. Его мощный силуэт резко вырисовывается на фоне неба, весь целиком вдвигаясь в волны, и нет на нем ни одной лишней скалы. По этому мысу вы можете идти среди безграничных вод, бродить под порывами ветра, видеть вблизи, как летают орлы и плавают чудовища; вы, человек, можете блуждать среди гула вечности, постигать непостижимое. И все это душе вашей дает поэт. Гений – это мыс, устремляющийся в бесконечность.

VI

Рядом с «Гамлетом», и на ту же высоту, нужно поставить три грандиозные драмы: «Макбет», «Отелло» и «Король Лир».

Гамлет, Макбет, Отелло, Лир – эти четыре статуи господствуют над высоким зданием творений Шекспира. Мы уже объяснили, что такое Гамлет.

Сказать: Макбет – это властолюбие, значит ничего не сказать. Макбет – это голод. Какой голод? Голод чудовища, всегда возможного в человеке. У иных душ есть зубы. Не возбуждайте в них голод.

Вкусить от яблока – это опасно. Имя яблока – Omnia, [136]136
  всё (лат.)


[Закрыть]
говорит Фильсак, тот доктор Сорбонны, который исповедовал Равальяка. У Макбета есть жена, в хронике именуемая Груок. Эта Ева искушает этого Адама. Как только Макбет вкусил от запретного плода – он погиб. Первое, что создали Адам и Ева, был Каин; первое, что совершили Макбет и Груок, было убийство.

От вожделения недалеко до насилия, насилие легко становится преступлением; эта возрастающая прогрессия и есть Макбет. Вожделение, Преступление, Безумие – эти три ведьмы говорили с ним тайно на пустыре и манили его на трон. Его звал кот Греймелкин, – значит, Макбет станет воплощением хитрости; его звала жаба Пэддок, – значит, Макбет станет воплощением ужаса. Груок, это чудовище, доконала его. Все кончено; Макбет больше не человек. Он превратился в бессознательную энергию, свирепо стремящуюся к злу. Отныне он не признает никакого права, его вожделение для него все. Преходящее право – королевская власть, вечное право – гостеприимство; Макбет убивает и то и другое. И более того – он даже не знает, что значат эти права. Еще прежде, чем, окровавленные, они пали от его руки, они уже лежали мертвыми в его душе. Макбет начинает с предательства, он убивает Дункана, своего гостя; его злодеяние такое страшное, что в знак небесного гнева в ту ночь, когда был зарезан их хозяин, кони Дункана вдруг одичали. Первый шаг сделан, и начинается стремительное падение. Это лавина. Макбет катится. Он низвергается. Его кидает от одного преступления к другому, все более низкому. В нем происходит зловещее разрастание материи, заглушающей его душу. Он – неодушевленная сила, разрушающая все. Он – камень руины, пламя войны, хищный зверь, свирепый бич. Став королем Шотландии, он носится по всей стране, окруженный своими кернами с обнаженными ногами и тяжело вооруженными латниками, и режет, грабит, убивает. Он истребляет танов, он убивает Банко, он убивает всех Макдуфов, кроме того, от чьей руки умрет он сам, он убивает знать, он убивает народ, он убивает родину, он убивает «сон». Наконец наступает катастрофа, на него надвигается Бирнамский лес; Макбет все растоптал, все преступил, на все покусился, все разбил и в своей безудержности доходит до того, что посягает на природу; природа теряет терпение, природа-душа обрушивается на человека, ставшего силой.

У этой драмы эпические пропорции. Макбет – это тот устрашающий ненасытный зверь, который бродит по всей истории, называясь в лесу разбойником, а на троне – завоевателем. Предок Макбета – Нимрод. Неужели эти люди силы навсегда останутся буйно помешанными? Будем справедливы: нет. У них есть цель. Достигнув ее, они остановятся. Что нужно дать Александру, Киру, Сезострису, Цезарю? Весь мир; и они успокоятся. Жоффруа Сент-Илер говорил мне однажды: «Когда лев сыт, он в ладу с природой». Для Камбиза, Сеннахериба, Чингисхана и всех им подобных насытиться – значит обладать всем миром. Они успокоятся только тогда, когда начнут переваривать все человечество.

А кто такой Отелло? Это ночь. Титаническая и роковая фигура. Ночь влюблена в день. Черная мгла любит зарю. Африканец боготворит белую женщину. Отелло без ума от Дездемоны, она для него – свет. А потому – как легко овладевает им ревность! Он велик, он царствен, он всемогущ, он возвышается над всеми, его сопровождают храбрость, сражения, фанфары, знамена, известность, слава, он в ореоле двадцати побед, он как светило, этот Отелло, но он – чернокожий. И как быстро ревность превращает героя в чудовище. Чернокожий становится негром. Как быстро ночь приманила смерть!

Рядом с Отелло, воплощением ночи, мы видим Яго, воплощение зла. Зло – это разновидность мрака. В природе ночь – это только ночь; зло – это ночь души. Вероломство и ложь – какая это мгла! Течет ли в жилах предательство или чернила – это вое равно. Тот, кто столкнулся с обманом или клятвопреступлением, знает это; когда имеешь дело с мошенником, приходится идти ощупью. Если залить зарю лицемерием, солнце погаснет. Именно это и случилось с богом благодаря ложным религиям.

Яго возле Отелло – это пропасть возле того, кто поскользнулся. «Сюда!» – шепчет она. Ловушка дает советы слепоте. Злодей с мрачной душой ведет чернокожего. Обман обещает просветление, необходимое ночи. Ложь служит ревности собакой-поводырем. Негр Отелло и изменник Яго покушаются на белизну и чистоту; что может быть страшнее? Эти свирепые порождения мглы сговариваются. Эти два воплощенных затмения, одно рыча, другое усмехаясь, вступают в заговор и готовят трагическую гибель светлому началу.

Вникните в глубокий смысл следующего: Отелло – это ночь. Когда ночь хочет убить, чем пользуется она для убийства? Ядом? дубиной? топором? ножом? Нет, подушкой. Убить – значит усыпить. Шекспир сам, быть может, не отдавал себе в этом отчета. Творец иногда почти невольно подчиняется своему типическому образу, столь велика сила этого образа. Так Дездемона, супруга человека-ночи, умирает, задушенная; подушка, на которой она подарила ему первый поцелуй, принимает и ее последний вздох.

В «Лире» главное – Корделия. Материнская любовь дочери к отцу – это глубокая тема. Такое материнство больше всего достойно почитания, оно восхитительно передано легендой о той римлянке, которая в темнице кормила своим молоком старика отца. Молодая грудь, спасающая от голодной смерти седобородого старца, – нет более священного зрелища. Эта дочерняя грудь – Корделия.

Как только Шекспир нашел этот пригрезившийся ему образ, он создал свою драму. Куда поместить это согревающее сердце видение? Во времена, окутанные мраком. Шекспир выбрал 3105 год от сотворения мира, когда Иоас был царем иудейским, Аганипп – королем Франции и Леир – королем Англии. Вся земля была тогда под покровом тайны; представьте себе эту эпоху: Иерусалимский храм еще новехонек; сады Семирамиды, разбитые девятьсот лет тому назад, начинают обрушиваться; в Эгине появляются первые золотые монеты; Фидон, тиран аргосский, изготовляет первые весы; китайцы вычисляют день первого солнечного затмения; триста двенадцать лет прошло с тех пор, как был оправдан Орест, обвиненный эвменидами перед ареопагом; только что умер Гезиод; Гомеру, если только он еще жив, исполнилось сто лет; Ликург, погруженный в думы путешественник, возвращается в Спарту, а в темных тучах на востоке появляется огненная колесница, уносящая пророка Илию, – вот в это-то время король Леир, или Лир, живет и царствует на мглистых островах. Иона, Олоферн, Дракон, Солон, Теспис, Навуходоносор, Анаксимен, в дальнейшем придумавший знаки зодиака, Кир, Зоровавель, Тарквиний, Пифагор, Эсхил еще не родились; Кориолан, Ксеркс, Цинциннат, Перикл, Сократ, Бренн, Аристотель, Тимолеон, Демосфен, Александр, Эпикур, Ганнибал – все это еще неродившиеся души, ждущие того часа, когда они появятся среди людей; Иуда Маккавей, Вириат, Попилий, Югурта, Митридат, Марий и Сулла, Цезарь и Помпей, Клеопатра и Антоний – все они еще в далеком будущем, и с той поры, когда Лир правил Британией и Ирландией, пройдет восемьсот девяносто пять лет до того дня, когда Вергилий скажет: «Penitus toto divisos orbe britannos» [137]137
  Во всей разделенной британской земле (лат.).


[Закрыть]
и девятьсот лет до тех пор, когда Сенека скажет: «Ultima Thule». [138]138
  Дальняя Тула (лат.). Здесь в значении: на краю света.


[Закрыть]
Пикты и кельты – шотландцы и англичане – все разукрашены татуировкой. Современный краснокожий может дать лишь приблизительное представление об англичанах того времени. Вот эту-то сумрачную эпоху и выбирает Шекспир: глубокая ночь, благоприятствующая сну, в который этому мечтателю легко поместить все, что ему заблагорассудится: и короля Лира, и короля французского, и герцога Бургундского, и герцога Корнуэльского, и герцога Альбани, и графа Кента и графа Глостера. Что ему до вашей истории, если в его распоряжении все человечество? К тому же, на его стороне легенда, – это тоже наука, правдивая, быть может, в не меньшей степени, чем история, хотя и с другой точки зрения. Шекспир согласен с Уолтером Мейпсом, оксфордским архидиаконом, а это уж кое-что значит; он признает, что от Брута до Кадвалла царствовали девяносто девять кельтских королей, предшествовавших скандинаву Хенгисту и саксонцу Хорсе; а раз он верит в Мульмуция, в Гинигизиля, в Цеолульфа, в Кассибелана, в Цимбелина, в Синульфа, в Арвирага, в Гидерия, в Эскуина, в Кудреда, в Вортигерна, в Артура, в Утера Пендрагона, имеет же он право верить в короля Лира и создать Корделию. Выбрав эпоху, указав место действия, заложив фундамент, он берет все, что ему нужно, и возводит свое произведение. Неслыханное сооружение. Он берет тиранию, из которой потом сделает слабость, – это Лир; он берет предательство – это Эдмунд; он берет преданность – это Кент; он берет неблагодарность, которая начинается с ласк, и дает этому чудовищу две головы – это Гонерилья, в легенде именуемая Горнерильей, и Регана, в легенде именуемая Рагау; он берет отцовскую любовь, он берет королевскую власть, он берет феодализм, он берет тщеславие, он берет безумие, которое делит на три части, чтобы создать трех безумцев: безумца по ремеслу – королевского шута, безумца из осторожности – Эдгара, сына Глостера, безумца от горя – короля. А на вершине этого потрясающего нагромождения он помещает фигуру склонившейся Корделии.

У некоторых соборов бывают гигантские башни, как, например, Хиральда в Севилье; кажется, будто они целиком, со всеми своими спиралями, лестницами, статуями, подвалами, тупиками, воздушными кельями, со сводами, под которыми перекатывается эхо, со звоном колоколов, со всей тяжестью своей массы и легкостью шпилей, всей своей громадой построены только для того, чтобы ангел раскрывал на их вершине свои золотые крылья. Такова и эта драма – «Король Лир».

Отец – только предлог для создания образа дочери. Это восхитительное человеческое творение – Лир – служит лишь пьедесталом для невыразимого божественного творения – Корделии. Весь этот хаос преступлений, пороков, безумия и горя существует лишь для того, чтобы еще ярче воссияло великолепное видение добродетели. Шекспир, задумав образ Корделии, написал эту трагедию подобно некоему богу, который, желая создать достойное место для зари, нарочно сотворил бы целый мир, чтобы она засветилась над ним.

А что за фигура отец! Что за кариатида! Это согнувшийся под своим бременем человек. Он только и делает, что меняет это бремя, а оно все сильнее прижимает его к земле. Чем больше слабеет старик, тем тяжелее становится груз. Он живет под непосильной тяжестью. Вначале он несет на своих плечах власть, потом неблагодарность, потом одиночество, потом отчаяние, потом голод и жажду, потом безумие, потом всю природу. Тучи сгущаются над его головой, леса давят его своей тенью, ураган толкает его в спину, от ливня плащ его становится тяжелее свинца; дождь обрушивается ему на плечи, он идет согнувшись, затравленный, как будто ночь навалилась на него. Обезумевший и величественный, он бесстрашно кричит ветру и граду: «За что вы ненавидите меня, бури? За что вы преследуете меня? Вы ведь не мои дочери!» И вот все кончено, свет меркнет, разум отчаивается и покидает несчастного. Лир впадает в детство. О, старик этот – ребенок. Ну что ж! Ему нужна мать. И появляется его дочь. Его единственная дочь, Корделия. Потому что две другие – Регана и Гонерилья – остались его дочерьми лишь настолько, насколько это нужно, чтобы иметь право называться отцеубийцами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю