Текст книги "Критические статьи, очерки, письма"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 55 страниц)
ИЗ «ДНЕВНИКА ЮНОГО ЯКОБИТА 1819 ГОДА»
Мысли, соображения и заметки о прочитанном
ИСТОРИЯ
У древних историю писали отдохновения ради великие государственные мужи – Ксенофонт, начальник Десяти Тысяч, или Тацит, главенствовавший в сенате. В новое время, поскольку великие мужи не знали грамоте, историю пришлось писать ученым и образованным людям, которые потому лишь и были учеными и образованными, что всю свою жизнь держались вдалеке от дел мира сего, то есть вдалеке от истории.
Поэтому в истории, как ее стали писать в новое время, есть что-то мелочное и глупое.
Надо заметить, что первые историки древности писали по преданиям, а первые историки нового времени – по хроникам.
Древние, писавшие по преданиям, разделяли то возвышенное убеждение, что жизнь человека или даже жизнь целого столетия еще не есть история, если она не запечатлелась в памяти людей великим образцом. Вот почему история древних никогда не кажется скучной. Она – то, чем ей и следует быть: продуманное изображение великих людей и великих явлений, а вовсе не отчет о жизни и деятельности каких-то людей и не протокол ряда столетий, чем хотят сделать историю в наши дни.
Историки нового времени, писавшие по хроникам, видели в книгах только то, что там было, – противоречивые факты, которые им надо было примирять, и даты, которые приходилось согласовывать. Они писали как ученые, старательно изучая факты, но очень мало – их последствия, и останавливались на иных фактах не ради внутреннего интереса, какой те могли бы возбудить, но из любопытства, которое эти происшествия все же вызывали по их связи с событиями эпохи. Вот почему большая часть наших книг по истории представляет собою не что иное, как хронологические таблицы да перечень фактов.
Кто-то высчитал, будто человеку понадобилось бы восемьсот лет, чтобы, читая по четырнадцать часов ежедневно, прочитать лишь те исторические работы, что хранятся в Королевской библиотеке; а среди них только по французской истории имеется более двадцати тысяч работ, и часто многотомных: здесь и господа Ройу, Фантен-Дезодуар и Анкетиль, каждый из которых написал связную историю Франции, и наши славные хронисты – Фруассар, Комин и Жан де Труа, сообщающие, что, мол, «в такой-то день король был недужен», а «в такой-то день некий человек утонул в Сене».
Работ, заслуживших названия «Большая история Франции», четыре; это история Дюплеи, которого уже больше не читают; история Мезере, которого будут читать всегда, не потому, что он точен и правдив, как ради рифмы уверял Буало, но потому, что он своеобразен и сатиричен, что гораздо важней для французского читателя; затем история П. Даниэля, иезуита, прославившегося описаниями битв и двадцать лет просидевшего над сочинением, единственным достоинством которого является ученость и в котором граф Буленвилье не находил ровно ничего, кроме двадцати тысяч ошибок; и, наконец, история Вели, продолженная Вилларе и Гарнье.
«У Вели есть хорошо сделанные куски, – говорит Вольтер, чьи суждения для нас всегда очень ценны, – Вели заслужил наши похвалы и нашу признательность; но ему следовало бы выработать стиль, соответствующий своему предмету; хорошую историю Франции ведь не напишешь, обладая лишь здравым смыслом и вкусом».
Вилларе пишет как актер – вычурно и напыщенно; он нам надоедает, постоянно выставляя напоказ свою чувствительность и высказываясь слишком уверенно; он часто неточен и редко – беспристрастен. Гарнье – рассудительней его и знает больше, но как писатель ничуть не лучше: он выражается тускло, пишет вяло и растянуто. Между Гарнье и Вилларе только и разницы, что один посредствен, а другой еще хуже, и если вправду долговечны лишь сочинения, которые умеют заставить себя читать, то работу этих авторов можно полагать вовсе не состоявшейся.
Впрочем, писать историю одного народа – это значит трудиться над сочинением неполным, без начала и конца, а следовательно, нескладным и никому не нужным. Хорошей историей одного народа может оказаться какой-нибудь раздел хорошо построенной всеобщей истории. На этом свете у историка лишь две достойные задачи – хроника, дневник, или же всеобщая история. Тацит или Боссюэ.
Можно, пожалуй, сказать, что довольно хорошую историю Франции в шести строках удалось написать Комину: «Бог не создавал ничего в мире, ни людей, ни скотов, не сотворив для каждого из них чего-нибудь ему наперекор, чтобы держать всякое создание в страхе и смирении. Вот почему он Францию и Англию расположил по соседству».
* * *
В Европе сейчас три исполина – Франция, Англия и Россия. После недавних наших политических потрясений каждый из этих колоссов занял свою особую позицию и сохраняет ее. Англия продолжает удерживаться, Франция подымается вновь, Россия восходит. За одно столетие, с удивительной быстротой, выросло это молодое государство посреди старого материка. Его будущее чрезвычайно весомо для наших судеб. Не исключена возможность, что «варварство» России еще обновит нашу цивилизацию, и, быть может, сейчас русская земля растит свои дикие племена для наших просвещенных краев.
Это будущее России, столь важное сегодня для Европы, придает особую значительность ее прошлому. Чтобы верно предугадать, чем станет этот народ, следует тщательно изучить, чем он был. Однако такая работа чрезвычайно трудна. Надо пробиваться вслепую в хаосе спутанных преданий, среди обрывков повестей и сказок, среди противоречивых и искромсанных летописей. Прошлое этого народа так же туманно, как его небеса, и в его анналах, как и на его землях, перед вами подчас оказывается пустыня.
Следовательно, не так-то просто написать хорошую историю России; не так-то легко пробираться сквозь тьму веков и искать истину между столькими событиями и рассказами, которые пересекаются и сталкиваются. Писателю надо крепко держаться за свою нить, чтобы не заблудиться в темном лабиринте. Пусть его трудолюбивая ученость ярким светом осветит ему все основные вехи этой истории. Его опыт и проницательность помогут ему добросовестно определить причины, сопоставляя следствия. Применяя все свое искусство, он дорисует еще смутные облики людей и эпох. Поистине непростая задача – привести в движение прошлое, чтобы перед нашими глазами опять проследовали все эти события, давно уже скрывшиеся в смене столетий.
Историку придется, как нам кажется, обратить несколько больше внимания, чем это делалось до сих пор, на эпоху, предшествовавшую вторжению татар, и, быть может, он посвятит целый том истории кочевых племен, признавших в конце концов власть России. Такой труд, несомненно, прольет свет на древнюю цивилизацию, вероятно существовавшую на севере; здесь историку могли бы помочь ученые разыскания г-на Клапрота.
Правда, Левек в двух томах, добавленных им к своему пространному сочинению, уже рассказал историю этих зависимых племен, но тема эта все же дожидается настоящего историка. Притом надо описать подробней, чем это сделал Левек, а главное – гораздо откровенней, некоторые очень интересные эпохи, например знаменитое царствование Екатерины. Достойный своего звания историк заклеймит каленым железом Тацита и обожжет бичом Ювенала эту коронованную куртизанку, хотя высокомерные софисты прошлого века и окружали поклонением (в котором они отказывали господу богу и своему королю) эту царицу-цареубийцу, выбравшую для своего будуара картины, изображающие резню и пожар. [1]1
«Резня поляков в варшавском предместье Прага». «Пожар оттоманского флота в Чесменской бухте». Будуар Екатерины II украшали только две эти картины. (Прим. авт.)
[Закрыть]
Без всякого сомнения, хорошая история России привлекла бы всеобщее внимание. Дальнейшие судьбы России сегодня представляют широкое поле для всяких размышлений. Эти полночные края уже несколько раз заливали потоками своих племен всю Европу. Французы нашего времени среди других чудес видели, как на лужайках Тюильри паслись кони, привыкшие щипать траву под Великой китайской стеной; и в наши дни неслыханные превратности судьбы вынуждают полуденные страны обратиться с просьбой Диогена к другому Александру: «Не заслоняй нам солнца».
* * *
Как историк, Вольтер часто достоин удивления – факты у него говорят сами за себя. История для него просто длинный ряд медалей, и у каждой из них две стороны. Он почти всегда сводит историю к фразе из своего «Опыта о нравах»: «Случались вещи ужасные, случались и смешные». В самом деле, тут вся история человечества. Дальше он пишет: «Виночерпий Монтекукули был четвертован – вот ужасное. Карла V парижский парламент объявил бунтовщиком – вот смешное». Однако пиши Вольтер на шестьдесят лет позже, этих двух выражений оказалось бы недостаточно. Если ему нужно было бы сказать: «Король Франции и триста тысяч граждан были убиты, расстреляны, утоплены… Национальный конвент объявил Питта и Кобурга врагами рода человеческого» – какими словами назвал бы он такие вещи?
А забавное это было бы зрелище – Вольтер, осуждающий Марата, причина – судья последствий.
* * *
И все же как-то несправедливо находить в мировой истории только ужасное и смешное. Демокрит и Гераклит были два безумца, а два безумия, соединившись в одном человеке, не могут сделать из него мудреца. Вольтер поистине заслуживает сурового упрека: этот блестящий талант писал историю людей лишь для того, чтобы метать сарказмы в человечество. Может быть, он не был бы повинен в подобной несправедливости, если бы ограничился Францией. Любовь к отечеству притупила бы злое острие его ума. Почему нам не помечтать об этом? Ведь летописцы своей родной страны – всегда самые благожелательные историки: такими были и Юм и Тит Ливий. Это подчас необоснованное благодушие и привлекает нас к их произведениям.
Хотя дело историков-космополитов, по-моему, важнее и мне более по сердцу, я не противник историков-патриотов. Первые нужнее человечеству, вторые – своей родине. Тот, кто рассказывает о домашних делах своей страны, часто пленяет даже своей узкой пристрастностью; мне нравятся гордые слова одного араба из Хагьяга: «Я знаю предания только моей страны».
У Вольтера всегда слева под рукой ирония, как у маркизов его времени была на боку шпага. Это нечто тонкое, сверкающее, блестящее, отполированное, красивое, оправленное в золото, украшенное алмазами, – но оно убивает.
* * *
Есть такие соответствия в языке, которые могут открыться только писателю, причастному к духу народа. Слово «варвары» было к лицу римлянину, говорящему о галлах, но плохо звучит в устах француза. Историку-иноземцу никогда не напасть на некоторые выражения, по которым узнают своего человека. Мы говорим, что Генрих IV правил народом с отеческойдобротой; одна китайская надпись, переведенная иезуитами, говорит о некоем императоре, который управлял с материнскойдобротой. Оттенок вполне китайский и совершенно очаровательный.
ТЕАТР
I
Действием называется в театре борьба двух противоположных сил. Чем больше эти силы уравновешены, тем менее ясен исход борьбы, тем труднее выбрать между страхом и надеждой, – тем интереснее пьеса. Этот интерес, рождаемый действием, не следует смешивать с интересом другого рода – тем, который должен вызываться героем всякой трагедии и есть не что иное, как возбуждаемое им чувство ужаса, восхищения или сочувствия. Так, вполне может случиться, что главное действующее лицо какой-нибудь пьесы будет возбуждать интерес благородством характера и трогательностью положения, в то время как сама пьеса не вызовет интереса, потому что в ней будет отсутствовать выбор между страхом и надеждой. Будь это не так, всякое положение, вызывающее чувство ужаса, было бы тем прекраснее, чем дольше оно длится, и тогда сцена, в которой граф Уголино, запертый в башне вместе со своими сыновьями, ожидает голодной смерти, была бы самой высокой трагедией; между тем эта монотонная сцена ужаса не смогла снискать успеха даже в Германии, стране глубоких, вдумчивых и проникновенных умов.
II
Когда в драматическом произведении неясность исхода борьбы порождается исключительно неопределенностью характеров, это уже не трагедия силы, а трагедия слабости. Если угодно, это зрелище человеческой жизни; большие следствия вызываются здесь незначительными причинами; это – люди. Но в театре нужны ангелы или титаны.
III
Есть поэты, которые придумывают главную пружину пьесы, но неспособны или не в состоянии привести ее в действие, подобно тому греческому мастеру, у которого не хватало сил натянуть им же самим сделанный лук.
IV
Любовь всегда должна стоять в театре на первом месте и возвышаться над всеми суетными побуждениями, которыми движутся обычно человеческие желания и страсти. Любовь – самая незначительная вещь на свете, когда не становится самой великой. Нам возразят, что, с такой точки зрения, Сид не должен был бы драться с дон Гормасом. Ничего подобного! Сид хорошо знает Химену, и он скорей готов снести ее гнев, чем презрение. Для благородных душ любовь есть чувство возвышенного преклонения.
V
Следует заметить, что развязка «Магомета» более неудачна, чем это принято считать. Достаточно сравнить ее с развязкой «Британника», чтобы убедиться в этом. В обеих трагедиях – сходное положение. И здесь и там – тиран, теряющий свою возлюбленную в ту самую минуту, когда он уже совершенно уверен, что добился ее. Трагедия Расина оставляет грустное впечатление, не лишенное, однако, некоторого чувства утешения, ибо мы знаем, что Британник отмщен, а Нерон несчастлив не менее, чем его жертвы. Казалось бы, пьеса Вольтера должна возбуждать подобное же чувство; однако сердце не обманешь, – оно остается подавленным; да и в самом деле, Магомет никак не наказан. Его любовь к Пальмире – лишь незначительная черта его характера и играет в действии до смешного малую роль. Когда зритель присутствует при том, как этот человек думает о собственном величии в момент, когда его возлюбленная пронзает себя кинжалом, – он хорошо понимает, что Магомет никогда не любил Пальмиру и что не пройдет и двух часов, как он позабудет об этой утрате.
Расин избрал более удачную тему, нежели Вольтер. Для трагического поэта между римским императором и пророком – погонщиком верблюдов есть глубокое и существенное различие. Нерону пристало быть влюбленным, Магомету – нет. Нерон – это фаллос, Магомет – это мозг.
VI
Хорошо придуманная тема выручает избравшего ее автора. «Берениса» не смогла погубить Расина; Ламотту не удалось провалить «Инес».
VII
Различие, существующее между немецкой и французской трагедией, вытекает из того, что немецкие авторы тщились измыслить новое, тогда как французские драматические поэты довольствовались тем, что улучшали древних. Многие из признанных нами шедевров достигли своего совершенства лишь после того, как их тема побывала в руках лучших писателей ряда веков. Вот отчего так несправедливо отвергать во имя этих шедевров оригинальные творения новых авторов.
Немецкая трагедия есть не что иное, как греческая трагедия, претерпевшая изменения, неизбежно привнесенные в нее разницей эпох. Греки тоже старались дополнить театральное действие пышным убранством сцены; отсюда все эти маски, танцы, котурны; но так как отрасли искусства, основой которых могут быть лишь знания, пребывали у них еще в младенчестве, им вскоре пришлось вернуться к той простоте, которой ныне мы восхищаемся. Прочитайте у Сервиуса, что надобно было делать в античном театре, чтобы переменить декорацию.
Напротив, немецкие авторы, жившие в самый разгар новых открытий, уже пользовались всеми доступными им способами, чтобы скрыть недостатки своих трагедий. Когда им не удавалось убедить сердце зрителя, они старались тешить его глаза. И хорошо еще, если им удавалось при этом удерживаться в нужных границах! Вот почему большинство немецких или английских пьес, которые переносятся на нашу сцену, производят меньшее впечатление, чем у себя на родине; сохраняя все свои недостатки в части положений и характеров, они оказываются лишенными тех театральных эффектов, которые призваны искупить эти погрешности.
Г-жа де Сталь справедливо усматривает еще и другую причину превосходства французских авторов над авторами немецкими. Великие французские писатели были сплочены вокруг одного центра – средоточия наук и искусств; немецкие же писатели как бы распылены по разным отчизнам. А ведь два таланта подобны двум флюидам в гальванической батарее: необходимо, чтобы они соприкасались, для того чтобы возникла молния.
VIII
Можно заметить, что есть два рода трагедий: те, что основаны на чувствах, и те, что основаны на событиях. Одни рассматривают людей с точки зрения отношений, которые установлены между ними природой, другие – с точки зрения отношений, установленных между ними обществом. В первых – интерес вызывается развитием одного из тех великих чувств, которым подвластен человек, именно вследствие того, что он – человек; это – чувства любви, дружбы, сыновней или отеческой привязанности; во вторых – всегда предстает политическая воля, устремленная на защиту или на ниспровержение существующих установлений. В первом случае главное действующее лицо, разумеется, пассивно, то есть не может избежать воздействия извне; ревнивец не может не испытывать ревности, отец не может не страшиться за сына. И безразлично, каким именно путем достигаются здесь впечатления, главное – чтобы было интересно; зрителем непрерывно должно владеть то чувство страха, то чувство надежды. Во втором случае, напротив, герой прежде всего активен, ибо в нем нет ничего, кроме непреклонной воли, воля же может проявляться только в действии.
Одну из этих трагедий можно сравнить со статуей, высекаемой из единой каменной глыбы, другую – со статуей, отлитой из металла. В первом случае глыба уже существует, и чтобы стать статуей, ей достаточно быть подвергнутой воздействию извне; во втором – самому металлу должно быть свойственно разливаться по форме, которую ему надлежит заполнить собой.
Поскольку все трагедии принадлежат так или иначе к двум названным типам, каждую можно, в той или иной степени, уподобить одной из этих статуй; чтобы удержаться на сцене, трагедиям разума необходимо быть крепко отлитыми; трагедии сердца едва ли нуждаются в каких-либо заранее составленных планах. Примерами служат «Магомет» и «Сид».
IX
Сегодня, 27 апреля 1819 года, Е. написал следующее:
«Вот что поражает нас в сочинениях всех этих молодых авторов, подвизающихся ныне в наших театрах: они все еще очень нетребовательны к самим себе. Они теряют время, которое им следовало бы посвятить смелым замыслам, на то, чтобы собирать бросаемые им венки. Они одерживают успехи, но соперники их выходят из театра, ничуть не огорченные их триумфами.
Не смыкайте же глаз, молодые люди, накапливайте силы, вам они пригодятся еще в день сражения. Слабые птицы взлетают сразу; орлы ползают, прежде чем развернуть свои крылья».
ОБ АНДРЕ ШЕНЬЕ
1819
Только что вышла новая книга стихов, и хотя ее автора нет в живых, отзывы сыплются дождем. Мало было произведений, с которыми «знатоки» обходились так круто, как с этой книгой. А ведь тут им не надо было терзать живого человека, лишать надежды юношу, заглушать нарождающийся талант, уничтожать чье-то будущее, омрачать молодую зарю. Нет, на этот раз, как ни странно, критика злобствует против умершего. В чем же причина? Вот она вкратце: хотя этот поэт и вправду умер, но его поэзия только что родилась. Могилу поэта не щадят потому, что она – колыбель его музы.
Мы, с нашей стороны, предоставляем другим печальное право торжествовать над этим юным львом, сраженным в самом расцвете сил. Пусть себе нападают на неправильный и подчас варварский стиль, на смутные, бессвязные мысли, на кипящее воображение, на неистовые мечтания пробуждающегося таланта, на его страсть создавать причудливые фразы и, так сказать, перекраивать их на греческий лад, на слова, заимствованные из древних языков и применяемые совсем так, как они применялись у себя на родине, на прихотливость цезуры и т. д. В каждом из этих недостатков поэта есть уже, быть может, зародыш новых совершенств поэзии. Во всяком случае эти недостатки вовсе не опасны, и нам предстоит сейчас отдать должное человеку, не успевшему вкусить своей славы. Кто осмелится упрекать его поэзию в несовершенстве, когда дымящийся кровью топор революции покоится поверх его незаконченных творений?
Если к тому же припомнить, кто был тот, чье наследство мы сейчас принимаем, то вряд ли даже тень улыбки пробежит по нашим губам. Мы представим себе этого юношу, с его характером скромным и благородным, с душой, открытой всем нежнейшим переживаниям, склонного к ученым занятиям и влюбленного в природу. А тут надвигается революция, провозглашено возрождение античных времен, Шенье должен быть обманут, – и вот он обманут. Юноши, кто из вас не поддался бы этому обману? Он следует за призраком, он вмешивается в толпы, в неистовом опьянении шествующие к бездне. Потом у многих открываются глаза, сбившиеся с дороги оборачиваются, возвращаться назад поздно, но можно еще умереть с честью. Более счастливый, чем его брат, Шенье своей смертью на эшафоте опроверг заблуждения своего века.
Он решился выступить в защиту Людовика XVI, и когда король был приговорен и этот мученик готовился вознестись на небеса, написал знаменитое письмо, в котором в качестве последнего средства тщетно взывал к совести палачей, предлагая им воззвать к суду всего народа.
Этот человек, вполне достойный нашего сочувствия, не успел стать совершенным поэтом. Но, пробегая глазами отрывки, которые он нам оставил, встречаешь подробности, заставляющие простить все, чего ему не хватает. Мы приведем некоторые примеры. Вот изображение Тезея, убивающего кентавра:
В этом отрывке есть то, что составляет своеобразие древних поэтов, – обыденное в великом. К тому же действие живо, все обстоятельства схвачены верно и эпитеты ярки. Чего не хватает ему? Изящной цезуры? А мы предпочтем подобное «варварство» стихам, не имеющим других заслуг, кроме безупречной посредственности.
У Овидия говорится:
Именно так подражает Шенье. Как мастер.
Он сам сказал о рабских подражателях:
Прочтите эти стихи с апофеозом Геракла:
Мы предпочитаем этот образ картине, нарисованной Овидием: у него Геракл спокойно простерся на своем костре, словно на пиршественном ложе. Заметим лишь, что образ у Овидия языческий, а у Андре Шенье он христианский.
Хотите прочесть хорошо сделанные стихи, в которых трудности блистательно преодолены? Перевернем страницу, тут выбор велик.
Мне сердце трогает одно воспоминанье:
Я помню, как он сам, исполненный вниманья,
Легко меня обняв, мне флейту подавал
И победителем с улыбкой называл
Неловкие уста учил он так прилежно
Давать дыхание уверенно и нежно
И пальцы робкие своею же рукой
То легче, то сильней мне расставлял порой
На щелях тростника, чтоб было им понятно,
Как извлекают звук – и чистый и приятный. [6]6
Перевод Вс. Рождественского.
[Закрыть]
Может быть, вам нужны изящные образы?
Я был еще дитя – она уже прекрасна…
Как часто, помню я, своей улыбкой ясной
Она меня звала! Играя с ней, резвясь,
Младенческой рукой запутывал не раз
Я локоны ее. Персты мои скользили
По груди, по челу, меж пышных роз и лилий.
Но чаще посреди поклонников своих
Надменная меня ласкала и, на них
Лукаво-нежный взор подняв как бы случайно,
Дарила поцелуй с насмешливостью тайной
Устами алыми младенческим устам;
Завидуя в тиши божественным дарам,
Шептали юноши, сгорая в неге страстной:
«О, сколько милых ласк потеряно напрасно!..» [7]7
Перевод А. Майкова.
[Закрыть]
Идиллия Шенье – наименее разработанная часть в его творениях, и все-таки мало найдется стихов на французском языке, которые так хотелось бы перечитывать; причиной тому правдивые подробности и обилие образов – черты, столь характерные для античной поэзии. Кто-то заметил, что одна эклога Вергилия может подсказать сюжеты для целой картинной галереи.
Но все-таки ярче всего талант Андре де Шенье проявился в элегии. Здесь поэт своеобразен, здесь он оставляет позади всех соперников. Может быть, нас вводит в заблуждение наша привычка к античной поэзии, может быть, мы слишком снисходительно читали эти первые опыты несчастного поэта. Все же мы осмеливаемся думать, – и не боимся высказать это, – что элегии Андре де Шенье останутся для нас образцом элегий, а сам он, несмотря на все свои недостатки, будет считаться ее отцом. И, наблюдая, как быстро молодой поэт сам шел к совершенствованию, мы особенно печалимся о его судьбе. Воспитанному меж античных муз, ему действительно не хватало только свободы в обращении с языком; к тому же он не был лишен ни здравого смысла, ни начитанности, а тем более вкуса, который является инстинктом истинно прекрасного. Мы видим, как его недостатки быстро уступают место дерзновенно-прекрасным образам, и если он и срывает иногда с себя грамматические путы, то, как и Лафонтен, делает это, желая придать своему стилю больше движения, изящества и энергии.
Цитируем стихи:
Гликера нам, друзья, сегодня стол накрыла!
Красотку Амели и Розу пригласила!
А Розы пляшущей игриво-томный вид
Желаньем буйным нас зажжет и опьянит!
. . . . . . .
Да, с вами я иду, меня вы убедили,
Но только бы никто не рассказал Камилле!
Об этом празднестве проведает она,
И вот, не будет мне ни отдыха, ни сна.
О, нет владычицы ревнивей и жесточе!
Другой прелестницы уста, улыбку, очи
Мне стоит похвалить, затеять на пиру
С какой-нибудь другой невинную игру —
Она увидит все. Пойдут упреки, стоны.
Нарушил клятвы я, любви попрал законы,
А нынче только все о том и говорят,
Как я разлучницы ловил ответный взгляд
И слезы без конца… Не столько слез, наверно,
Исторг Мемнона прах у матери бессмертной!
Да что там! Кулаки она пускает в ход… [8]8
Перевод Н. Рыковой.
[Закрыть]
А вот еще стихи, в равной мере сверкающие разнообразием цезур и живостью оборотов:
Не столь красивая полюбит горячей,
Она заботливей, и нежность есть у ней.
Боясь утратить страсть – она вся ожиданье,
Она любовников не привлечет вниманье;
Спокойный, ровный нрав, веселости черты,
Привязчивость – все в ней замена красоты.
А та, которая сердцами правит властно
И о которой все твердят: «Она прекрасна!»
Готова оскорбить нежнейший вздох любви.
Привычка властвовать живет в ее крови.
Капризная во всем, взращенная изменой,
Она нежна сейчас, чтоб завтра стать надменной.
Все безразлично ей; и тот, кто ускользнуть
Сумеет от нее, обрел достойный путь.
Она влечет сердца, пленяет, удивляет,
Но ту лишь знает страсть, которую внушает. [9]9
Перевод Вс. Рождественского.
[Закрыть]
Вообще, как бы ни был неровен стиль Шенье, у него мало страниц, где мы не встречали бы образы, подобные, например, таким:
Возлюбленного гнев отходчив, без сомненья.
Ах, если б видел ты ее, твое мученье,
В смущении, в слезах клянущую свой рок;
Без унижения и сам тогда б ты мог
Приблизить нежный миг прощенья, оправданья.
Лишь кудри разметав, сдержавшая рыданья,
В небрежности одежд, печальна, смущена,
С мольбою на тебе задержит взор она.
Забудь свой пылкий гнев и горькие упреки,
Прощенье ей вернет твой поцелуй глубокий. [10]10
Перевод Вс. Рождественского.
[Закрыть]
Вот еще отрывок, уже в другом роде, но столь же энергический и столь же грациозный; кажется, будто читаешь стихи кого-то из наших старых поэтов:
Под бурею судеб, унылый, часто я,
Скучая тягостной неволей бытия,
Нести ярмо мое утрачивая силу,
Гляжу с отрадою на близкую могилу,
Приветствую ее, покой ее люблю,
И цепи отряхнуть я сам себя молю.
Но вскоре мнимая решимость позабыта,
И томной слабости душа моя открыта:
Страшна могила мне; и ближние, друзья,
Мое грядущее, и молодость моя,
И обещания в груди сокрытой музы —
Все обольстительно скрепляет жизни узы,
И далеко ищу, как жребий мой ни строг,
Я жить и бедствовать услужливый предлог. [11]11
Перевод Е. Баратынского.
[Закрыть]
Нет сомнения, что живи Шенье дольше, он оказался бы со временем в первом ряду наших лирических поэтов. Даже в его бесформенных опытах уже видны все достоинства его поэтической манеры, видны страстность и благородство мыслей, свойственные человеку, думающему самостоятельно; кроме того, везде вы замечаете гибкость стиля – то изящные образы, то подробности, выполненные с самой смелой простотой. Его оды в античном духе, будь они написаны по-латыни, послужили бы образцом одушевления и энергии, и при всем их латинском облике в них нередко встречаешь строфы, от мужественной и своеобразной окраски которых не отказался бы ни один французский поэт.
Надежды нет! Напрасен труд!
Ведь людям сладостно во прахе пресмыканье.
Они в нем даже честь найдут.
Глазам их вреден свет, и им докучно знанье.
Мы взвешивать свои деянья
Поручим случаю, – и только властный прав.
Не доблесть – лишь успех мы увенчаем славой.
И не осудим меч кровавый,
Который все сразил, победно возблистав. [12]12
Перевод Н. Рыковой.
[Закрыть]
И дальше:
Об Андре Шенье нельзя иметь неопределенное мнение. Надо либо вовсе отбросить книгу, либо обещать себе часто ее перечитывать; его стихи нельзя судить, их надо чувствовать. Они переживут весьма многие из тех, которые сегодня кажутся лучше их. Может быть, как наивно заявлял Лагарп, потому, что в них и в самом деле что-то есть. Вообще же, читая Шенье, заменяйте слова, которые не нравятся вам, соответствующими латинскими, и редко при этом у вас не получатся хорошие стихи. К тому же, у Шенье открытая и широкая манера древних; пустые антитезы у него редки, зато часты необычные мысли и живые картины; и повсюду – печать глубокой чувствительности, без которой нет гениальности и которая, возможно, сама и есть гениальность. В самом деле, что такое поэт? Человек, чувствующий сильно и высказывающий свои чувства выразительным языком. Поэзия – это почти только чувства.
* * *
Среди нового поколения, родившегося вместе с веком, появляются уже великие поэты.
Подождите еще несколько лет.
Сынам, выросшим из посеянных в поле зубов дракона, не требуется во весь рост вставать из земли, чтобы в них признали воинов; и, увидев одни только железные перчатки Эрикса, вы можете судить о силе атлета.