355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Рогов » Нулевая долгота » Текст книги (страница 4)
Нулевая долгота
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:50

Текст книги "Нулевая долгота"


Автор книги: Валерий Рогов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 41 страниц)

А кто может это остановить? – спрашивал он. Конечно, ответ есть: не откладывая, добиваться сокращения рабочей недели до тридцати пяти, а то и тридцати часов, но автоматизация и электроника, роботы и компьютеры наступают столь стремительно, что до конца века на Британских островах, страшно подумать, каждый пятый может стать безработным.

– Но ведь это похоже на то, что случилось в начале тридцатых, – тревожно заметила Эвелин.

– Да, – подтвердил он. – И пострадают в первую очередь постаревшие отцы и повзрослевшие дети.

– Но, Джон, – тревожилась она, – если появится такая масса озлобленных людей, что же тогда?

– Ты хочешь напомнить, к чему это привело в тридцатые? К фашизму?

– Я боюсь даже об этом думать… Однако постой, – всполошилась Эвелин, – не означает ли все тобой сказанное, что скоро состоятся выборы?

– Ты разве соскучилась по консерваторам, моя милая? – иронично усмехнулся он.

– Значит, и это неизбежность? – поразилась она.

– Похоже, так, – посерьезнев, подтвердил он.

– Я подумала, Джон, – задумчиво произнесла она, – что Федор Взоров все же прав, когда называет игрой нашу двухпартийную демократию. – Она с горечью посмотрела ему в глаза. – То выигрываем, то проигрываем выборы, а в общем – игра.

– Милая моя Эвелин, – отвечал он спокойно, но несколько свысока, как старший, как знающий больше, – лейбористское правительство ни в чем не преуспело. Нужно было проводить серьезные реформы, а мы об этом в основном болтали. Нужно менять всю экономическую структуру. В этом суть. А пока этого не случилось, профсоюзам лучше напрямую бороться с классовым противником. Тори – это капитализм в чистом виде, и они наши прямые враги.

– И как долго? – Глаза ее сверкали насмешливостью и иронией. – Как долго, спрашиваю, будете играть? О-о, как я неправильно выражаюсь! Ну хорошо – сражаться! У вас же каждая стачка – фронт классового сражения, разве не так? С «социальным контрактом»[7]7
  «Социальный контракт» был заключен в 1973 году между лейбористским правительством и британскими профсоюзами с широковещательной целью оздоровления экономики страны. Эту цель намеревались достичь за счет сдерживания роста заработной платы трудящихся.


[Закрыть]
ничего не вышло, так пора вернуться назад – к прямой борьбе с капиталом, а потому пусть возвращаются тори. Я и спрашиваю, Джонни: как долго?

– Успокойся, моя милая, ты, похоже, устала, – мягко сказал он, не обижаясь на ее слова.

В политическом спектре она стояла левее его – в молодости была активной коммунисткой, и в республиканскую Испанию отправилась как коммунистка. Но выйдя за него замуж, воспитывая детей, отошла от активной деятельности, прежде всего по той причине, чтобы не мешать ему своей одиозной красностью. И хотя давно уже она считалась выбывшей из партии, своим коммунистическим убеждениям никогда не изменяла.

Эвелин, занимая левый фланг в политике, часто подталкивала мужа к более радикальным решениям. Об этой тонкости знали очень немногие, очень близкие люди. С Джоном она навсегда осталась красной сестрой милосердия, коммунисткой Эвелин Торнквилл, как в годы испанской войны писали о ней газеты, а для всех остальных, для всеохватывающего профсоюзного большинства являла собой сдержанную, внимательную и умную миссис Дарлингтон, такую же сдержанную, внимательную и умную, каким был и он сам – Джон Дарлингтон. И лишь избранные знали, как умеет влиять Эвелин на поступки мужа, сдерживая его или вдохновляя; о том, что в семейных дискуссиях о политике выстраивается и выковывается мудрость Дарлингтона. Эти немногие невольно завидовали тому счастливому соединению двух преданно любящих людей, их постоянному диалогу, в котором, между прочим, утверждались истины.

Сам Джон Дарлингтон часто подшучивал над женой – не «часто», а, можно сказать, всю жизнь, обвиняя в ее коммунистических убеждениях… город Манчестер, где она родилась, жила с родителями, работала в госпитале, вступила в компартию, а все потому, оказывается, что девчонкой возносила, как идеал, …немца Фридриха Энгельса. В узком кругу он иногда шутил, что нет никаких сил, устал ревновать жену к двум великим господам – Манчестеру и Энгельсу. Шутка понималась примерно так: Эвелин не нравится Лондон, она остается верна «второй промышленной столице», своему родному Манчестеру; ну а с Фридрихом Энгельсом, который свой гениальный вывод об исторической роли рабочего класса сделал именно в Манчестере, мол, куда уж нам тягаться? Но в шутке были и другие оттенки, понятные лишь им двоим.

В своей, по сей день удивляющей работе, «Положение рабочего класса в Англии», где сделан упомянутый вывод, молодой Энгельс, кроме того, вдохновенно предсказывал (кстати, эту свою первую книгу, по свидетельству современников, он любил всю жизнь первой любовью), так вот, двадцатичетырехлетний Фридрих Энгельс там еще и пророчествовал о грядущей пролетарской революции – «через не столь долгий срок – этот момент почти можно вычислить…». Между прочим, это был тысяча восемьсот сорок четвертый год, самый пик чартистского движения… Но события, к сожалению, развивались иначе…

Джон Дарлингтон от случая к случаю позволял себе поддразнивать Эвелин, напоминая утверждение о революции, которую, оказывается, «можно вычислить». Конечно и прежде всего он оправдывал себя и свою рутинную тред-юнионистскую деятельность: мол, раз уж гениям свойственно ошибаться, то чего уж взять с простых смертных, которым, как говорится, сам бог велел.

Во всех этих постоянных поминаниях города Манчестера и Фридриха Энгельса проглядывала «зависть» ливерпульца к манчестерцам: ведь в поколениях британцев утвердилось представление о Манчестере как первом фабричном городе мира, тогда как его родной Ливерпуль богател на колониальной торговле. Действительно, паровая машина Уатта и ткацкий станок Картрайта сделали мир индустриальным, и случилось это именно здесь, в Западном Мидленде, в графстве Ланкашир, а точнее – в Манчестере. И именно в Манчестере впервые в мире появился пролетариат как класс, пролилась первая пролетарская кровь, состоялась первая всеобщая стачка. И именно в нем, то есть в Манчестере, что, кстати, вполне естественно, родились индустриальные профсоюзы, и ныне без «братств», без союзов рабочих не представишь Британию, как и другие индустриальные страны. И именно в Манчестере возникло единение профессиональных «братств», возник Британский конгресс тред-юнионов.

Ну, как же ему, ливерпульцу, не завидовать жене-манчестерке? Как же не подтрунивать над ней, не задирать ее тем, что, оказывается, революцию «можно вычислить»? Отчего все-таки такая неточность? И еще – когда же наконец Британия станет социалистической? Не говоря уж о дальнейшем – коммунистической? Сбудется в конце концов пророчество?..

Всю ту пасхальную неделю они путешествовали по Черной стране, по Западному Мидленду, и им казалось, что они совершают ностальгическое возвращение в прошлое. Будто они только то и делают, что переезжают из одного индустриального музея в другой, впрочем, так оно и было: нигде не существует такого количества музеев, посвященных истокам Индустриальной революции, величию Мастерской мира, как в Серединной Англии, в Мидленде. Они даже сами не подозревали, и чувство горечи все больше обволакивало сознание. Но, кроме того, с неожиданной наглядностью они обнаружили процесс экономической модернизации – почти невидимый, но по сути революционный, похожий на тот, какой во второй половине восемнадцатого столетия незаметно создал новый индустриальный мир, идущий ныне к закату, к музейности…

Они вдруг почувствовали, что традиционные отрасли, основанные на железе и физическом труде, в каком-то уже предвидимом будущем, как паровоз, станут реликтами, а это значит, что неслучайно так стремительно сокращаются «синие воротнички», индустриальный мускул профсоюзов. Одновременно растут, хотя и не так многочисленно, но стремительно, «братства» научно-технических работников, «белых воротничков». И это, между прочим, уже заметно изменило ситуацию в профсоюзах. Вероятно, скоро начнет меняться и ситуация во всем обществе.

Они именно с горечью размышляли обо всем этом, и неожиданно, невольно приходили к крамольному убеждению, что после них, а может быть, и при них станет исчезать традиционный рабочий, тот самый пролетарий, человек физического, промышленного труда, как когда-то в массе своей исчез человек ручного труда, замененный человеком при станке и машине. И они сожалели, рассуждая с печалью, что им неизвестен современный Энгельс, который сумел бы проницательно разъяснить происходящий социальный процесс, в общем-то естественный, как естественно движение человечества к новым знаниям, к новой структуре.

В ту пасхальную неделю лишь одна оптимистическая цель утвердилась в их размышлениях, она касалась их еще не законченных жизней, его, пока еще неколебимого влияния на организованные массы – на индустриальных рабочих, столь необходимого ему, чтобы внедрить в их сознание как заповедь, как завещание, как непреложное политическое действие идею сохранения жизни, рода человеческого на новом, переломном, опасном этапе научно-технической революции. Как бы ни изменялся мир, каким бы ни становился – электронным, космическим, кнопочным, – неизбывно одно: в ы ж и в а н и е!

IV

В своих хождениях в офис с юго-западной окраины Джон Дарлингтон, приближаясь к Темзе, каждый раз колебался: какой дальнейший путь избрать – по северному или южному берегу, по лево– или правобережью?[8]8
  В Англии, где проходит нулевой меридиан, берега рек обозначают по частям света – северный или южный, западный или восточный. Но мы все-таки будем придерживаться традиционно русского обозначения – по сторонам от течения реки: левый и правый.


[Закрыть]
На левобережье располагался центральный, исторический Лондон: респектабельные районы Челси, Вестминстера, и лучше всего было пересечь Темзу по частым здесь мостам.

Даже летучим взглядом прохожего удавалось многое подглядеть в зазнаисто-нервной жизни истэблишмента, а главное – ощутить высокомерное неприятие здесь человека из другого, низшего сословия, отрицание его как достойной личности. Тут достоинство мерилось прежде всего счетом в банке, и упрямо исповедовалось неравенство. Поэтому с болезненной щепетильностью здешние обыватели подчеркивали внешние атрибуты – в одежде, авто́, вплоть до породы и ободка домашней собаки. По «маркам» и «классности» припаркованных у домов автомашин можно было почти наверняка судить о достатке и вкусах владельца и даже о ею характере…

Он не любил плутать по этим надменным районам, но иногда заставлял себя идти именно туда, чтобы зажечься протестом, чтобы настроиться на боевой лад, потому что профсоюзная борьба и, в частности, его борьба были направлены на то, чтобы возвысить рабочего человека, т р у д я щ е г о с я, отстоять его достоинство и равноправие, против тех, кто привык жить за счет других, наследственного или иного богатства, кто считал, что только в этом смысл, первооснова, незыблемость жизни. Именно эту незыблемость он всегда хотел сокрушить, однако мало преуспел.

Чаще он предпочитал путь по правобережью Темзы. Этот путь отличался, ну, что ли, противоречивостью, как, скажем, сама жизнь, и состоял из нескольких частей, по крайней мере, трех, взаимно исключающих друг друга по сути или, лучше сказать, по назначению. Первая часть была приятной: иди себе, убавляя шаг, в спокойной созерцательности по песчаным аллеям тихого Баттерси-парка, а хочешь – тори дорожку наискось по зеленым лужайкам, где, если сезон и земля теплая, можно прилечь и отдохнуть под развесистым вязом или у голубой глади озерца, будто ты не в Лондоне, а в сельской идиллии.

Или, чуть удлинив путь, выйти к громоздкой, напористой мощи Father Thames[9]9
  Батюшка Темз. К сожалению, исторически искажено название главной реки Англии; в русском языке эта река женского рода – Темза, а для англичан это – Темз, Батюшка Темз.


[Закрыть]
, почувствовать свежее дыхание вод, такое родное истовому жителю Британских островов, и глубоко вздохнуть, приостановившись, чтобы сразу и жадно насытиться манящим запахом близкого моря и ласковым током прохлады. А потом не торопясь прогуляться по асфальту вдоль набережной и, может быть, постоять, облокотившись на парапет, раздумчиво созерцая красочное нагромождение солидно-горделивых домов викторианской эпохи на северном, левом берегу.

В противоположность реликтовому зеленому простору Баттерси-парка далее по правобережью, через дорогу, начиналась уныло-серая территория с дымными трубами, с грязноватыми коробчатыми строениями – типично фабричная. Там располагалась теплоэнергоцентраль, мастерские и склады. Между ними вилась узкая, запыленная улица, почти безлюдная, но с поэтическим названием – Линия девяти вязов. Джона Дарлингтона она не угнетала: вся его жизнь была связана с мастеровыми, похожими на тех, кто здесь работал. Однако непроизвольно он старался побыстрее ее пройти, потому что трубы, закопченный кирпич, бетон, грохот, гарь как бы выдавливали из души сентиментальную созерцательность. Он сосредоточивался, серьезнел, мрачнел ликом, и мысли уже были о предстоящих делах.

Сумрачно-сосредоточенный, скорым шагом он преодолевал и третью часть пути по правобережью, пожалуй, самую неприятную – по автомобильно-настырной, грохочущей, удушливой от выхлопной вони набережной принца Альберта. Темзу он пересекал по мосту Ламбет-бридж и практически сразу оказывался на небольшой площади, упрятанной за высокими домами, в центре которой игрушечно разместилась окруженная чугунной оградкой старинная церквушка, помнящая великого крестоносца Ричарда Львиное Сердце. В угловом шестиэтажном здании, непривлекательном в своей конструктивистской простоте, и размещалась штаб-квартира профсоюза.

…Все прилегающие улочки были переполнены автомашинами, припаркованными у тротуаров, а на площади вокруг церквушки толпились группами профактивисты, съехавшиеся со всей страны на расширенное заседание исполкома и для участия в воскресной демонстрации и митинге. Он почувствовал возбуждение, уверенность в себе – завтра, нет, уже сегодня, по его воле начнется мощная антивоенная кампания, которая в будущем непременно изменит умонастроение, по крайней мере, в профсоюзах. И он, как уже тысячу раз бывало, ощутил свою силу, свою власть над ними, всю ответственность и неизбежность предстоящей борьбы; и с твердостью, свойственной ему на протяжении многих лет, если не десятилетий, вновь по привычке впрягался в зародившееся движение – как глава, как лидер. Он не сомневался в правильности и важности своей роли, осознанной и им самим, и всеми другими; и уже знал, что и как будет говорить, с кем беседовать, где улыбаться, где хмуриться, когда возвышать голос, требовать, нагнетать страсти, а когда разряжать напряжение подвернувшейся шуткой.

Джон Дарлингтон, направляясь решительно в гущу толпы – до начала заседания еще оставалось больше часа, – уже не чувствовал себя отдельной личностью со своими мыслями и привычками, каким он был, скажем, в течение всего сегодняшнего долгого хождения, а испытывал слитность, неразделимость с ними всеми, как бы примагничивался к ним и как бы возносился в пирамидальности власти на самую вершину, но суть уже была не в нем, а в них всех вместе, как едином целом, – с едиными устремлениями и единой надеждой. И вот эти частые перевоплощения для него как лидера масс давно стали привычными и естественными, а потому существовало  д в а  Джона Дарлингтона: один – профсоюзный вождь, по-отечески добрый к единомышленникам и решительно-жесткий к противникам; и другой – известный лишь ему самому, Эвелин, чуточку детям и самым близким друзьям. Тот самый Джон Дарлингтон со своими личностными странностями, как, например, хождениями на работу пешком; и практически никому не известный из того миллиона рабочих, которых он возглавлял.

– Привет, Джон! – неслось со всех сторон.

– Привет! – отвечал он и крепко пожимал руки.

– Джон, ты, пожалуй, еще не знаешь, – задержал его известный весельчак, шопстюард из Дагенхэма Рон Эванс. – Не слышал, конечно, как наши братья из Шотландии буквальным образом восприняли твой призыв? Они, говорят, уже оккупировали Холи-лох, как когда-то судоверфи на Верхнем Клайде. Ждут только твоего указания: топить субмарины с «Поларисами» вместе с американцами или обойтись без жертв? Что ты им посоветуешь?

– Чтобы не вели себя так агрессивно, как на матчах «Рейнджерса» с «Селтиком», – отшутился он и вместе со всеми весело рассмеялся. Шутка была не злой, но точной в намеке на взрывной, задиристый характер шотландцев, а также на нередкую необдуманность их решений. Он знал о требовании некоторых горячих голов в Глазго блокировать американскую военную базу в Холи-лох и заставить янки убраться восвояси. Поэтому-то и высказался против горячности, напомнив о неизменных драках во время футбольных матчей «Селтика» с «Рейнджерсом»: за «Рейнджерс» болеет немало националистически настроенных шотландцев, а в «Селтике», как правило, большинство игроков ирландцы. Поэтому-то и носят частенько эти драки политическую окраску, особенно если «Рейнджерс» проигрывает.

– Послушай, Джон! – крикнул рыжеватый парень с одутловатым лицом, сплошь покрытым бледными веснушками, и с зеленоватыми, по-кошачьи округлыми глазами. По выговору он был с Восточного побережья, из Гулля или Ньюкасла, а вернее всего, из какого-нибудь городка неподалеку. – Так вот, Джон, наша местная газета написала, что ты пригласил русского генерала. Слышите? Вы даже не представляете, чего они написали! Вот! Вот слушайте. – Он раскрыл газету и принялся читать. – «…русский генерал у колонны Нельсона в Лондоне торжественно поклянется, что в следующий пятилетний план Советы обязательно оккупируют Британские острова, и Британия станет красной под властью профсоюзов во главе с мистером Джоном Дарлингтоном». Ну, каково?

– А ты напиши письмо редактору, – посоветовал он без улыбки, прищурясь. – Мол, получил разъяснение при свидетелях от самого Дарлингтона. Он, мол, официально заявил, что приглашал также американского генерала, но тот отказался. Почему? А потому, что считает Британию давно уже оккупированной. – И опять дружный хохот всколыхнул замкнутое пространство площади. А он в смехе добавил: – Успокой редактора: мол, русские опоздали.

– А если серьезно, Джон? – вмешался пожилой шопстюард Энди Вильсон, токарь моторного завода под Ковентри. Дарлингтон знал его со времен молодости. Однажды, сразу после войны, тот даже был одним из его главных соперников на выборах в региональные секретари, но с тех пор, с того поражения, больше ни на какие профсоюзные должности не претендовал. А ведь до сих пор красив, подумал о Вильсоне Дарлингтон, стараясь только не замечать какой-то постоянной обиженности в его серых глазах, болезненно нахмуренного лба, а, слушая того, с любопытством разглядывал его тщательную волнистую прическу с аккуратным косым пробором, теперь уже полиняло седую, с желтизной. – Скажи нам всем: сам-то ты веришь в то, что затеял? Или придумал, как красивый жест, перед собственной отставкой? Ты прямо отвечай: зачем это нам? Зачем нам впутываться в политику?

Все примолкли, насторожились. Что ж, он ожидал этот вопрос и именно от такого, как Вильсон, с замшелым, узколобым мышлением, неколебимым в своей самоуверенности. Но сомневались, конечно, не только такие, как он. На исполкоме Джон Дарлингтон как раз и собирался всем им отвечать, но вот приходилось раньше. А о Вильсоне ему подумалось – с сожалением и грустью: нет, не преодолел в себе то давнишнее поражение, завидует, до сих пор не смирился…

– Знаешь, Энди, – сказал задумчиво, – твой вопрос абсолютно справедлив, и я развернуто отвечу на исполкоме, а сейчас упомяну лишь об одном: сожалею, искренне сожалею, что не начали всего этого раньше. Вижу свою вину. – Он помолчал, а Энди Вильсон горделиво расправил плечи и скептически, снисходительно смотрел на него: мол, уел тебя, ну-ка выкрутись! Дарлингтон, вздохнув, продолжал: – Что касается красивого жеста, Энди, то разве до него, когда мы подошли к пропасти? Мы – это все человечество. Я лично осознал грозящую опасность, пусть, по-твоему, поздно, но хочу, чтобы и другие осознали. Вовремя, Энди! Почему должны выступить профсоюзы? Отвечаю: мы мощная организованная сила. Зачем, спрашиваешь, должны ввязываться в политику? Это уже не политика, Энди. Это – вопрос жизни. Жизни миллионов людей, всех нас. Я так думаю.

«Правильно, Джон!», «Мы согласны!», «Кому же как не нам!» – раздалось со всех сторон.

– Кто-то всегда должен начать. Если начнем мы, Энди, я уверен, нас поддержат многие, все профсоюзное движение, – твердо закончил Дарлингтон.

Глава третья
Нулевая долгота
I

Лишь только Взоров пробудился, как в тот же миг возликовал: жив! Открыл глаза: на сдвинутых шторах сливочным маслом просвечивали солнечные пятна. Пошевелился: булыжник исчез, руки свободно поднимались, в голове – ясность и пустота, которую следовало бы заполнить. Он сел; потом встал; потом прошелся – как-то воздушно, неуверенно: вроде бы долго болел, разучился двигаться по-обыкновенному, с тяжестью. Что-то смутно помнилось, не мог сосредоточиться, сообразить: как, почему? Осмотрелся. Ну да, Лондон, гостиница, снотворное… Ах, прекрасно жить!

Ходил, упорно ходил взад-вперед и чувствовал, как тяжелеет, как тверже, увереннее становятся шаги. Возвращались обрывками мысли, но что-то им мешало, рассеивало, не давало овладеть сознанием. Он вспомнил, что долго был  т а м, где сплошная чернота и никакого света. Он измучился беспредельно, пытаясь вернуться назад, вырваться, а когда совсем уж отчаялся, смирился с безнадежностью, вдруг пробудился, возликовав: жив!

Значит, думал он, побывал  т а м?.. И все-таки вырвался?.. И продолжаю жить?.. Ослепительная радость вновь вспыхнула в нем; запульсировало, заколотилось сердце; он по-новому ощутил себя прежним, тем, каким всегда был.

«Никогда не сдаваться, – сказал себе, – никогда!..»

Он распахнул шторы: нежное осеннее солнце краем высветило крыши домов напротив – как бы застенчиво, смущенно. Голубоватую сталь небес хмурили темные тучки, а в прорези улицы виднелся золотисто-оранжевый листопад сквозь голые ветви деревьев Гайд-парка. Внизу, на уличном пересечении, двигались маленькие люди, проносились машины… «Жив!.. Жив!..» – повторял себе.

Посмотрел на часы: начало второго. Вспомнилось: Ветлугин должен зайти в два. Умылся, оделся, решил позвонить ему. Виктор искренне обрадовался – его бодрому, уверенному голосу, тому, что все обошлось. Предложил вместе пообедать – есть ему хотелось, как новорожденному, но Виктор уже поел, к тому же выяснилось, что у того давно запланирована встреча, которую никак нельзя отменить.

– Знаешь что, – сказал Взоров, чуть расстроившись, – поступим, пожалуй, так: ты уж не посчитай за труд – свяжись с Дарлингтоном и получи подтверждение на сегодняшнюю вечернюю встречу. Мне, безусловно, надо с ним повидаться. Минут через сорок, через час позвони мне. Думаю, что успею пообедать, а?

– Я просто подъеду, Федор Андреевич. У меня до встречи уйма времени, да и по пути.

– Хорошо, – сказал он, – жду тебя.

С жадно-торопливым удовольствием, которого не помнил, может быть, с детства, но которое, оказывается, незабываемо, он съел овощной суп и пожалел, что неприлично заказать вторую порцию. Свежая дуврская камбала, выловленная, как сообщалось в меню, «вчера у меловых берегов Английского пролива», с нежно поджаренным картофелем и особым майонезом, смешанным с мелко порезанными огурцами, тоже была великолепна. Он съел еще йоркширский пудинг и к удивлению официанта заказал «чай по-русски» – с лимоном.

Подписав счет и проставив свой номер, он вышел на улицу глотнуть свежего воздуха. Было довольно тепло, хотя к концу приближалась осень. Он стоял у беломраморной колонны на небольшой площадке у входа в отель и улыбался.

Таким и увидел его Ветлугин, выходя из машины, и сразу почувствовал его рассеянное, счастливое состояние, какое бывает, скажем, у спортсменов, когда они неожиданно победили, причем сильнейших соперников.

Взоров обрадовался ему.

– Ну, как наши дела?

– Все хорошо, Федор Андреевич. Мистер и миссис Дарлингтон с нетерпением ждут вас в семь часов у себя дома. Джон очень беспокоится о вашем самочувствии.

– Знаешь, чего, оказывается, желает больше всего нормальный человек? – в тихой задумчивости улыбался Взоров. – Просто жить. Да, просто жить! Знаешь, мне очень хотелось бы сейчас покататься по Лондону. Просто проехаться, притормаживая там, где вздумается.

– Я очень сожалею, Федор Андреевич.

– Не беспокойся, я все понимаю.

– Честное слово, Федор Андреевич, не могу связаться с человеком, с которым условился о встрече. Он только утром приехал из Кардиффа, и разыскать его в Лондоне невозможно.

– Не беспокойся, я действительно все понимаю, – повторил Взоров. Он пребывал в блаженном, всепрощенческом настроении. – Понимаешь, ел свежую камбалу…

– Вы, может быть, в машине подождете? Наш разговор минут на пятнадцать, двадцать…

– …послушай: камбалу, выловленную у меловых берегов Английского пролива. Пролива, который отделяет Англию от континента и который мы привыкли называть Ла-Маншем, по-французски. Как все условно в мире! Знаешь, о чем мне подумалось? В Гринвиче – нулевой меридиан, он делит нашу планету на два полушария: Западное и Восточное. На Запад и на Восток. И опять условность! Понимаешь, придуманная самими людьми. А жизнь – одна! У всех – одна… Знаешь, за столько приездов в Лондон я ни разу не побывал в Гринвиче. Разве не странно? Вот туда и съезжу сегодня, раз выпадает свободное время, а ты подскажи, как лучше добраться.

– Есть отличная возможность, Федор Андреевич. На прогулочном катере от Вестминстерского моста прямо до Гринвича.

– Прекрасно! Вот и взгляну на Лондон с Темзы. Чего желать лучшего? – радовался Взоров. – Очень даже хорошо.

– А часов в пять я смогу подъехать в Гринвич. Давайте встретимся у главного входа в Военно-морской музей. Тогда я в полном вашем распоряжении – и на сегодня, и на завтра, и на все дни, сколько вы здесь пробудете, – оправдывался Ветлугин.

– Ну, не станем терять времени?

– Конечно, Федор Андреевич.

– А знаешь, Виктор, все-таки прекрасно, когда начинаешь смотреть на жизнь просто… – Взоров помедлил, – …как на то самое, что и есть жизнь! Как внушить и себе, и другим, что жизнь… Ах, запутался! Ну, пошли, поднимемся ко мне. – И уже в лифте нашел слова, чтобы выразить свою мысль и свое чувство: – Жизнь, Виктор, хороша только тогда, когда она нормальна – без отклонений, без боли, без унижений. В этом и счастье, и достоинство. Да, да, – убежденно подтвердил он.

II

Взоров поднимался на холм, где триста лет скромно возвышается королевская обсерватория. Он загребал ногами сухие листья, вроде что-то искал в них; слушал шуршание, и было странное ощущение, как будто идет к небу, причем по нулевому меридиану. Небо казалось близким, за стеклянным куполом обсерватории плыли плотные тучки, как небольшие дымные острова, и серой пеленой затягивало дальний горизонт. Небесная высота оставалась чистой, голубовато-стальной, блесткой от яркого солнца, уже по-зимнему холодного. Прозрачный воздух как бы застыл, и здесь, на холме, было морозно; золотистые листья разукрасило бело-игольчатыми кружевами, и они ломко похрустывали под ногами, а редкие лужицы, затянутые тонким ледком, зеркально сверкавшие, скрежетали, как битое стекло.

Взоров остановился у громадного пологого ствола дуба, пожалуй, в пять человеческих охватов. Железная табличка с потемневшим к осени текстом, слегка заржавевшая, сообщала, что этот исторический дуб, проживший пятьсот лет, погиб в конце прошлого века. Во времена же, когда Гринвич являлся королевской резиденцией, под его обширной кроной устраивались придворные танцы, и именно здесь «король-обжора» Генрих VIII познакомился с юной Анной Болейн, ставшей вскоре его очередной женой. А всего у этого сумасбродного, жестокого правителя их было шесть, и ко всем к ним он был безжалостен – Анне Болейн по его приказу отрубили голову. Однако их дочь унаследовала престол и стала знаменитой Елизаветой Первой, которая под этим дубом любила устраивать пышные чаепития…

«А ныне, спустя четыреста лет, – невольно подумалось ему, – на английском престоле Елизавета Вторая. При первой Елизавете началось возвышение Англии, а при второй?..»

Он наконец поднялся на вершину к медной полосе нулевого меридиана и, как все, ритуально постоял над ним, расставив ноги: одну – в Западное полушарие, другую – в Восточное. И смотрел на бесконечную панораму Лондона: отсюда город был виден весь, небрежно разбросанный вдоль извилистого полноводья Темзы – крошечные небоскребы, игрушечные портальные краны, спичечные заводские трубы… Гигантский агломерат уменьшенно, как на рельефном макете, распростерся внизу, у его ног…

«Потому-то, видно, и был веками во владении монархов Гринвичский холм, пока не обосновалась здесь обсерватория», – думалось ему.

Взорову не хотелось расставаться с панорамой города, и он, увидев в отдалении одинокую скамейку, поспешил к ней, подальше от бестолковой толкотни туристов, восторженных вскриков, дурацкого смеха на нулевом меридиане. Городская панорама примагничивала, и он, уже сидя в одиночестве, невольно думал о том, что, собственно, привело его сюда, в Лондон, на Гринвичский холм, к нулевому меридиану – о вероятности в  м г н о в е н и е  все это испепелить. Ядерный взрыв – и от Лондона, от всего этого гигантского человеческого муравейника ничего не останется.

Нет, воображение не рисовало ему искалеченные черные остовы, пепельно-кровавое зарево, обезжизненную пустыню – он не хотел представить все это, но думал именно об этом, потому что уничтожение реально, возможно; и где-то, скрытая а лесах, в его российских лесах, существует ракета-носитель…

Нет, он не хотел об этом думать, потому что это – абсурдно, но все равно думал, понимая, что завтра на митинге тысячи, десятки тысяч глаз будут смотреть на него как на представителя этой  р а к е т ы; и он, именно он, не самый главный ее представитель, должен убедить эти тысячи в том, как все советские люди не хотят, не желают, не мыслят ядерной катастрофы, а хотят, желают и мыслят, чтобы никогда, ни за что, ни при каких условиях не допустить применения ядерного оружия.

Он понимал, что на митинге, на английском митинге, ему лучше всего произнести краткую и емкую речь, обращенную к уму и сердцу всех и каждого из присутствующих. Он чувствовал, что может и хочет сказать такую речь, найти слова – английские слова! – доходчивые и точные, а потому уже испытывал нетерпение взяться за их поиск – неслучайно ведь выбрался он сюда, на  н у л е в у ю  д о л г о т у…[10]10
  Меридиан, как многим известно, по-русски означает долготу – в пространстве и времени.


[Закрыть]

Взоров опять смотрел на панораму Лондона, и то, что город лежал во всей своей обнаженности, в небесной незащищенности, тоже казалось ему неслучайным – он должен был очутиться на Гринвичском холме, и именно сейчас, чтобы понять больше, глубже, трагичнее: все в человеке и все от него…

Взгляд его скользил вдоль Темзы, задерживаясь то на мощных металлоконструкциях фордовских заводов в Дагенхэме, то на высотных домах бывших королевских доков в Докленде, то на скученности Сити, то на шпилях Вестминстера – и все по восточному побережью, а возвращался, не задерживаясь, по пестрой неорганизованности западных берегов. Рождавшаяся мысль торопила его: вот с этого вида, с этой панорамы, с нулевого меридиана надо и начинать, говорил, волнуясь, себе, потому что все-таки неслучайно ему открылась нулевая долгота нынешнего человеческого существования. И его поймут, должны понять… Это касается всех!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю