355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Рогов » Нулевая долгота » Текст книги (страница 8)
Нулевая долгота
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:50

Текст книги "Нулевая долгота"


Автор книги: Валерий Рогов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц)

Глава шестая
«Внезапно…»
I

В ночь на двадцать второе марта на Южную Англию, включая Лондон, упал густой туман: чернота превратилась в тусклую серость – вязкую, физически ощутимую, настолько плотную, что ближайший неоновый фонарь едва различался повислым бледным пятном. К утру со светом плотность ничуть не ослабла, лишь исчезла темная подкладка ночи, а туман превратился в непроницаемую белесую холстину. Ватная серость давила, как давят только стены тюрьмы: ничего не виделось, не желалось, и Джон Дарлингтон с тоской думал, что жизнь, в общем-то, прожита.

Этот мартовский день был последним в его почти девятилетнем руководстве профсоюзом; уже завтра и кабинет, и кресло, и, естественно, власть будут полностью принадлежать Алану Джайлсу. Конечно, думалось ему, преемственность сохранится по существу обстоятельств и дел, но стиль изменится, подходы станут другими, а вскоре и все другим. Что бы там ни говорили, а верховная личность накладывает свой отпечаток – и темпераментом, и взглядами, и, конечно, пристрастиями. История профсоюза, признаем мы или нет, говорил он себе, делится на периоды, обозначаемые верховными личностями. Есть и его период, а может быть, и эпоха, которая сегодня завершится.

«Эпоха Джона Дарлингтона, – сказал себе. И добавил: – Что ж, не самое плохое время…»

Он сидел в кабинете за столом и уныло смотрел на белесую стену тумана, вжавшуюся в окно. Эвелин еще спала, приняв с вечера снотворное, – она неважно себя чувствовала всю последнюю неделю: поднялось давление, разламывало голову. Ее страдания угнетали его, и он старался, чем мог, помочь ей, но безуспешно: разве он в силах повлиять на магнитные бури и погодные колебания?

Он продолжал думать – все о том же, о своем уходе: наверное, именно на нем завершится многоступенчатая эпоха, эпоха, когда руководство профсоюзом возглавляли, ну что ли, трибуны. Да, те, кто умел влиять на людей словом, увлечь и повести, и защищаться… Да, слово, публично произнесенное, предопределяло поступки, а не заранее обмысленные решения. Тактика была важнее стратегии, потому что стратегия в общем понимании оставалась неизменной – отстаивание профсоюзных интересов. Он, правда, стремился к стратегическим целям, и много над этим трудился, но мало в чем преуспел…

Джайлс другой, говорил себе, – технократ. Он может возглавить не то что профсоюз, а крупнейшую фирму, министерство… Другая биография, другой опыт, а кроме того – университетское образование…

«Такой и нужен по новым временам, – убеждал себя. – А я, выходит, последний трибун? Ну что ж, таким и оставайся…»

Джон Дарлингтон стал представлять, чем он займется уже завтра – «на полной свободе». Нет, предстоящая свобода не радовала его. Он понимал, что выбора нет, что переход из одного состояния в другое болезнен и труден, а потому нужно с юмором и оптимизмом воспринимать подступившую неизбежность… «Ах, да сколько не понимай, – сказал себе, – а на душе такая же скучная серость, как вот этот туман…» Странно, удивился, скука, оказывается, серого цвета и к тому же безнадежно непроницаема. Однако жить без надежды нельзя, заметил себе, просто не стоит, потому что бессмысленно.

Впереди у него были серьезные дела, уже завтра, с началом его  п о л н о й  свободы, надо включаться в подготовку общенационального марша – апрель не за горами, а там и пасхальная неделя. Сегодня на торжественном ритуале передачи власти Джайлс вручит ему чек на десять тысяч фунтов, как благодарность за службу и как подарок рядовых членов профсоюза – собрали по подписке… Но он их всех удивит, произведет, так сказать, очередную сенсацию: этот чек он также торжественно вручит представителю Движения за ядерное разоружение. «Все-таки нравятся тебе эффекты, – усмехнулся. – Привык к паблисити…» Впрочем, не согласился с собой, в этом акте прежде всего призыв к другим – жертвовать, а не болтать: любая борьба нуждается в материальном обеспечении.

«И это будет мой последний поступок во главе профсоюза, – сказал себе, – а уже завтра я стану совсем другим…»

Сколько же раз за свою жизнь человек становится другим? Конечно, не по сути своей. Он лично всегда и неизменно оставался  Д ж о н о м  Д а р л и н г т о н о м. Но все же в разные периоды, а пожалуй, эпохи, время наполняло жизнь новым содержанием и новым смыслом.

Эпохи!.. В тридцатые годы, в молодости, он отправился в Испанию драться с винтовкой в руках за революцию, за социализм. И – против фашизма, а значит, против войны. Но война разразилась… Фашизм – это война… Он вздохнул. Он всегда тяжко вздыхал, когда думал о фашистской победе над республиканской Испанией…

А после разгрома фашизма, уже в сороковые, его прежде всего влекло честолюбие. Он добивался вершин в профсоюзной иерархии и добился самой высокой, в конце шестидесятых… Шестидесятые, кстати, были самыми благополучными в послевоенной истории – по состоянию умов и души. По крайней мере, ему они так помнятся. Казалось, что все наслаждаются настоящим, не очень заботясь о прошлом, не очень пугаясь будущего. Именно тогда здесь, на Британских островах, зародилось Движение за ядерное разоружение…

Потом он не знал покоя, добившись верховной власти в профсоюзе, – «власть не дает покоя…». А теперь у него – бесконечный покой на пороге тревожных восьмидесятых… Тревожных!.. Ядерная катастрофа, как никогда, обернулась реальностью, пугает неотвратимостью – «если не опомниться, если не опомниться…».

Что же было главным в жизни? Что же остается главным? И все же  г л а в н о е  уже прожито, твердо сказал себе.

Он встал, прошелся по кабинету, остановился у бара. Туман давил, белесая стена за окном угнетала. Неловко, с шумом открыл створки бара, взгляд сразу уткнулся во взоровскую бутылку армянского коньяка, подаренную почти полгода назад, еще в ноябре. К новогодней открытке Федор присоединил письмецо – печально-ироническое: писал, что, вероятно, и ему придется оставить пост; пусть новые лидеры и лучше, чем они, строят новый лучший мир. Сообщал, что разводится и какая это гнетущая процедура…

– Неужели, Джон, ты с утра решил пьянствовать? – удивленно спросила Эвелин, появившись в кабинете. – Что-то на тебя не похоже. Так-то ты готовишься к новой жизни?

Она выглядела плохо: бледная, с тусклыми, измученными головной болью глазами.

– Как ты себя чувствуешь? – нежно спросил он.

– Получше… Кажется, получше, – неуверенно добавила она. – Какой ужасный туман! И это в твой последний день?

Он усмехнулся:

– Напоминает, дорогая Эвелин, что будущее всегда непроницаемо.

– Я опять видела дурной сон. И опять Федора. Меня очень беспокоит: что с ним?

– Мы пока не получили от него ответа, подтверждающего их участие в манчестерской конференции. В твоем Манчестере, – подчеркнул он, чтобы как-то отвлечь ее от ночных переживаний. – В первом в мире городе, объявившем себя безъядерной зоной. И опять Манчестер, и опять первый!

Но Эвелин никак не отреагировала и продолжала о том, с чего начала:

– Ты позвони ему, Джон. Меня очень беспокоит: что же с ним?

– Хорошо, сегодня же позвоню. Значит, опять дурной сон? Кстати, как толкует его твоя книга снов? – чуть иронично спрашивал он. – Ты заглянула в нее?

– Нет, я боюсь.

– Это так серьезно? – удивился он и почувствовал внутренний озноб.

– Ты же знаешь, Джон, я верю в сны.

Он больше ни о чем не спрашивал, приблизился к ней, обнял, стал гладить волосы, а она как бы вжалась в него, так, как умела только она, когда, казалось бы, их тела перестают существовать в отдельности, превращаясь в нечто единое, однозначное. Они постояли в этом единстве с минуту, убеждаясь в тысячу, если не в миллион первый раз в своей нерасторжимости. На душе сразу стало спокойней; она поцеловала его, прошептав:

– Ну ладно, Джонни, приготовлю завтрак.

Он подошел к окну. Собственно, зачем подходить к окну, если за ним белесая мгла?.. Еще с вечера затянуло небо, моросил серый дождь, и все затихло, а он ждал новолуния, серебряного серпика, потому что все предыдущие ночи была предельная ясность, и холодная луна, сначала круглая, а потом яйцевидная, настойчиво близко висела в глянцевой черноте, навязчиво тревожа воображение, и ее мертвенный свет бледно наполнял комнаты, мастясь на полу, охватывая стены, и даже он, не говоря об Эвелин, часами мучался от бессонницы. Они одевались, выходили в палисад и смотрели звездное небо, серебряные водопады в созвездии Большого Пса, которые предупредительно рекламировали по телевидению. И испытывали тревожное беспокойство, идущее из ниоткуда, из ничего – из вечности!.. И душевную подавленность, нервную обнаженность, безволие и тоску – непонятные, незнакомые, необъяснимые и, видно, такие же непознаваемые, как бог или смерть. Мучительными оказались все эти ночи, особенно для Эвелин. Ночи его  п о с л е д н е й  недели во главе профсоюза. А теперь вот – туман…

…После завтрака – в последний раз – Джон Дарлингтон отправился в офис. Он хотел было сесть за руль их семейного «воксхолла», привычного, как все давнишние вещи в их жизни, но Эвелин посчитала это безумием – по такому-то туману, когда в двух шагах ничто неразличимо! – и взяла с него слово, что он воспользуется надежностью метрополитена. Ближайшая станция располагалась минутах в пятнадцати ходьбы, и он с удивлением скользил мутной тенью по пустынным улицам.

Весь путь с нежной грустью он думал о ней, вечно за него обеспокоенной, и, пожалуй, впервые понимал, что душевно она тратила себя все их долгие совместные годы значительно больше, чем он, казалось бы, до бесконечности занятый делами. Ему открывалось, и он с беспокойством сознавал, что волнения отнимают душевной энергии больше, чем самые трудные дела, а переживания за других, особенно за любимого человека, быстрее истощают запас жизненных сил.

Может быть, потому, что все-таки была весна, но, наверное, по другой – изначальной – причине он чувствовал необозримый, как туман, прилив нежности к Эвелин. Он давно не помнил в себе такого всеохватного чувства, и был счастлив, что оно вновь проявилось. Но на этот раз с тревогой, с тем необъяснимым беспокойством, испытанным в полнолуния, когда безволие и тоска рождали испуг перед вечностью – перед богом и смертью. Он нервно, с лихорадочным сердцебиением гнал от себя мысль, что она может  у й т и  раньше, и тогда его жизнь станет бессмысленной.

А ему еще многое хотелось свершить: он задумал написать книгу об азбуке профсоюзной деятельности, такую, какую никто до него из бывших профдеятелей не создавал.

«Да, бывших», – спокойно подтвердил себе.

Может быть, он напишет воспоминания, но потом, после «Азбуки». Он видел дальнейшую жизнь вполне наполненной, деятельной – по мере сил, но обязательно рядом, как всегда, должна быть Эвелин. Без ее присутствия он не мыслил  н и ч е г о: он не мыслил будущего. Но она сдала, очень сдала в последнее время, вынужденно признавал он, и нужно что-то предпринять, обязательно что-то…

И уже сидя в полупустом вагоне метропоезда, он думал, что впереди и не видится  с в о б о д ы – по инерции он вовлечен во множество дел, прежде всего по организации пасхального марша, а затем международной конференции в Манчестере. А это, пожалуй, твердо заметил себе, следует передать молодым, тому же Алану Джайлсу.

«Все инерция, инерция, – упрекнул себя. – Пойми же, бывший!..»

Он, не вникая, скользил взглядом по рекламным плакатам на противоположной стене вагона, задерживаясь невнимательно на самом свежем, и вдруг потрясенно замер: в руке смазливой девы развертывались, как ветер, миниатюрные калькуляторы, а на их электронных экранах, как бы символизируя непогрешимую точность, чернела во множестве одна и та же цифра – «1998».

«Как же быстро эти рекламные дельцы во всем успевают! – пораженно подумал Дарлингтон. – Ведь эта черная цифра совсем недавно обошла все газеты!..»

Перед его внутренним взором возникла старуха в собольих мехах, со зловещим горбоносым лицом, чем-то очень напоминающая барона Шильдерса, будто тот был ее братом. Эта богатая ведьма, назвавшая себя прорицательницей, недели две назад со страниц почти всех газет кликушествовала:

«…война будет всеобщей, всего три месяца, с октября тысяча девятьсот девяносто восьмого по январь тысяча девятьсот девяносто девятого, а потом – Страшный суд…»

Сколько было этих черных пророчеств? – мрачно думал Дарлингтон. – Сколько выползало на свет божий разных темных прорицателей с их сатанинской злобой? С их черными, как угли, или белесыми, как муть, закатывающимися глазами? С их бешеной мечтой о погибели всех, всего рода людского? Выявить бы да выловить, сердился он, да посадить в железные клетки, чтобы тысячи тысяч, миллионы миллионов во все времена в обозримом будущем от мала и до велика могли узреть сатанинское племя, пугающее кабалистикой цифр…

Не злись, приказал себе. Зло стоглаво, а ненависть ослепляет. Шильдерса в клетку не посадишь, а старуху и незачем: она такой же наемный агент, как и этот рекламный, купленный калькуляторной фирмой.

Жаль, конечно, с грустью думалось ему, что уже не придется схватиться с Шильдерсом на телеэкране. Шильдерс есть Шильдерс, а кто теперь он? Обыкновенный гражданин. Просто частное лицо. Теперь дай бог Алану Джайлсу быть достойным в схватках с магнатом…

Лишь одно неизменно, твердо сказал себе: в наше тревожное время, на пороге третьего тысячелетия, человечество должно осознать себя единым.

«Как род людской, как род людской», – несколько раз повторил он.

…Первое, что узнал Джон Дарлингтон в свой последний приход в оффис, поднявшись в приемную, – о внезапной, скоропостижной смерти Взорова.

II

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

III

В Лондоне о смерти Взорова первым узнал Ветлугин: позвонил из редакции и попросил сообщить в профсоюз Дарлингтона. Возможно, читала записку стенографистка, исполком пришлет телеграмму соболезнования. Записка была подписана помощником Взорова Г. С. Пережигиным. О причинах «внезапной, скоропостижной…» стенографистка ничего не знала.

Странность заключалась в том, что Ветлугина не потрясло сообщение. Будто он давно его ждал. Было не потрясение, а пустота и печаль. Огромная печаль и бездонная пустота, вроде бы он оказался на скалистом краю горной пропасти. Горы и небо, и еще пропасть, да полное одиночество. И еще – беспросветная тоска, как туман за окном. Кстати, таких всеохватных туманов он никогда не видел. Вероятно, был тот самый, который когда-то дал имя стране – Туманный Альбион…

Ветлугин почему-то сразу решил, что причина печального исхода – сердце. Он ведь сам в ноябре покупал нитроконтин. Тогда он не верил, да, не верил, что Федор Андреевич сможет вернуть себя в обычное состояние. Но сила воли Взорова поразила его, и он еще долго удивлялся, как умеют такие, как Взоров, справляться с невероятным. Тогда он еще больше его зауважал, еще преданнее привязался. Да, он учил его быть сильным, с и л ь н е е  с е б я. Но, оказывается, ничто не проходит бесследно…

Виктор достал тот не порванный им листок, на котором Взоров написал завещание. Он помнил его малое содержание, но, перечитав, заволновался. А знают ли в Москве «последнюю и единственную волю» Взорова? Если «внезапно, скоропостижно…», то, значит, Федор Андреевич ничего не оставил? Значит, только вот этот гостиничный листок и есть его «последняя воля». Более того, местонахождение могилы Ситникова «на кладбище деревни Изварино» известно только Ангелине Назаровой. Выходит, только ей…

«Та-а-к, что же делать?..»

Ветлугин, естественно, догадывался об обстоятельствах жизни Взорова, но в точности ничего не знал и никогда не любопытствовал. Интимное потому и интимное, считал он, что принадлежит только тем, кому принадлежит.

«Только мы сами властны посвящать других в свои обстоятельства», – сказал вслух, думая о своем. Взоров его не посвящал. Он даже не знал, подобно Джону Дарлингтону, что тот разводится, что намерен оставить свой пост, что Ангелина Назарова… что…

Впрочем, многие «что» оставались для Ветлугина неизвестными, но главное он все-таки знал: Федор Андреевич и Лина – нераздельны, по крайней мере для него. Он хорошо понимал – через себя – и чувство Лины к Взорову и ответное чувство Федора Андреевича. Как следовало это назвать? Любовью? Ветлугин боялся этого слова, опять же по собственным причинам. Но он наблюдал, как молодеет, как сияет Федор Андреевич, когда Лина рядом, сколько появляется в нем теплоты, заботливости и даже нежности! И как хорошеет, как расцветает рядом с ним Ангелина Николаевна, в общем-то, совсем не красавица…

Что ж, два человека, думал Ветлугин, нашли друг друга, и можно было бы только радоваться… Это ведь редкость, когда два человека… да, нераздельны! – мужчина и женщина… Только досужие сплетники и заведомо подлые люди могли углядеть в их отношениях… да, в их светлых отношениях нечто предосудительное, любовную интрижку или того хуже – «служебный роман». Нет, ничего подобного не было.

Такой встречи, думал он, все мы ждем… мы ее ищем, надеемся, и если она, т а к а я  встреча, случается, то – счастливы! И можем быть счастливы всю жизнь… Да, всю жизнь, как, например, Джон и Эвелин Дарлингтоны. Похоже, именно  т а к  встретились Федор Взоров и Ангелина Назарова, несмотря на разницу лет, довольно заметную. Но что значит разница лет в зрелом возрасте? Вот именно – в  з р е л о м! Да ничто! Дал бы только бог срок для совместной жизни. А им – не дал. Печально, как это печально… И как трагично, особенно для Лины… Неужели классическая формула: любовь есть трагедия? Как все это грустно… как грустно все это!

Ветлугин понимал, что ничем уже не поможешь. Однако чувствовал, что обязан, просто должен довести до сведения в Москве завещание Взорова. Но вот вопрос – кому? Звонить Лине? Или верному помощнику Федора Андреевича Пережигину? Пожалуй, Пережигину, решил он.

От Георгия Семеновича Пережигина, много лет преданного Взорову человека, он узнал подробности «внезапной, скоропостижной…», которые его поразили. Подавленный Георгий Семенович чуть ли не через фразу повторял: «Война настигла… Ах, проклятая, настигла…»

Случилось непредвиденное – был гололед. Целыми днями сияло солнце, снега таяли, сверкали ручьи. К утру все затягивало ледком, а мокрый асфальт превращался в скользкую гладь. Мальчишка-школьник ринулся было через дорогу, но одумался. Резкое торможение, «Волгу» закрутило и грозно стукнуло о бордюр дороги. Так получилось, что Взоров спиной ударился о дверь. И в том самом месте, где торчала железная ручка оконного стекла. Ушиб, и только… Но к полудню почувствовал слабость, легкую лихорадку – не придал значения. Вечером поднялась температура – не хотел вызывать «скорую».

«Сепсис! – зло крикнул Пережигин. – Спасти не удалось».

Ручка пришлась на шрамы вдоль спины. На мелкие шрамики, как цепь островков в океане, о которых он не вспоминал с сорок первого. С ранения: нога беспокоила, спина – никогда. А там, под этими розовыми «островками», почти четыре десятилетия в тканевых капсулах «хранились» кусочки шинели, сгнившие уже, отравительные, и заражение крови началось стремительно. В ночь врачи ничего не поняли, к утру Взоров умер.

«Ах, проклятая, настигла… Война настигла…»

Ветлугин знал, когда был ранен Взоров; знал, что именно тогда погиб «Митя, друг ситный»… Знал, что Федор Андреевич чуть ли не на том самом месте соорудил ограду, холмик с пирамидкой из мрамора. Все это знал точно.

«Ах, горе, ты горе, – вздыхал Георгий Семенович, выслушав «последнюю волю». – Ты сегодня же пришли, обязательно сегодня, – требовал. – Как угодно, а сегодня же. Сложности есть: семья тут, в общем… А Назарову не трожь, никак не трожь! Ее саму спасать нужно…»

…Ребенок родился в мае, сразу после праздников; и мать назвала его Федором.

1987

Печаль и радость

Мелодией одной звучат печаль и радость…

А. Блок

Глава I
Мистер Стивенс в роли спасителя
I

Ветлугин был взволнован и возмущен. Как, каким образом и почему некто Д. Маркус в Лондоне, в газетке «Кей энд Эйч глоб», так трогательно печется о «трагической» судьбе «талантливого» русского художника Алексея Купреева?!

Вот эта статейка:

«Имя русского художника Алексея Купреева почти никому не известно в Советском Союзе. Только друзья художника высоко ценили его талант. Ему не давали выставляться в Советском Союзе. Его оригинальные полотна, наполненные симфоническим содержанием и глубокими мыслями, не укладывались в прокрустово ложе дозволенного в СССР. Не найдя в себе сил бороться, художник покончил с собой.

Трагическая судьба талантливого русского художника Алексея Купреева бросает мрачный свет на его первую персональную выставку, которая откроется в четверг, 22 июня, на Корнфилд-клоус, 8 (северо-запад, 3), в галерее Стивенса. Особый интерес представляют картины «Озеро Неро», «Закат», «Андроников монастырь». Портрет В. Веньяминовой, который является, пожалуй, единственной работой художника, известной в Советской России, по веским причинам не выставляется.

Всего будет показано 25 работ художника, что позволяют сделать размеры галереи Стивенса. Выставка продлится две недели, после чего часть картин будет продана.

Нас восхищает благородное мужество мистера и миссис Стивенс, которым удалось спасти от забвения талантливые полотна художника после его смерти.

Как я понял из беседы с мистером Стивенсом, известным коллекционером русских икон, Алексей Купреев в последние годы вел подробные записи, объясняющие причины его решения уйти из жизни. С разрешения мистера Стивенса мы намерены опубликовать особенно волнительные страницы печальной исповеди из-за железного занавеса.

Д. Маркус».

Ветлугин знал Купреева. Не очень хорошо и не очень близко, но был наслышан о нем от Кости Баркова, графика, который часто приносил в газету карикатуры. С Барковым они были в давних приятельских отношениях. Ветлугин и сейчас, вспоминая, как бы отчетливо слышал, как большой красивый Барков, возбужденный шампанским, в кафе «Снежинка» громко, никого не смущаясь, во весь свой баритон внушал Купрееву: «Лешка, тебя должны показывать! Ты же настоящий талант!»

День, когда Ветлугин познакомился с Купреевым, был ему памятен: именно в этот день ему сказали, что он направляется на работу в Англию. Костя как раз принес в редакцию новые карикатуры и, узнав о такой новости, потребовал ее отметить бокалом шампанского. Отказывать Баркову было бесполезно. Он тут же отправился бы в магазин сам и вернулся с шампанским, вызвав, понятно, ненужные нарекания начальства. Поэтому Ветлугин решил, что лучше на полчаса отлучиться в кафе и действительно выпить бокал шампанского. Новость того заслуживала.

Костя потащил в «Снежинку», где обычно собирались его приятели-художники. Там был и Купреев. Он одиноко сидел за угловым столиком. Его локти упирались в желтую поверхность, а сцепленные пальцы прикрывала курчавая бородка с редкой сединой. Он отрешенно смотрел в окно на прохожих.

– Лешка! Душа моя! – радостно крикнул Костя и распростер руки.

Купреев смущенно улыбнулся, встал. Он был высокий и худой. Его худобу особенно подчеркивал обтягивающий тонкий свитер.

Барков заказал шампанского. Купреев рассказывал, что утром у него был разговор с одним из маститых, с Грудастовым, в общем по-доброму к нему относящимся. Но этот разговор радости не принес. Грудастов утешал и обнадеживал, однако триптих «Курская битва» все равно – и в который раз! – был отвергнут выставочной комиссией. Костя, конечно, тут же стал ругать всех маститых, скопом все руководство Союза художников. Они углубились в свои профессиональные проблемы, и Ветлугин незаметно их покинул.

Купреев ему тогда понравился. Самоуглубленный, серьезный. Выслушивая возмущенное кипение Баркова, отвечал спокойно, немногословно. Однако в его серых глазах светилось нечто отстраненное от темы разговора, угадывались мысли о чем-то далеком от приземленных, суетных проблем, амбиций и склок. И когда Костя в какой-то момент поймал этот отрешенный взгляд, он остолбенел, осекся на полуслове, спросил только:

– Лешка, ты что, святой?!

Ветлугин запомнил ответ Купреева:

– Ну зачем же тратить себя на эту изнуряющую борьбу? Разве я в силах их переубедить? Конечно, все это очень грустно. Но я могу работать – писать картины. Это – радость. Это – главное. Зачем тратить драгоценное время на суетные доказательства, объяснения, убеждения? Я давно уже решил, что буду просто работать. Если суждено прийти признанию, оно обязательно придет.

Это непротивленчество, даже фатализм удивили Ветлугина. Поколение, к которому они все трое принадлежали, было приучено к иному. Купреев заставил задуматься, а не оспаривать. Костя и задумался, помрачнев. Но понял все по-своему. Воскликнул:

– Лешка! Тебе надо помочь. Мы должны тебе помочь.

После той встречи Барков раза два звал Ветлугина заехать к Купрееву посмотреть картины. Но Ветлугин, ссылаясь на занятость, отказывался. Он действительно перед отъездом в Англию был перегружен делами. К тому же он понимал, что Костя ищет действенной помощи художнику, в частности от него. Однако Ветлугин, даже будь он свободнее, вряд ли мог бы чем помочь. Поэтому он вежливо отстранился тогда от участия в купреевской судьбе.

Ветлугин запомнил характеристику полотен, прежде всего «Курской битвы», данную Барковым, – «симфоническое содержание и глубокая мысль». Именно эти слова употребил Д. Маркус, и это, конечно, являлось крайне странным совпадением.

Вообще почти все утверждения Д. Маркуса вызывали в Ветлугине разного рода сомнения. Откуда взялись мистер и миссис Стивенс, которые «мужественно» спасают «от забвения» картины художника, «почти никому не известного в Советском Союзе»? Каким образом им, английским подданным, удалось завладеть картинами? Как могли оказаться у них дневники Купреева? Значит, Купреев им сам передал и картины, и дневники? Но тогда зачем ему было совершать самоубийство? Это уже нелогично, да и вообще не мог поверить Ветлугин, что Купреев решился на столь отчаянный поступок… Тут все было неладно, очень неладно.

Взбудораженный нелепой статьей Д. Маркуса, чувствуя и свою долю вины в происшедшем – уклонился ведь тогда, не стал помогать симпатичному и явно талантливому человеку, – Ветлугин принялся машинально одеваться. Кружить по улицам, пока возбуждение не уляжется и не появится спокойная рассудочность, стало его устоявшейся привычкой в Лондоне. Он накинул легкую нейлоновую куртку – был прохладный английский июнь: солнце и изредка внезапный несильный дождь, – вышел из дома.

Ветлугин быстро шагал по «хэмстедским садам». В Хэмстеде, лондонском районе, где он жил, большинство улиц именуется «гарденс» – «сады». Эта северная лесисто-садовая окраина Лондона начала застраиваться кирпичными двух– и трехэтажными домами только в конце прошлого века. Но название «сады» до сих пор не потеряло смысла: с типично английской рациональной бережливостью деревья, где возможно, сохраняются и потому стоят огромные, часто повыше домов. По вековой традиции перед домами маленькие палисадники с кустами роз, жасмина, сирени. И все это особенно пышно и ярко в июне, когда много и влаги, и солнца.

Дома же стоят прижатые друг к другу. Кирпичные, одинаковые, они создают длинные кривые ряды, по-английски террасы. Кривизна характерна для всех английских улиц. Бродя по «хэмстедским садам», человек, даже хорошо знающий район, должен не раз задуматься, чтобы выбрать правильный путь. Поэтому Ветлугин свои прогулки называл «кружением» и, кружа по «садам», сначала сосредоточивался на своих мыслях, а потом уже переключался на поиск обратного пути домой, всегда замысловатого.

Утро было изменчивым, но приятным: солнечно, чуть ветрено. Голубой небесный простор прикрывали плывущие тучки. Сверху, освещенные солнцем, они снежно белели, а снизу провисали, дымные и темные, наполненные влагой. Неожиданно они проливались крупным прямым дождем, и небесная материя казалась простроченной нитками. Но через две-три минуты тучка истощалась, плыла дальше, утягивая за собой мокрый мрак, и вновь сияло солнце, а голубые небесные дали становились чище и беспредельнее.

Омытый одной из тучек, поеживаясь от холодной мокроты, Ветлугин вдруг ясно понял, что от купреевской судьбы ему теперь уже никуда не деться и что он должен открыть истину во что бы то ни стало. Это его долг и перед художником, и перед Костей. Тоже – увы! – покойным. Дождливым ноябрьским утром Барков разбился на своем стареньком «Москвиче» на шоссе Ростов – Москва. Прокололась левая передняя покрышка, «Москвич» повело влево, Костя тормознул, на мокром асфальте машину крутануло, и она оказалась на пути мчавшегося навстречу самосвала…

На многих в редакции эта ужасная смерть произвела тяжелое впечатление. Баркова любили. За все! За то, что он – весельчак, независимый, щедрый, гордый: никогда не попросит, чтобы «тиснули» именно его карикатуру. А их печатали, причем с одобрением, потому что были оригинальны, по-настоящему талантливы.

Ветлугин вспоминал, что появление Баркова в редакции всегда радовало: входил огромный, уже достаточно толстый – живота не стеснялся, – кудрявая шевелюра до плеч; и улыбка – обворожительная, добрая, и хитроватые, смеющиеся, умнейшие глаза. «Ну что, мужички, слышали, как академика грабили?!» И гоготал! Сколько веселых историй порассказал! Его появление вносило разрядку, было освежающим перерывом в нудной газетной читке-правке.

Поэтому-то так искренне и лично восприняли многие ту нелепую дорожную катастрофу. А Ветлугин, работавший в Англии, никак не мог себе представить: вернется в Москву, а Кости уже нет; и нет «бокала шампанского» по любому поводу; и комнаты-мастерской на Бульварном кольце, где, бывало, они засиживались до ночи; и его самого: вольного, барственно щедрого, даровитого во всем – и в творчестве, и в жизни.

Ветлугин вновь вернулся мыслями к статейке Д. Маркуса: что из написанного им правда? Костя погиб почти пять лет назад, а когда «покончил с собой» Алексей Купреев? Когда его картины и дневники попали в Англию? Мистер и миссис Стивенс, безусловно, знают ответ. Но расскажут ли они правду – как художественное наследство и душевная исповедь Купреева оказались в их руках? Вряд ли. Да и обратись он к ним, Стивенсы в той же «Кей энд Эйч глоб» пером того же Д. Маркуса распишут «повышенный интерес» советского представителя – и появится очередная главка в бесконечной антисоветской пропаганде. И его, Ветлугина, ославят, ошельмуют и даже опозорят. Нужно ли это? Конечно, нет. Но как же тогда быть? Как узнать истину? И главное – быстро, до того, как откроется выставка, как начнется распродажа картин Купреева? Писать в Москву? Долгая история…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю