355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Рогов » Нулевая долгота » Текст книги (страница 26)
Нулевая долгота
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:50

Текст книги "Нулевая долгота"


Автор книги: Валерий Рогов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 41 страниц)

V

Манька медленно движется по грязной и скользкой обочине узкого Ярославского шоссе. Ей, конечно, хочется идти по твердой ровной дороге, но там сзади и спереди бешено несутся ненавистные ей существа: не то дома на колесах, не то телеги с домами. Она давно поняла, что они – ее кровные враги, завоевавшие любовь людей. И знает, что бесполезно с ними бороться, потому что они во много раз сильнее лошадей.

Манька осторожно прядает ушами, косит тоскливым глазом, особенно тогда, когда слышит далеко сзади урчание, погромыхивание, а потом со страшным шумом совсем рядом пролетают эти уродливые и вонючие существа. Манька знает, что не будь на ней этого человека по прозвищу Иван, который иногда бывает зол и сердит и очень несправедлив к ней, то эти самоходные телеги или дома наверняка набросились бы на нее, особенно сзади, она бы и взбрыкнуть не успела. Но с ним они не тронут ее. В этом она уверена. А потому покорно шагает по обочине, неся его на себе.

По собственной воле Манька никогда бы не отправилась на шоссе. Ей нравятся вольные полевые просторы и даже неудобные лесные тропы. Там она все знает, чувствует и понимает. А главное – там редки ее торжествующие враги. Если они и встречаются, то ведут себя смирно, никогда ей не угрожают. В полях и лесах они не умеют быстро бегать. Там они движутся даже медленнее ее, старой кобылы, особенно в распутицу, и всегда застревают, беспомощно жужжа колесами, как глупые шмели. В полях и лесах Манька их не боится и относится к ним равнодушно.

В Манькиной жизни было несколько хозяев. В последние годы сразу два – Константин Васильевич и Иван, и она так и не знает, кто из них главный. Но сама она больше привязана вот к этому, который сидит у нее на спине. Потому что он лучше всех понимает ее и умеет с ней разговаривать. Он может часами оставаться в ее стойле, гладить ее, чистить и мыть теплой водой. Он почти каждый раз приносит ей вкусное – сахар или кусочек хлеба. Иногда он рассказывает ей о себе, про человеческую жизнь. И хотя Манька ничего не понимает в человеческой жизни, она тычется губами в его руки, жалеет его. Однажды она даже тоненько ржала, когда он заплакал. Она хотела показать ему, как ей его жалко. Иван ведь такой же несчастный и одинокий, как и она сама.

Манька всегда радуется, когда Иван, а не скучный и молчаливый Константин Васильевич, седлает ее, чтобы куда-то ехать. Она любит с ним путешествовать. И сейчас она знает, куда они едут, – в Давыдково. Там живет ласковая девочка по прозвищу Настёнка. Она обязательно будет угощать ее конфетами. Маньке нравится бывать в Давыдкове, но только быстрее, думает она, кончилась бы эта ужасная дорога с этими вонючими, безмозглыми существами, несущимися беспрерывно и туда и сюда.

Шоссе пошло на длинный прямой подъем вдоль золотисто-зеленого сосняка, и впереди, на самом гребне, величественно возвышался огромный белый собор. Манька знала, что за собором они свернут направо и каменистая дорога станет спокойной, хоть и с рытвинами, и тогда она даже сможет побежать трусцой до самой колокольни, что в центре Давыдкова. Но в гору по склизкой грязи ей было идти тяжко, и она задрала голову, вопросительно кося на Ивана глазом.

– Ну что тебе, Манька? Тяжело? – понимающе спрашивает он и умело, быстро соскакивает на землю.

Он идет по кромке асфальта, ведя ее в поводу. Манька подвигается уверенно и энергично, даже обгоняя Ивана, натягивает повод, как бы подсказывая: давай-ка побыстрее взберемся к собору, а уж там я постараюсь. Иван топочет сапогами по асфальту, глядя себе под ноги, и не обращает никакого внимания на проносящиеся мимо машины. Ему все равно: пусть хоть давят! Он ни о чем не думает. Только одна мысль и застряла в голове: «Что ж делать-то теперь?»

Он слышит, как стремительно прошуршали шины легковой машины, видит, как впереди резко тормозит черная, сверкающая на солнце «Волга» и круто сворачивает на обочину, преградив ему с Манькой путь. Он оборачивается – нет ли сзади машин? – всматривается, шагая боком, слышит:

– Здравствуй, Иван.

Он остолбенел. Перед ним у черной «Волги» стоит Петр, одетый в темно-серый костюм и голубую водолазку. Высокий – на полголовы выше Ивана, светловолосый, стройный. Красивый, как мать. И значительно моложе своих тридцати девяти лет.

Петр со скептической улыбкой разглядывает брата. В прищуренных холодноватых глазах – ирония.

Иван так и стоит – растерянный, онемевший. Ему стыдно за себя – за свою телогрейку, сапоги, трехдневную щетину. И даже за Маньку – старую клячу. Вообще за всю свою неудачливую жизнь. Жаль только ему, что сорвался план встретить Петьку с достоинством. И конечно, не восхищаться его успехами, подобно Светке, а кое-что самому сказать. Из того, о чем он думает, – про нынешнюю деревенскую жизнь, про Семку Пантыкина и вообще. Обидно, что все теперь переиначивается. «Но что поделаешь?» – думает грустно Иван. – Вечно все не так». Из машины вылез неуклюжий, коротконогий шофер – в плаще и шляпе. Он приземист, с щекастым лицом, толстый. Взглянув снисходительно на Ивана, принимается тщательно протирать стекла, ходя вокруг «Волги» враскачку, как дрессированный медведь.

– Вижу, Иван, ты не рад встрече, – говорит Петр.

– А значит, неожиданно, – выдыхает Иван. И тут же без робости, даже с вызовом заявляет: – Ты вот что, Петька: в избу за картошкой приезжай попозднее. Часика через два. У меня, стал быть, дела. Я вот с ней, – Иван кивает на Маньку, – смотаюсь в Давыдково, а потом возвернусь. Вот тогда ты и подваливай. Мешка два дам.

– За какой картошкой? – удивляется Петр, продолжая мирно, со снисходительной улыбкой разглядывать брата.

– Как – за какой? – не понимает Иван. – За моей. У Семки-то в совхозе не уродилась.

– А мне не нужна ни твоя, ни его картошка, – пожимает плечами Петр.

– Чего ж тогда Светка вчерась прибегала? – досадливо спрашивает Иван. – Звонишь им по телефону, а теперь не нужна.

Петр недоуменно разводит руками:

– Не понимаю, что у вас здесь происходит?

– А ничего не происходит! – сердится Иван. – Только твой дружок Семка задумал сносить деревню и ставить город. Как в Москве хочет жить!

– Ну и что ж здесь плохого? – опять недоумевает Петр, не понимая Ивановой логики.

– А ничего хорошего! Ты хоть напоследок загляни в родительскую избу. Все вы теперь в начальники выбились. А ты в избу загляни! Забыл, трын-трава, как сопливым по лавке ползал?! И все хныкали с Гришкой: «Ивань, дай калтошки! Хлебца дай! Аблочко дай!» А теперь, значит, сытые, трын-трава!

– Что с тобой, Иван? – досадливо произносит Петр и оглядывается на шофера, который невозмутимо трет стекла, делая вид, что ничего не слышит.

– Ты, Петька, и к матери на кладбище съезди, – требует Иван. – И к отчиму своему, к Болдыреву, который вам с Гришкой свою фамилию дал и в люди вывел. Поклонись им. А то… того… зазнались, трын-трава!

– Ну что с тобой, Иван? Ну что ты так? Обо всем как-то сразу, – примирительно говорит Петр. И в его словах, в голосе, на лице уже нет и капли той снисходительности, иронии, а тем более высокомерия, которые были первоначально. Наоборот, появились смущение, растерянность, подчинительность, то давнее и почти забытое, что всегда существовало и у него, и у Гришки по отношению к старшему брату.

А Иван командует:

– Ты вот, значит, что, Петька. Езжай сначала к Семке Пантыкину. Значит, шефствуй над ним. Потом на кладбище. А уж апосля ко мне. Понял? А то у меня дела. Вот освобожусь, тогда и встренемся. А пока, значит, до свиданьица.

Иван уверенно взбирается на сонную кобылу, поддает ей решительно каблуками под брюхо, чтобы веселее трогала. Манька недовольна, обиженно мотает головой, но берет с места бодро. Она с безразличием и презрением обходит «черный домик» и его двух хозяев, которых громко ругал Иван. И уже натужно тянет в гору, к вершине, где белокаменный собор, чтобы около него наконец свернуть на тихую и короткую дорогу в желанное Давыдково.

VI

Наталья обрадовалась приезду Ивана, но особенно ее девчушка:

– Ой, дядя Ваня! А Манька где? – и бросилась во двор.

Наталья засуетилась:

– Ну чего в дверях стоишь? Проходи!

– Натопчу я.

– Да, что ли, не уберу? Есть хочешь?

– Петьку встретил. Начальник! А шофер у него важный и в шляпе. Ходит как медведь. Ему бы сзади барином восседать, а Петьке – впереди, за рулем.

– А у нас вчерась собранье было. Директор говорит: завтра шеф приезжает – Петр Михайлович Болдырев. А меня кто за язык дернул: не Ивана ли Окурова братан? А он мне: да, да, твоего любезного саботажника. Чего это он так, Вань, озлоблен-то на тебя?

– Подзатыльники мои помнит.

– Так нельзя же на людях! А сам в открытую с вашей Светкой крутит. Утром-то Колька заезжал, тобой интересовался. А от самого попахивает. С утра-то! И на машине. Страшно-то как, Вань.

– Чего передал-то?

– Ничего. А глаза у него, Вань, злые, горят. Далеко ли до беды?

– Ты, Наталья, мне денег дай. Петьку надо встретить. Ну значит… того… красиво. В понедельник Гугин расчет дает. Тогда и отдам.

– Да уж ладно.

– А ведь ликвидирует нас Семка Пантыкин, слышь?

– Ох, господи! За что же? Вы-то не в его подчинении?

– Губернатор! А оно как? Объявилась власть – с печки слазь.

– Вань, ну ты не переживай. У тебя же руки золотые. Пантыкин вчерась говорит, вот бы кому картофелеводческую бригаду возглавить. Он тебя ценит.

– Нужна мне его цена… трын-трава! Уеду я отсюдова, уеду!

– Погоди, Ванечка, – просит жалостливо Наталья. – А то я как же? Погоди чуток…

Иван сидит за столом, глубоко задумавшись. Наталья возится в кухоньке, готовя ему поесть. Впервые за последние годы Иван всерьез подумывает, что опять придется покидать родные места. А куда ехать-то? Опять на Кольский полуостров? Там на стройке его, правда, уважали. Бывало, даже на Доске почета висел. До неуживы…

Ивану вспомнилась дочь, с которой он расстался, когда ей было тринадцать лет. А теперь уже невеста. Болью защемило сердце: ни разу не написала, мать не позволяет. С Анной, его женой, у них всегда были нелады. В конце концов она спуталась с бригадиром маляров Степкой Крыловым и уехала с ним на новую стройку – благо их везде хватает. Долго слала ему ругательные письма, требуя развода. А он ими растапливал свою чугунную «моську». Теперь, видать, развели: последняя судебная повестка пришла года два назад из Мончегорска. А что с дочерью? Работает или учиться поступила? Ничего не знает Иван. А жаль: дочь он любил. Из-за нее только и жил с этой змеей, ее матерью. Нет, Степке Крылову он не завидует, наоборот – всесветно сочувствует: Анна его сразу под себя поддавила, вермишелью сделала. Живут! А у него с ней не заладилось спервоначалу. Она тоже пыталась взять над ним верх, а он не поддался. Она зудела, гнала его на левые заработки, а он не шел. Ему в деревню хотелось вернуться, нарожать детей, а она на аборты бегала, как на репетиции самодеятельности. Там вот, на этой самодеятельности, и снюхалась со Степкой Крыловым, плясуном. А как же он с ней тринадцать лет прожил?! История! Ведь не поймешь, не объяснишь…

«Мне бы у Натальи задержаться, – мечтает Иван. – Куда мне подаваться-то? Тут как в родном доме».

Вбегает Настёнка – с васильковыми испуганными глазами. Глаза у нее не по-детски серьезны. И все отражают – то сияют радостью, то темнеют страданием. И своими необычными глазами, и стебельковой фигуркой – всем обликом, как единый звук, она напоминает своего страдальца-отца, умершего от душевных мук, казалось бы, вчера, а тому уже три года. Таким живым остается он в памяти, и не только у Ивана. Когда он являлся, даже самые грубые и жестокие примолкали. Не без стыда и не без боязни вспомнилось Ивану, как в первый раз увидел он его осуждающий и одновременно прощающий взгляд…

В тот холодный осенний день в палисаднике у давыдковского магазина Иван соображал на троих. И вдруг над ними – укоряющие ясно-синие глаза на меловом лице и слова: «Не делайте этого! Опомнитесь, о русские люди! Какая печаль грядет». И по меловому, бескровному лицу покатились крупные прозрачные слезы. «Ну чего тебе?.. – озлобился Иван. – Катись отсюдова!» И странный худущий человек, закрыв тонкой костлявой рукой глаза, покорно побрел прочь. А Ивановы собутыльники тут же исчезли.

«Чего это они?» – удивился и рассердился Иван. Тогда он по-новой строи́л с механизаторами, желая узнать, кто этот дистрофик. Механизаторы вертелись на задах магазина в грязных спецовках: время было рабочее и они втихаря рванули из мастерских. И только они хорошенько устроились, как опять явился он. И упер свой пылающий взор, и только в него, в Ивана, и тихо, пугающе произнес: «Ты много страдал, землепашец. Остановись! Вино не лечит страдания. Отдай свои муки мне. Отдай!» Ивана даже передернуло с испуга. А пожилой механизатор ласково тому: «Ты иди, Митя, иди. От греха подальше. Смотри, сколько людей вокруг». И тот со словами «Я ухожу, но я вернусь» опять покорно исчез.

«Ктой-то?!» – потребовал ошеломленный Иван. «А, Митька-страдалец», – пугливо озираясь, но хихикнув, пояснил третий – совсем молоденький парнишка. «Сумасшедший, а с разумом», – вздохнул пожилой. «И как только он Наталье девку заделал?» – похабненько хихикнул молоденький. «Ну, ты давай пей и помалкивай, – рассердился пожилой. – Разболтался…»

С тех пор Иван всегда боязливо избегал встреч с Митькой-страдальцем, и если где-нибудь замечал его горящий, наказующий взгляд, то торопился скрыться, обойти стороной. Он, как и многие другие, с облегчением воспринял весть о его смерти.

Но он стал ему грезиться по ночам, не часто, но являлся – живой и пугающий и всегда с вопрошением: «Облегчает ли вино тебе душу, землепашец? Покайся!..» И Иван просыпался в холодному поту, с дрожью…

А тут, с год уже тому, приехал Иван на кобыле в Давыдково, как всегда, в магазин. Выходит со своими обычными покупками, а около Маньки  е г о  глаза на серьезном детском личике. Он даже испугался, хотел повернуть, но все же пересилил себя. А девчонка с умоляющей просительностью произносит: «Дядечка! Разрешите, пожалуйста, покормить вашу лошадку конфетками». – «Ну… того… корми», – буркнул он хмуро. «Дядечка, но они у меня дома. Это совсем рядом. Подождите, пожалуйста». Он растерялся, но быстро решает: «Ну давай… того… садись, что ли?» – «А неужели можно?!» – не поверив в счастье, воскликнула девочка. Вместо ответа он легко поднял ее и посадил в седло. А Маньку взял под уздцы и повел туда, куда девочка указывала.

Дом был небольшой, всего в два окошка, покрытый давней толью, а крепящие серые планки прихватило бурым мхом. «Небогато живут, – подумал Иван. – Видно, мужика в доме нет». А девчонка бежала к крыльцу, восторженно крича: «Мамочка! Мамочка! Я лошадку привела!»

Иван предполагал увидеть «мамочку» такой же слабой, стебельковой, как и ее девчушка. А на крыльце появилась полнотелая, краснощекая, крепкая женщина – само здоровье и сила. В больших серых глазах сверкнуло изумление, и они засияли приветливостью. На круглых плечах красовался легкий павловский платок в зелени и красных розах, удивительно подходивший к ее зрелой стати, к гладким черным волосам, расчесанным на пробор и строго стянутым в тугой узел на затылке.

А Иван предстал перед Натальей небритым, в испачканной рабочей стеганке, с авоськой. Он засмущался, аж потом прошибло.

– Вот, значит, попросила, – только и выдавил, указывая на Настёнку.

– А вы заходите, – просто предложила она. И грустно усмехнулась: – Ежели, конечно, не пугаетесь.

– А чего пугаться-то?

– Да разное о нас нагово́рено, – вздохнула она.

И он зашел, и пил чай, и они вели разные отвлеченные разговоры. Потом он стал все чаще и чаще к ним наведываться. Случалось, по хозяйству поможет. Мать с дочерью жили вдвоем, совсем одиноко. Давыдковские относились к ним отчужденно. Никто из односельчан не мог понять, как это Наталья сошлась с Митькой-страдальцем. Не понимая, осуждали и сторонились. А она сама объясняла все просто: пожалела!

…Той весной в одночасье умерла ее мать – смиренная и молитвенная, одна из добросовестнейших совхозных доярок. А он, бывший счетовод Митька, болтался по селу потерянный и безумный. Все потешались над ним, а пьяные механизаторы зверски избили: чтобы не поучал. Били сапожищами, остервенело, куда попало. А он не кричал, не сопротивлялся. Увидела его Наталья в скверике у магазина – окровавленного, в беспамятстве, никому не нужного. Принесли с матерью к себе в избу, выхаживали. Жил он у них с месяц, был тих и работящ, подчинился совету – устроился бухгалтером в совхозное правление. Наталья и не поймет теперь, как  э т о  случилось в теплую соловьиную ночь. С первой же близости и понесла под сердцем новую человеческую жизнь. Они тихо и незаметно поженились, и ее мать не осуждала ее, ждала внука или внучку. Но не дождалась. Так же, как и его мать – такая же военная вдова и тоже доярка, – умерла нежданно-негаданно под Новый год…

Маленькая Настёнка, как зеркальце, отражала своего отца, а он, глядя в это зеркальце, чего-то пугался, страдал, плакал. Жизнь становилась невыносимой. И однажды он сбежал в свою заброшенную избу, бросил работать и принялся мучиться за всех, каяться. Он исписывал десятки ученических тетрадей, именуемых «исповедью страждущей души», питался бог весть чем, пожалуй, только тем, что приносила Наталья, и угасал. И была она уже не женой и не вдовой, а так – посмешищем для всех. Все избегали общаться с ней. А потому постоянно она клонила долу, виновато и стыдливо, свой сероокий взор. Пока наконец он не умер и не наступило освобождение…

Настёнка летит к Ивану испуганная, вся в слезах. «Дядечка Ваня, – в отчаянии шепчет она, – ваша Манечка такая печальная. Она сахарок не ест. Может быть, она заболела? Она не умрет?» Иван опешил: «Как это – не ест сахар?» – «Да, дядя Ванечка, не ест. – И Настёнка разжимает кулачок: на ладошке лежат два белых квадратика. – Она совсем как больная. Ой, что с ней будет?» – «Ну погоди, погоди, – успокаивает Иван, – сейчас разберемся».

Он накидывает телогрейку, и они выходят во двор. Манька действительно стоит понурая и печальная. «Ну чего ты? – грубо говорит Иван. – Сахаром обожралась?» И сует ей кусочки рафинада. Манька нехотя их берет, вяло похрустывает. Подобное необычно и для Ивана. Настёнка грустно вздыхает, вытирая кулачком слезы: «Вот видите, дядечка Ваня, заболела наша Манечка. Вы ее вылечите? Она не умрет?» Ивана пронзает: ежели «ликвидируют» их с Гугиным, то куда же денется Манька? И тут ярко вспыхивает давняя трагедия…

Одноногий конюх Хухрыгин – неопрятный, небритый, злобно-нахмуренный – острой косой режет колхозных лошадей. Двадцать их было. И одну за другой – двадцать апрельских дней. А дни – солнечные, сияющие; зелень, благоухание. А он: привяжет к столбу, сахарку даст, холку потреплет, погладит, колючей щекой в морду ткнется, что-то пошепчет. А потом отойдет, хмуро примерится и – ррраз! – стальным острием повыше груди, по шее. Кровь – струей. Ошалелая лошадь – от боли, недоумения, страха – рвется, дыбится, ржет и, наконец, валится замертво.

Двадцать дней Хухрыгин устраивал кровавые зрелища. Тогда закрывали машинно-тракторные станции, технику передавали в колхозы, а потому ликвидировали «конный парк». Хухрыгину пришлось натурально ликвидировать.

Его и раньше-то не очень любили, а тут запрезирали вовсю. «Злодей», – только и шипели на него. А он даже не огрызался, не матерился, а молча, но долго – двадцать дней! – делал свое кровавое дело.

Никто бы другой за такое не взялся. Никто не хотел грех-память на душу брать. «Пусть Хухрыгин, – заявляли. – Это его ответственность». А сами злословили: «За водку продался! Антихрист!» А он?

А он… после последней коняги взял да и повесился. Прикрепил в пустой конюшне вожжину к перекладине, голову в петлю – и повис. И совсем трезвый был. Язык у него вывалился страшно большой – сизый, вроде бы дразнящий. Вроде бы всем «язык показал». Как проклял. Некрасиво висел – одноногий, деревянный протез под ним валялся…

После такого все попритихли, присмирели. Боязливо рассуждали: значит, не мог лошадиную смерть пережить…

Хоронили по чести-совести, со всех окрест люди пришли, только никто не плакал, кроме его жены – усталой и измученной Дарьи Хухрыгиной. Да и она незаметно плакала – неслышно. В тишине и зарыли, без речей. А на красной подушечке лежали две серебряные медали – «За отвагу» и «За боевые заслуги»…

Все увидел Иван, как молнией осветило. Настёнке твердо сказал: «Не плачь! Значит, не допущу! Поняла?» И погладил ее беленькую головку. А Настёнка схватила его грубую руку и благодарно поцеловала. «Ну ты чего!» – отдернул руку Иван. «Спасибо, дядечка Ваня, спасибо», – шептала Настёнка, и в ее благодарных глазах сияла вера.

– Чудна́я она у тебя, – сказал Иван, входя в избу.

– Чудна́я, – соглашается Наталья и вздыхает. – Если бы ты знал, чего она давеча наговорила мне: стыдно и подумать.

– А чего стыдно-то?

– Да такое люди не говорят, про себя держут, а она прямо вслух. И откуда ума берется? Маленькая еще понимать. А все – как видит. От отца, что ли? Боязно мне за нее, Ваня. Такая она открытая и всех любит, жалеет, как бы кто не попользовался…

– Ну чего наговорила-то?

– Стыдно, Вань, – смущается Наталья. Щеки зардели как кумачи. – Ну да ладно. Чего скрывать-то? Говорит, что я завсегда только о тебе и думаю. Деток, говорит, хочу тебе нарожать, чтобы семья, значит, настоящая получилась. И ты, говорит, того же хочешь. Только быстрее надо решать, а то несчастье случится. Какое? – спрашиваю. А она: большой пожар. Страшно ее слушать, Вань: хочь верь, хочь не верь, а часто сходится. Ну я спрашиваю: где же пожар-то будет? А она: не знаю, мама, приснилось. Я-то слышала, как она металась и плакала во сне, но сил не было встать. Боязно мне с ней, Вань, ой как боязно.

– А что? Может, она провидица? – не удивляется и не пугается Иван. – У нас старуха одна была. Очканей звали. Войну предсказала в точности и даже мужиков называла, кто выживет. Неужто не страшно, трын-трава?!

– Где ж она? – пугливо спрашивает Наталья.

– А там, на том свете. После войны померла. Хоронить-то боялись. Как бы беды не добавила, а у всех ее хватало. Сговорили миром конюха Хухрыгина. За четверть самогона. Мрачный мужик был, нелюдимый, только лошадей любил. Но Очканя ему жизнь предсказала. Правда, он одноногим вернулся. Ну он ее и свез на кладбище. Некоторые старухи сопровождали. И, представь себе, все вскоре поумирали, всех с собой забрала. Чтобы, значит, не скучать.

– И Хухрыгина?

– Хухрыгин сам себя порешил.

– Жуть-то какая! – вскрикивает Наталья и сжимает руки на груди. – Что же это он так с собой?

– А заставили лошадей колхозных резать, – беспечно отвечает Иван. Он-то уже все пережил в своем воспоминании: может и без испуга рассказывать. – Ну, видать, с переживу и того… повесился. – Недобро усмехается. – План-то по мясу в тот год перевыполнили. Нацифровали большое перевыполнение. Так-то вот, значит, трын-трава.

– Иваня, а мне-то как же с Настёнкой? – перепуганно спрашивает Наталья. – И боюсь я ее, и за нее боюсь. Вот как с ним жила. Ах, да ничего у нас не было! Чуток спервоначалу. А потом он: опомнитесь! Страдаю за всех! А мне-то по-бабьи хотелось, по-простому. Может, конечно, такие люди и нужны. Чтобы другие про совесть не забывали. А то совсем обессовестился человек, особенно наш, деревенский. Ему все трын-трава, – произнесла Наталья, прилаживая Иванову присказку и к своей речи. – А я-то не попадья. Тяжело мне было, Иваня, – и она ткнулась ему в грудь, омочив рубаху скорой слезой. Подняла заплаканное лицо с просветленными глазами, и будто солнце проглянуло после дождя. – А с тобой мне легко. Говорю – и не наговорюсь. И всю правду открываю. Вроде с собой говорю, Иваня.

– Ну ты ладно, – растроганно бурчит Иван. – Ну ты ничего, значит, а то мне торопиться надо.

– Вань, а Вань, а ты со мной вместе пройдись в магазин, – смущенно просит Наталья, чувствуя, что не откажет. – Пусть все знают. А что, Вань? Ты только побрейся. Я тебе рубашку новую купила, – застенчиво добавляет она.

Иван довольно ухмыляется. Решил: «А чё, пройдемся!» Пока брился, с приятностью думал: «А пусть знают! И Петька пусть знает, и Семка-губернатор, и Светка – все пусть знают. А то, трын-трава, непутевый! Да я еще такое могу! Вот заведу настоящую семью, заживу умом-разумом, так будь здоров! Семья – это сила, – мечтает Иван. – Испокон веку на этом держались. Особливо когда родная. А с директора за избу тыщу потребую. Как Светка подсказывает. Пусть Пантыкин раскошеливается. Материалу куплю и такую стройку закачу – на удивленье давыдковским. Они еще не знают Ваньку Окурова! Придется, конечно, тогда в совхоз наниматься. Ну да ладно: где ни работать, лишь бы деньги платили».

Иван с удовольствием поел картошку, поджаренную на сале, залитую яйцами, выпил чаю. А потом торжественно прошелся с Натальей в магазин и обратно, и она с гордостью держала его под руку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю