355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Рогов » Нулевая долгота » Текст книги (страница 11)
Нулевая долгота
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:50

Текст книги "Нулевая долгота"


Автор книги: Валерий Рогов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 41 страниц)

– Здрасте, – вежливо поклонился мне Кузьма Михайлович.

– Здравствуйте, – ответил я, а сам злился на Костю.

– Ну ладно-ть, пойду договорюсь, – согласился Кузьма Михайлович. Но Костю упрекнул: – В следующий раз предупреждай меня. Я-ть на работе, понимать надо.

А я был смущен и зол: зачем вранье?

– И что ты, Костька, возносишь меня? – прошипел я. – Какой я тебе знаменитый?!

– Лешка, не соврешь – не проживешь, – с невинной улыбкой оправдывался Костя. – Не сердись на меня. Ну чего ты? – И уже о другом, что его занимало: – Ну как он тебе? Министр, а? Видел бы ты, как он подъезжает утром на белой «Волге». Модное пальто, ондатровая шапка – министр! А здесь в желтой клееночке, с голым задом. Во, трансформация! Но Михайлыч полон достоинства. «Больше министра, говорит, зарабатываю». Как тебе-то он понравился?

Я не знаю: понравился ли он мне? Глаза у него большие, серые, спокойные; взгляд умный, вникающий; лицо продолговатое, худое; высокий лоб с любопытными, глубокими бороздами; лысоватый, лет пятидесяти пяти. Да, с достоинством человек. Подбородок тяжел, как бы отвисает, чуть оттягивая нижнюю губу, и получается прямая щель рта и прямой нос над ней. Уши тонкие, большие, и крепкая шея с кольцом морщин. Но главное – очень длинные руки, не пропорциональные ни туловищу, ни ногам, с корявыми сильными пальцами, будто обнаженными корнями дерева. Без этих корней-пальцев сути Кузьмы Михайловича нет. Я вспомнил руки Грудастова и осознал, что в обличье их обоих есть что-то общее. И тогда во мне появилось нетерпение – я ведь хотел рисовать Грудастова! – ну вот попробую на Кузьме Михайловиче.

Мне принесли кусок фанеры, на которую я наколол два листа ватмана, чтобы увеличить размер портрета. Без второго листа, без узловатых рук, портрет получился бы плоским, скучным, простым сходством. Сути бы не было.

Я уже весь внутренне горел, забыв об окружающих. Кузьму Михайловича посадил в угол скамьи. Корни-узлы его рук были дальше колен. Он сидел, покорно замерши, предоставив себя искусству. Я работал быстро. Я боялся, что полчаса пролетят, а я не успею схватить главного. Но я успел все, и даже положить тени. Правда, работал я больше часа, но Кузьма Михайлович не двинулся. Может, от торопливости, но все его тело я наметил тонкими линиями, а по-настоящему, со всеми деталями, изобразил только голову, шею и пучки корней-пальцев.

Костя не следил за моей работой, чтобы не смущать. У меня за спиной была толпа голых мужчин; по-моему, все перестали париться и мыться и с любопытством следили, как получается на бумаге мойщик Кузьма Михайлович. А Костя в это время, сидя напротив меня, рисовал толпу, прежде всего тех, которые взгромоздились в ряд на соседнюю скамью.

– Все, Костя, – устало сказал я.

Он глянул как-то тревожно и очень серьезно и сразу переменился в лице, посумрачнев. Я даже испугался: мол, опозорил его бездарностью. Но он взял у меня из рук фанеру и повернул ее к толпе. И сурово молчал. Кто-то сказал: «Здорово, что и говорить». А Костя вдруг мрачно и зло гаркнул:

– Где аплодисменты?!

И голые мужики с покорным подчинением захлопали. А он кричал:

– Шедевр! Вашего Кузьму обессмертили!

Он поставил фанеру и театрально трижды меня расцеловал. Я не знал, куда себя деть: выдумает же, черт!

А Кузьма Михайлович с удивлением разглядывал себя.

– Извините, – обратился он ко мне, – не знаю, как вас по имени-отчеству, купить бы мне этот рисуночек, а?

– Да берите так, – сказал я.

– Нет, за так я не могу, – отказался Кузьма Михайлович.

– Э, не договаривайтесь, – вмешался властно Костя. – Этот портрет надо в цвете сделать, на выставку представить. А потом уж рисунок тебе, Михайлович. А портрет твой, маслом написанный, – в галерею. Будешь там красоваться, – фантазировал, завирал Костя, скалывая листы с фанеры и укладывая в папку.

– Зачем же голого-то в галерею? – возмутился Кузьма Михайлович.

– А в одежде в ателье мод показывают, – неудачно пошутил Костя. – Нынче голая плоть нужна!

– Ах ты, елки-моталки! – в сердцах выругался Кузьма Михайлович. – Свяжешься с тобой, Костя, – одна беда! Грех с тобой связываться! – И ушел, раздосадованный, сердитый.

– Ну зачем ты так, Костя? – упрекнул я.

– Пожалуй, надо смываться, – шепнул он.

Наша старая квартира

Мы шли молча по грязной снежной жиже уже в сумерках. В наш старый дом. От Пушкинской площади стали спускаться вниз по Тверскому бульвару. У Никитских ворот завернули в продмаг и купили бутылку водки, колбасу, сыр и два батона.

И вот наш дом, второй этаж, наша квартира. Когда-то она была многолюдной и шумной, а теперь каждый раз удивляюсь пустынности и тишине. Две комнаты (одна из них – бывшая наша с мамой) занимает отставной полковник Пантюхов, занудливый и скучный человек. Когда-то, возвращаясь с работы подвыпивши, он любил устраивать шумные разносы на кухне, но не своей жене, а жене ткача «Трехгорки» Капустина за нестерпимый луковый дух, которым та, оказывается, отравляла квартиру. Лукового духа Пантюхов почему-то не выносил.

В комнате Капустиных, где их после войны постоянно проживало человек по десять – двоюродные сестры, дядья, их дети, знакомые, – осталась теперь младшая дочь Люська, Люси́на, родившаяся в пятидесятом году. Она живет с мужем Анатолием (Толиком) Гущиным, слесарем автобазы, и трехлетней дочкой Светочкой, оживляющей квартиру щебетаньем и плачем. Гущины, по примеру Пантюховых, мечтают завладеть угловой комнатой престарелой корректорши «Известий» Карташевой.

Карташевой уже за семьдесят, она больше лежит или сидит в кресле и редко выходит на улицу. Месяцами она находится в больницах и санаториях, куда ее устраивает единственная дочь Вероника. Вероника была красавицей. Когда-то за ней ухаживала толпа поклонников. Они приходили с букетами роз и коробками шоколадных конфет. Вероника вышла замуж за дипломата и теперь больше живет за границей. Она просит Люсину присматривать за ее одинокой мамашей, уже слегка выжившей из ума, а за это привозит ей заграничные подарки. Когда Карташиха в больницах или санаториях, рассказывает Костя, Толик залезает к ней в комнату (смастерил ключи!) и часами роется в ее вещах и драгоценностях – все знает наперечет. Костя убежден, что как только старуха умрет, Толик тут же все самое ценное перетащит к себе. Люси́на его ругает, скандалит с ним, но он злой и упрямый, да еще драчливый, и унять его невозможно. Совести он вроде бы с рождения лишен. Толик убежден, что если не он стащит, то это сделают другие. А «буржуйке», так он обзывает Веронику, и своего хватает, в суд не подаст, мараться не захочет.

Вообще-то Толик неприятный тип. Вечно угрюмый, часто чем-то недовольный, мрачный. Полная противоположность жизнерадостной, веселой, всегда готовой помочь, поделиться своим Люсе Капустиной. Люська и девчонкой была общительной и доброй, все ее любили. Как она с ним живет – непонятно. Костя говорит: потому что дура, пожалела солдатика, привела однажды в дом, ну и забеременела. А теперь куда же денешься? Вот и живут. Она его стыдится – завистливый он, но и боится – уж очень злобный. Костя его презирает, зовет «сундучником»: он из своей рязанской деревни пустой сундук приволок в Москву – дубовый, обитый железом. Крохобор, говорит, страшный. Костя с ним не разговаривает, в упор не замечает. Тот его люто ненавидит.

А Пантюховы побаиваются Толика. Петр Афанасьевич даже третий замок вставил в дверь своих комнат. Очень замысловатый. Он убежден, что Толик к двум другим уже подобрал ключи. Пантюховы, уезжая на дачу, где они живут больше чем по полгода, просят Костю поглядывать, не залез ли Толик в их комнаты. «Я тогда ему покажу! – грозит Пантюхов. – Я ему не Карташева! Быстро у меня получит по заслугам!»

Странная теперь жизнь в нашей квартире. Как все изменилось! И не к лучшему, а к худшему. Одна Люси́на цветет, да и ту счастливой не назовешь. Грустно мне являться в нашу квартиру. И даже не из-за Толика. Я его, как и Костя, не замечаю. Угнетает меня какое-то человеческое запустение, какая-то затаенность, какое-то смирение – угас живой дух «коммуналки», такой памятный и такой родной! Вспоминается тот же Пантюхов тогда, в мои детские годы. Только произведен в майоры, грудь в орденах, сверкают новые погоны. Уверенный, покрикивающий. Не считая тихого и худющего Капустина, совсем незаметного, – единственный настоящий мужчина в квартире. Тогда он верил, что станет генералом. И все верили. И все говорили, что скоро Пантюховым дадут отдельную квартиру – он важную должность занял. Но до пенсии он не двинулся с этой важной должности, не желая покидать Москву, и едва дослужился до полковника. А не покидал он Москву из-за двух своих дочек – Тани и Наташи, кареглазых и смешливых, в которых я по очереди был влюблен.

А Карташева? К Надежде Ильиничне тогда захаживали журналисты и писатели, и она очень важничала… А величественная Клара Леонардовна, бабка Костьки!.. И мама тогда была молодая и красивая. Я особенно любил, когда она надевала синее платье в белый горошек, еще довоенное, – такая красивая!.. До слез грустно все это вспоминать. То была совершенно другая эпоха – бедная, печальная, но и счастливая! Счастливая эпоха нашего детства…

(Зачем я все это пишу? Но как сладко мне все это писать! Этого ведь не изобразишь на полотне! Это можно только изобразить на бумаге, словами!)

Комната Кости – и его жилье, и его мастерская. В ней ничего не изменилось после смерти Клары Леонардовны. Первая жена Кости – звали ее Лина – пыталась все переделать; они разругались и разошлись. Вторая, Галя, не пыталась ничего переделывать, она оказалась деловой и прижимистой. Галя построила кооперативную квартиру, родила дочь, заставила Костю заняться плакатами – хороший заработок! – и вступить в Союз художников. Она купила ему автомашину «Москвич», а кроме того, взяла садовый участок по Курской железной дороге и чуть ли не сама построила там дом…

Костя, конечно, ей изменял направо и налево, оставаясь вольным, без присмотра, в своей мастерской, то есть в своей родовой комнате. Но однажды, а было это года два назад, Галя неожиданно появилась в мастерской и, конечно, застала его с очередной любовницей. Она быстро, по-деловому, с ним развелась, забрав себе все, кроме «Москвича». Галя – фурия! Не знаю, изменяла ли она ему, но как только их развели, Галя вышла замуж за какого-то инженера. Костя иногда тоскует по дочери, а о Гале не вспоминает. Собственно, тогда, два года назад, мы с ним вновь и сблизились. Нас связывало одиночество и, пожалуй, неистребимая память детства…

Костя достает два стакана, я прошу налить мне чуточку. Себе он наливает полный. Колбасу и сыр мы даже не перекладываем на тарелки, а просто развернули толстую грубую бумагу, батон порезали прямо на испачканной тушью и цветными чернилами клеенке стола.

Костя выглянул в коридор, закричал:

– Люси́на! Сделай чайку!

Но ответа не последовало.

– Видно, еще не пришла из детского сада, – пробормотал он.

– А разве она в детском саду работает?

– Да, устроилась туда бухгалтершей. Будем! – Костя поднял свой стакан, выпил, поморщился, понюхал кусочек хлеба.

– Костя, а что ты изобразил в бане? – спросил я.

– Погоди, Лешка. – Он рылся в стопке ватманских листов и наконец достал нужный. На нем стоял обезьяноподобный Кузьма Михайлович. Его руки тянулись чуть ли не до пят, а уши были похожи на раструбы граммофона. – А ведь хотел сделать психологический портрет, – зло сказал Костя. – Но видишь, по привычке потянуло на карикатуру.

Костя безжалостно разорвал лист и бросил его на пол.

– Зачем ты так?

– Надоело все, Лешка, – мрачно выдавил он.

Костя часто впадает в тяжелую меланхолию. Он становится гневным и безжалостным и в это время может уничтожить все, что попадет ему в руки. Вывести его из состояния разрушительной подавленности очень трудно. Вот и сейчас он впал в такое состояние. Костя сидел, опустив голову на руки, и смотрел в пустой стакан.

Я вытащил из папки его рисунок. Он с удивительным сарказмом изобразил, любопытствующую толпу – настоящий человеческий зоопарк: человек-заяц, человек-бык, человек-волк, человек-баран, человек-воробышек… В людях легкими штрихами были намечены прототипы животного мира. Мне стало смешно. Я смеялся. Костя скучно на меня глянул, скосив глаза, но не двинулся.

– Слушай, это удивительно! – восторгался я. – Это смешно! Это по-настоящему смешно!

– Так думаешь? – спросил он.

– Да что тут думать? Я смеюсь! Слушай, это удивительно! А кто же я?

– Ты ирландский сеттер, – сразу ответил он.

Видно, давно уже определил мое сходство. Но я удивляюсь:

– Почему сеттер? Почему ирландский?

Он молча встает, подходит к старинному книжному шкафу, красиво отделанному замысловатой резьбой, и достает «Энциклопедию животного мира». Полистал и открыл картинку рыжего грустного пса, довольно симпатичного. Возможно, во мне есть какое-то с ним сходство. Я нисколько не возражаю. Мне весело. «Гав-гав!» – смеясь, лаю я и спрашиваю:

– А душа у меня собачья?

– Может быть, и собачья.

– Ну в каком хоть смысле? В смысле преданности? – смеюсь, не могу успокоиться я.

– Не знаю, – бормочет Костя и вдруг зажигается: – Вот прихожу в бухгалтерию. В большой комнате только женщины, человек десять. Одна – корова, другая – крыска, третья – квочка, а главная бухгалтерша – волчица. Для меня картина ясна. Корову можно убедить лаской, комплиментом – не взбрыкнет. Крыску? Даже когда у тебя абсолютная правота, все равно зубки покажет: лучше обойти. Квочку? Та настолько озабочена деловым навозом, что и не поймет, о чем просишь. Только и будет кудахтать: «Не могу! Потом!» А волчица? Ей надо что-то в пасть, самую безделицу, но обязательно, и хвалебно-признательные словеса – смилостивится, и сразу решишь свою проблему. – У Кости в глазах мучительное страдание. – Лешка, часто не могу смотреть на человека. Рука тянется изобразить его суть, непривлекательную суть, понимаешь?

Костя встает, снимает со шкафа огромную, тяжелую папку, кладет на стол.

– Смотри!

– Что это?

– Иллюстрации к рассказам Зощенко.

Это удивительная графика. Удивительно смешная! Как рисунок любопытствующей толпы в бане. Ну что за талант в человеке! Я в восторге.

– Меня давно тянуло проиллюстрировать Зощенко, – поясняет Костя, вновь наливая себе в стакан водки. – Стал вчитываться в него, и вот это пришло.

– Костя, почему раньше ты мне этого не показывал?

– А кому, Лешка, это нужно? – сумрачно спрашивает он. – Ведь ругать начнут: пошлое зубоскальство! противоречит Зощенко!

– Наоборот, прекрасное дополнение, – возражаю я.

– О, брось, Лешка! – не соглашается он.

Властная женщина

В дверь кто-то стучит, и она открывается: в комнату входит модно одетая женщина. Костя сердито-испуганно глядит на нее, вскакивает, хватает папку и судорожно завязывает тесемки. Он торопливо кладет ее на шкаф.

Во взгляде женщины спокойная властность. Она снимает темно-зеленое кожаное пальто и небрежно бросает на диван. Ведет она себя уверенно, даже с вызовом, будто хозяйка здесь. Смущенными выглядим мы. Она протягивает мне руку:

– Антонина…

– Алексей, – бурчу я.

– Вы тоже художник?

– Да.

– Посмотри, как он рисует, – вдруг заискивающе говорит Костя, суетливо схватив ватманский лист с Кузьмой Михайловичем.

Я не узнаю его. В нем торопливая оправдательность провинившегося мальчишки.

– Опять банная серия? – со снисходительным сарказмом замечает Антонина. – Однако недурно.

– Простите, что недурно? – недружелюбно спрашиваю я.

Она мне не нравится. Раздражает своей самоуверенностью, снисходительностью. Я в принципе очень терпим к людям, к их недостаткам, но едва переношу заносчивость и высокомерие. А эта даже подчеркивает свое непонятное превосходство над нами. Я мрачнею. Она мгновенно улавливает это и тут же меняет тон, манеру держаться. С улыбкой говорит мне:

– Разве вас что-то обидело?

– Может, и обидело, – бурчу я.

– Тогда простите. А рисунок мне нравится – убедительный. Особенно хороши эти руки. Как корни дерева.

Она говорит медленно, произнося каждое слово четко, как произносят их, читая стихи. Прищурившись, не моргая, она смотрит мне в лицо, именно в лицо. В ее взгляде холодная проницательность.

Меня поражает то, что она сказала: «руки, как корни дерева». Это именно то, что я думал, когда рисовал Кузьму Михайловича. Но об этом никто не мог знать, кроме меня! И мне начинает казаться, что она читает мои мысли.

Ощущение настороженности и неприязни крепнет во мне. Я просто чувствую, как она подчиняет. И в то же время не нахожу в себе желания и умения сопротивляться. «Что за дьявольщина!» – думаю удивленно.

Антонина привлекательна – и лицом и фигурой. Лицо, правда, скуластое. Вообще красота ее какая-то холодная, какая-то сделанная. Замечаю, что она умело пользуется косметикой, причем на западный манер. Она действительно какая-то другая, как бы оттуда. У нас таких не часто встретишь. В общем, как говорят, шикарная женщина. И я понимаю, что Костя не мог пройти мимо, раз она соблаговолила выделить его среди других.

– Костик, а ваша квартирная Люська, – говорит она с презрением, – ко всем тебя ревнует или только ко мне?

– С чего ты взяла, что она ревнует? – выражает недоумение Костя.

– Вижу и чувствую. Это трудно скрыть, – расставляя слова, четко произносит Антонина. – Но ты, пожалуйста, скажи ей, что не обязательно это мне показывать. Вы уж, как-нибудь сами разберитесь в своих отношениях.

– В каких отношениях? – спрашивает Костя, и я замечаю, что он прячет глаза.

– В ваших личных, Костик, – твердо настаивает Антонина. – Я думаю, что ясно выражаюсь.

Костя насупленно молчит. Нет, не нравится она мне. Не узнаю Костю. Почему он ей подчиняется?

Антонина достает из сумки золотисто-красную пачку заграничных сигарет. Такой я еще не видел – «Dunhill». Умело прикуривает от пламени миниатюрной зажигалки. Я пристально за ней слежу, как прилип к ней. Мне противно это сознавать. Но она притягивает. Властная женщина.

Костя сумрачно спрашивает:

– Опять твой англичанин приехал?

– Да, приехал, – с вызовом отвечает Антонина.

– Опять за иконами?

– Нет, почему же? Он интересуется не только ими, но и современной живописью. – У нее на лице презрительная усмешка. – А чего же ты мне не предлагаешь шампанского?

– Не ждал я тебя.

– Но мог бы держать про запас, не так ли?

– Давайте я схожу в магазин, – предлагаю я. Мне кажется, у них назревает скандал. И вообще я чувствую себя лишним. Решаю, что схожу, а потом сразу уйду.

Они не возражают.

Когда я возвращаюсь, Антонина с повышенным интересом вглядывается в меня. Мне это не нравится.

– А вы, оказывается, непризнанный талант, – говорит мне сочувственно.

– Когда-нибудь признают, – бурчу я.

– Но вы же не хотите, чтобы это случилось после вашей смерти? Правда ведь, этого никто не может хотеть? Покажите мне ваши картины.

– Не хочу, – по-мальчишески просто и с вызовом говорю я.

– Но почему же? – удивляется она. – Я ведь искусствовед. Мне хотелось бы вам помочь.

– Спасибо. Когда-нибудь потом.

– Ну зачем же откладывать на «потом»? Покажите завтра.

Костя саркастически замечает:

– Не хочешь ли, Лешка, в Лондоне выставиться?

– В каком еще Лондоне? – не понимаю я.

– В самом что ни на есть настоящем, – мрачно поясняет он.

– А я ведь серьезно, – настаивает Антонина. – Покажите завтра.

– Не хочу, – твердо говорю я.

– А зря, Купреев, – как бы угрожает она. – Потом пожалеете.

– Может быть, – говорю я.

Я встал, распрощался и ушел.

В коридоре меня перехватила Люси́на.

– Алексей, одну минуточку, – шепчет она. – А правда, что Костя любит эту фуфру?

– Кого? – не понимаю я.

– Ну, эту мадамочку, которая к нему вязнет.

– Не знаю, Люся, – пожимаю плечами.

– Ты-то по-дружески скажи ему, – просит Люсина, – не даст она счастья! Эти фуфры только несчастье приносят. А Костя просто дурак! – Она воскликнула с такой искренней болью, что я невольно подумал: не влюблена ли? И действительно – о каких это отношениях выговаривала Антонина?

Ах, да что мне до всего этого! Пусть жизнь движется по своим таинственным законам, а мне уже ничего не надо – ни помощи, ни участия, ни признания. Может быть, еще немножко любви? И немного творчества – его радостей и завершающего удовлетворения. А потом пусть сердце останавливается: мне все равно!

Глава III
Маленькие открытия Рея Грейхауза
I

Итак, что стало известно Ветлугину после прочтения первой тетради дневниковых записей Купреева?

Он заглянул в душевную жизнь Купреева, узнал о его окружении в феврале семьдесят третьего года, о его разномышлениях, надеждах, сомнениях, неудачах… Около него тогда были Потолицын, Грудастов, Барков. Он познакомился с синеглазой Варей и властной Антониной, которая поддерживала связь с англичанином.

«Англичанином, наверное, был мистер Стивенс, приехавший в Москву скупать непризнанную современную живопись, – подумал он. – Почему непризнанную? Отличная реклама: с политической подоплекой…»

Ветлугин встал из-за письменного стола, стал расхаживать по кабинету.

Если Купреев продал свои картины Стивенсу, то зачем тогда затеян этот сыр-бор? – думал он. Однако почему пять лет – даже больше пяти лет! – Стивенс не устраивал выставку-распродажу? По логике бизнеса лучший момент был после «самоубийства» Купреева. Ветлугин вспомнил последнюю фразу первой тетради: «А потом пусть сердце останавливается: мне все равно!» Из нее следовало, что у Купреева было больное сердце. Между прочим, и Баркову в бане он говорил, что париться не может («Сам знаешь, сердце»). В самоубийство трудно поверить, решает Ветлугин.

Однако когда умер Купреев? – продолжал размышлять он. Если недавно, то почему в коллекции Стивенса его старые картины? За пять лет Купреев должен был сделать много новых работ. Из его дневника видно, что он не мыслил жизни без творчества. Логично предположить, что он умер вскоре после того, как картины попали к Стивенсу. Но почему столько лет они пролежали втуне?

Вопросы возникали один за другим. Ветлугину опять захотелось вырваться на простор, где ему думалось и связаннее, и яснее.

Он вышел на улицу. Поднебесье было солнечным, но вдали бежали тревожные темные тучки. Бродить по кривым улочкам района ему не хотелось, и он решил поехать в Риджент-парк, где был громадный зеленый простор. На этом просторе могло разместиться до двадцати футбольных полей. Одиноко стоявшие там вековые деревья казались маленькими. А небо с низкими тучками и обманчиво низко летящими самолетами было совсем близким. Он любил ходить по асфальтированным дорожкам этого заповедного простора, одинокий, ни от кого не зависимый, причастный к небу.

Итак, о точной дате смерти Купреева должны знать Потолицын и Грудастов. Они могут знать и о продаже купреевских картин, и об Антонине, и об английском коллекционере Хью Стивенсе. Об этом, может быть, написано и самим Купреевым в оставшихся двух тетрадях, которые должен завтра получить Рэй Грейхауз. А если не получит? Не случайно же подозрительный джентльмен, может быть и сам мистер Стивенс, прибыл на место первой встречи Грейхауза и Маркуса. Что-то тревожное есть во всей этой истории, думал Ветлугин.

В любом случае, решил он, нужно позвонить в Москву и Ленинград и узнать, что возможно, у Грудастова и Потолицына. И надо выяснить заодно их отношение к открывающейся выставке Купреева.

Ветлугин вернулся на корпункт. С Москвой года два действовала автоматическая телефонная связь, и потому уже через полчаса Ветлугин набирал рабочий номер Грудастова. Николай Иванович оказался на месте. Он очень удивился звонку из Лондона, но еще больше тому, что в Лондоне устраивается персональная выставка Купреева.

– Очень странная история, – взволнованно говорил Грудастов. – Никакого самоубийства Алексей Купреев не совершал! Какая чушь! Он умер неожиданно, это точно. Да, это действительно было осенью семьдесят третьего года. Правда, обстоятельства его смерти выглядели загадочными. Нет, умер он естественной смертью – сердечный приступ. Но из его квартиры исчезли почти все картины…

Николай Иванович рассказал, что было возбуждено уголовное дело, но следствие никаких результатов не дало. Ни о какой Антонине, а тем более англичанине он ничего не слышал. Он пообещал обязательно, не откладывая, связаться с Потолицыным, который в это время был в Крыму, и узнать дополнительные сведения, связанные со всей этой странной историей.

Ветлугин настойчиво спрашивал:

– А может быть, Купреев все-таки продал свои картины?

– Исключено! – убежденно ответил Грудастов. – Вы говорите, портрет девушки тоже в Лондоне? Но это же подтверждение того, что не продавал. Купреев очень им дорожил. Он, кажется, был в нее влюблен. Да постойте: он же с этим портретом выставлялся! Мы в последний момент допустили его на выставку. Нет, никак не мог он его продать! Однако как картины попали в Лондон – это действительно вопрос!

– Это очень серьезный вопрос, Николай Иванович.

– Я хорошо понимаю вас! Но дайте мне посоветоваться, дайте мне связаться с Потолицыным. Ваш звонок настолько неожидан, что я не могу собраться с мыслями. В общем, дайте мне несколько дней, чтобы навести справки. – Он помолчал, продолжал, тяжело вздохнув: – А Купреев был талантливым художником, хотя и ненужно усложнял… кое-что. Но как бы там ни было, мне было очень горько узнать о его неожиданной смерти. Да-а… А тут – выставка в Лондоне. Странно! Странно все это! Я с вами обязательно свяжусь, Виктор Андреевич…

«Вот так история! – взволнованно думал Ветлугин, расхаживая по комнате. – А ты было засомневался», – сказал себе.

Итак, почему мистер Стивенс выжидал пять лет? Неужели он скупил похищенные картины? Похоже, так! Но где доказательства? Если не будет доказательств, рассуждал Ветлугин, то выставка состоится, а картины Купреева, судя по всему, будут раскуплены, и тогда вся эта история завершится ничем. Но если даже удастся доказать, что картины краденые, однако после закрытия выставки, то все равно делу не поможешь. Но разве в оставшийся короткий срок возможно доказать кражу пятилетней давности? Что же тогда делать? Но все равно что-то надо делать, убеждал себя.

Ветлугин продолжал размышлять: почему Стивенс решил сообщить (статейка Маркуса) о том, что существуют дневниковые записи Купреева? После прочтения даже первой тетради можно прийти к выводу, что картины были Стивенсом приобретены при посредничестве Баркова и его приятельницы Антонины. Ветлугин вспомнил язвительную реплику Баркова: «Не хочешь ли, Лешка, в Лондоне выставиться?» Он порадовался, что сообразил позвонить Грудастову. По крайней мере, выяснилось, что Купреев не продавал картин, а следовательно, не собирался выставляться в Лондоне. Если так, то становится понятным, почему мистер Стивенс проявил осмотрительность, узнав, что Рэй Грейхауз интересуется исповедальными тетрадями Купреева. Возможно, он подумал, что ими интересуется «советский агент». Судя по всему, Рэй хорошо сыграл свою роль и рассеял подозрения, если Стивенс лично решил продолжить с ним дело. Конечно, ему выгодна публикация: ложный след получит печатное подтверждение.

Значит, в оставшихся двух тетрадях, делал логическое заключение Ветлугин, ничего компрометирующего нет, и, следовательно, Стивенс готов их предоставить, соблюдая осторожность (на первой встрече – первая тетрадь, на второй…?), книжной фирме «Экшн Букс лимитед», которую представляет… нет, не Рэй Грейхауз, а Джон Мэтьюз. Рэй молодец! Он даже не поленился отпечатать в типографии визитные карточки. Если ему придется выйти из игры, то исчезнет несуществующий Джон Мэтьюз.

Но что же все-таки делать?

Ветлугин подошел к окну, закурил. Небо затянуло низкой хмарью. Безветренно, деревья не шелохнутся, затаились. Все обещает затяжной дождь. Но погода в Лондоне меняется на дню по нескольку раз. Кончается дождь – возвращается солнце, голубеет небо. С погодой в Лондоне всегда можно быть оптимистом.

Итак, какие предпринять действия? – спрашивает себя Ветлугин. Конечно, следует подождать звонка Грудастова: может быть, появятся новые важные факты. Однако уже сейчас в затеянной игре со Стивенсом надо что-то предпринять…

Ветлугина осеняет: на предстоящей встрече Рэй Грейхауз должен разыграть разочарование записями Купреева! Мол, ничего этакого в них нет – этакой антисоветской клубнички, преследований, страха и т. д. Мол, видимо, и в других тетрадях то же самое, а хотелось бы разоблачений, кошмаров, короче говоря, крика души из-за «железного занавеса». Тогда бы книге можно создать хорошую рекламу, она бы «пошла»… И тут сделать ход! Предложить Стивенсу описать, как он спасал и спасает от забвения страдальца художника, какие у него были злоключения в Советском Союзе, как ему удалось вывезти картины Купреева!

Ветлугин чувствовал, что это именно то, что они должны предпринять с Рэем Грейхаузом, то бишь Джоном Мэтьюзом, членом правления книжной фирмы «Экшн Букс лимитед». По крайней мере, на данном этапе. Он позвонил ему, готовый немедленно с ним встретиться. Но Рэй, как обычно, был перегружен неотложными делами: срочно переделывал материалы для очередного номера газеты, а вечером участвовал в очередной дискуссии по социальным аспектам безработицы среди молодежи. Они договорились наскоро встретиться в шесть часов в пивной «Си дэвилс таверн» – «Таверне морского дьявола», расположенной недалеко от школы, в зале которой проводилась дискуссия.

II

Был час пик, и потому Ветлугин выехал пораньше, зная, что обязательно попадет в автомобильные пробки на Юстон-роуд, в районе Сити, и непременно у Тауэра. В этот вечерний час, впрочем, как и утром, создается такое впечатление, что все лондонцы покидают дома, садятся в машины и устремляются в одном и том же направлении. Однако все проще: узкие улицы едва вмещают обилие автотранспорта. Машины ползут с черепашьей скоростью, а загазованность в эти часы бывает ужасной. И так повторяется дважды, а то и трижды в день, исключая, правда, уик-энды.

Ветлугин проскочил в самом начале пикового авточаса и подъехал к пивной значительно раньше ее вечернего открытия, а именно шести часов, что и было назначенным временем их встречи. Путь Рэя хоть и был намного короче, к тому же годами наезженный, – он родился и жил в этом лондонском районе королевских доков, – но ожидать его раньше шести было бессмысленно. Рэй всегда аккуратно опаздывал.

Ветлугин бродил по узким улочкам, вокруг веками знаменитых, а теперь заброшенных доков; лондонский порт переместился к самому устью Темзы, в Тилбури. Запустение, пустыри, тишина, застойная темно-зеленая вода доков и мертвые «воф-хаузы» – многоэтажные кирпичные склады, но уже вдоль Темзы… Печально видеть развалины имперского, колониального могущества.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю