355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Рогов » Нулевая долгота » Текст книги (страница 37)
Нулевая долгота
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:50

Текст книги "Нулевая долгота"


Автор книги: Валерий Рогов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 41 страниц)

VII

– А что, – мрачно спрашивает Бусыгин, хотя какие могут быть сомнения, – кладбище тоже перепахали?

– А то нет! – вскидывается Сережка, утомившийся от тяжелого дядиного молчания. – Мне Лешка Князев, тракторист, рассказывал: там, у рощи, по всей полосе черепа и кости до сих пор попадаются. А почему? Да потому, что преподобная мелиорация там такую культуртехнику провела, пошто зря! Они, значит, так деревья корчевали, чтобы гробы выворачивало. Думали поживиться, колец золотых насобирать. Однако обманулись: ничего, кроме костей да черепов. А плуг, понятное дело, растащил по полю. В общем, зря, конечно, такое…

Сережка смотрит в землю; он ощутил стыд, будто сам во всем этом участвовал. Бусыгин молчит, тяжело думает:

«Что же это такое в самом-то деле? Неужели у нас не хватает земли? Неужели нужно перепахивать погосты, проселки? Корчевать липовые парки? И тоже перепахивать! Неужели нельзя оставить для памяти? Для красоты! Как бы хорошо забрести на старый погост – взгрустнуть. Или побродить по липовому парку – помечтать. А пруд с ветлами! А колокольня! Красота ведь! Кому же это мешает? Меломкову?!»

И все его сердитое недовольство вновь олицетворяется в Иване Егоровиче. Он видит его хохочущим. Грузный, уверенный Иван Егорович просто захлебывается в самодовольном хохоте: мол, нашелся защитничек, хо-хо; да мы не таких видывали, хо-хо; да если я захочу, хо-хо…

– Слушай, Сережка, – сердито спрашивает Бусыгин, – а что, у вас Меломков всесильный? Безнаказанный?

– Оно конечно. Однако маленечко пошатнулся.

– Да я не об этом. Вообще.

– Как сказать, – задумывается Сережка. – Вот ежели на него нажимают, так он сразу в область едет: там у него знакомства. Ну там он и поет лазаря: я, мол, ветеран войны, труда и так дальше, а меня, значит, обижают. – Сережка усмехается, продолжает весело: – Планку нацепит, значок обязательно – ну этот, который удостоверяет, что прожил после войны тридцать пять лет. А планка-то у него жиденькая и вся не боевая: ну там медальки за победу над Германией, Японией, за отличную службу. Мы с ребятами как-то все разобрали, для интересу. А то как же? Не узнаешь – не поймешь. Ведь вроде герой!

Сережка смеется, но продолжает без язвительности, с пониманием:

– Вообще-то Иван Егорыч обычно и сам стесняется нацеплять планку. Что он, к примеру, против дяди Кости Базина? Вот у того планки – так это да! И орден Красной Звезды, и два ордена Красного Знамени, и две Славы, а медалей – «За боевые заслуги», «За отвагу» и других – не счесть! Дядя Костя Базин всегда шутит: все, говорит, в герои хотел попасть, но вот не повезло. Знаешь, дядь Миш, как мои дружки Вовка и Ленька Базины отцом гордятся! Да-а, он человек! Совесть, можно сказать, у нас в мехмастерских.

Бусыгин тепло смотрит на Сережку, думает: «Вот откуда в нем здоровый стержень. От дяди Кости Базина! Слава богу, что около нас в детстве оказываются такие люди! Как дядюшка Федор – для меня… А вот для Сережки – Базин!»

А Сережка опять разговорился:

– Знаешь, дядь Миш, а Иван Егорыч-то и на войне не был! Точно! То есть как? Вроде бы был. Значит, его призвали еще до войны, и он попал в пограничники. Так всю войну и провел в горах на границе с Афганистаном. – Сережка посмеивается. – Он, дядь Миш, когда вспоминает про свою службу, так больше про баб – про таджичек, про эвакуированных из больших городов – хохлушек, русских, евреек, татарок. Я, говорит, баб перепробовал, как дегустатор вин. Я, говорит, везучий – до ста лет доживу.

– С молодой женой? – язвительно спрашивает Бусыгин.

– А то нет! Ивана Егорыча надолго хватит. Только, конечно, он лишку прихватил – до ста лет не доживет. – Сережка оживлен, радостен. – Я вот еще что тебе расскажу про Ивана Егорыча. Он до войны, понимаешь, почему-то и шести классов не кончил. Говорит, работать рано пошел. А после войны учился на областных хозяйственных курсах. Ну и после них сразу в председатели. А образование пишет – вернее, сам он не любит писать. Клавка-машинистка печатает, – какое бы, ты думал? Высшее хозяйственное! Во! Ты понял, дядь Миш? Высшее хозяйственное! Я, говорит, в колхозах и совхозах столько институтов закончил, что академики позавидуют. – Сережка продолжает: – А в анкетах есть еще такой пунктик: специальность по образованию. Так что, ты думаешь, он отвечает? Не поверишь! Руководящий работник! Точно тебе говорю! Вот специальность – блеск! И ведь верят! Так у нас на селе все дети, кого ни спроси: «Кем хочешь быть?» – как отвечают? «Уководящим аботником, как Иван Иголыч!»

Бусыгин смеется: развеселил его племянник. Начали, как говорится, за упокой, а закончили во здравие: жизнь!

А Сережка наконец задает давно застрявший в уме вопрос:

– А ты, дядь Миш, куда крест-то денешь? В Москве-то?

– Как – куда? На кладбище отвезу. В оградку поставлю, где могилы дядюшки с тетушкой.

– Пошто можно просто так? – недоумевает Сережка.

– А как же по-другому? – мрачнеет Бусыгин.

– Так, может, лучше у нас, на новом совхозном?

– Нет, – твердо говорит Бусыгин. – У вас ненадежно. Вы скоро и новое перепахаете. – Зло добавляет: – У вас тут ничего святого не осталось!

– Оно, конечно, бывает, – неопределенно соглашается Сережка.

– Щей-то Светка наварила? – спрашивает Бусыгин.

– А то нет! Специально печь топила.

– Ну тогда давай кресты и пирамидки обратно таскать.

– Я тебе, дядь Миш, вот что скажу, – начинает Сережка, смутившись. – Тут, понимаешь, вот какое дело: колокольня-то государственная…

– Ну и что? – перебивает Бусыгин.

– Понимаешь, как бы, значит, неприятность не получилась…

– Отчего же? Пусть себе и красуется. Хоть тысс-чу лет!

– Неуж не понимаешь?

Бусыгин пожимает плечами и вопросительно смотрит на племянника.

– Иван Егорычу-то что? Он толкнул тебя, значит… – Сережка мнется, не желая произносить неприятное слово, но решается: – Фактически на воровство.

– Ну ты даешь, парень, – смеется Бусыгин. – Не я возьму, так те же туристы.

– Нет, ты погодь, дядь Миш, – настойчиво продолжает Сережка. – Ежели б Меломков не знал, то шито-крыто. А так он тебя продаст первой же музейной инспекции. Точно! Из интереса подставит, понасмешничать. А заодно и Москву унизить. Он любитель всяких потех, я уж насмотрелся. Чтоб, значит, другие в дерьме, а он на коне. А потом, дядь Миш, он тебе такой списочек на запчасти подготовил, что и само министерство не справится. А ежели откажешься, то, честное слово, он сам тебя заложит: колокольня-то не его! Вот и подумай.

Бусыгин нахмурился: действительно, есть над чем поразмыслить. Просит:

– А ну-ка плесни.

Пьет и не чувствует ни горечи, ни крепости: не то голова занята беспокойной мыслью, не то на свежем весеннем воздухе и водка не водка, а будто вода. Добавить бы еще, чтобы затуманить мозги, но сдерживает себя. Нет, он, Бусыгин, не привык подставляться; не привык и быть пешкой в чужих затеях. Племянник, конечно, прав, но жаль – ох как жаль! – расставаться с мечтой о тысс-че рубликов.

– Я точно говорю, дядь Миш, он сюда обязательно явится после нас, – убеждает Сережка. – У него манера: доверяй, но проверяй. А ты о десяточке лишь заикался. Вот ведь, однако.

– Ладно, – решает Бусыгин. – У порога все, кроме одной, положим. А под крестами – возьму! Он не догадается. Кресты перетаскивать не станет. Не станет же?!

– Кто его знает, – уклоняется от ответа Сережка.

– А замок я сейчас починю. Это я умею. Еще в детдоме сию науку освоил. Был у нас один домушник – Герка Пономарев: ну и мастер! А ты подтвердишь потом: мол, бабкин крест взяли да всего-то одну-единственную плиточку. На память, так сказать, о почившем на веки родном селе. Ясно?

– Неуж нет?! Я как могила, дядь Миш, – обещает Сережка.

– Во, во, как могила, которая не вопиет – подтверждает Бусыгин.

VIII

Сережка таскает кресты, а Бусыгин с осмысленной небрежностью, однако же аккуратно, складывает их горой. И так это получается крепко сцеплено, что любой, лишенный подозрительности, без прямой нужды никогда и ни за что не возьмется их разбирать. Сверху крестов Бусыгин рассовывает пирамидки и делает это так, чтобы они щерились звездами или торчали квадратными основаниями. Когда взялись за пирамидки, Бусыгин вспомнил про дядю Колю Позелова и попросил Сережку читать все имена и фамилии. И вот Сережка радостно кричит, будто открытие сделал:

– Есть, дядь Миш! Позелов Николай Евграфович. Тыща девятьсот пятнадцатый – тыща девятьсот пятьдесят седьмой!

Бусыгин выходит на солнечный припек, на слюдянисто мерцающую мокрую грязь освободившегося от снега пригорка, и осторожно берет из Сережкиных рук обычную ржаво-коричневую пирамидку с небольшой и такой же ржавой звездой, на которой каким-то чудом сохранилась красная капля краски. Но приклепанная пластинка из нержавеющей стали, хоть и схваченная легкой желтизной, которую без усилий можно и оттереть, – темно-серебриста, и на ней четко вырезано: «Николай Евграфович Позелов, 1915—1957».

«Да-а, – думает Бусыгин, – это он, дядя Коля Позелов, важный человек из моего детства. И понятно, что это он заказал такие вечные пластинки на могилы богородских колхозников. А мать-то ненамного пережил… И умер-то сорока двух лет. Как мне сейчас… А разве сравнишь нас? Он таким пожилым выглядел… совсем старик…»

– Кто это, дядь Миш?

– Это, Сережка, – председатель нашего колхоза. Замечательный был человек… – Бусыгин заметно волнуется, говорит подчеркнуто уважительно: – Он, Сережка, с фронта без ноги, без руки и без глаза вернулся. Но не в этом дело. Он колхоз, понимаешь, на ноги поставил. При нем только и стали жить по-человечески. Очень его уважали и побаивались. Он для себя – ничего, а все, значит, – для колхоза. Для всех! О нас, безотцовщине, очень заботился. Да-а… Таких людей теперь и не сыщешь.

– А-а, знаю, – вспоминает Сережка. – Про него рассказывала бабушкина подруга, старуха Нюра Кошелева. Огонь-мужик, говорила, хоть и полный инвалид. Первый бескорыстный председатель. За идею твердо стоял и за народ. – Сережка улыбается. – Правда, говорила, охальник был и ругач. А иначе как же с народом? В общем – живой человек, – в своей манере заключает Сережка и опять смеется. – А потом, говорила, как он умер, богородский колхоз «Восход» превратился в форменный «Закат». Значит, Позелов Николай Евграфович. Будем знать.

– Он, Сережка… – растроганно начинает Бусыгин, – ему бы, понимаешь… да! Памятник бы поставить! Ей-богу, заслужил!

Бусыгин вспоминает:

…Июльская жара, начало жатвы. Директор школы Александр Евгеньевич Пименов… Да, тоже был фронтовик и тоже безрукий, как и председатель. Однако у него из рукава пиджака… А пиджак директор в любую жару носил и еще галстук. Единственный был в селе, кто умел галстук завязывать – и одной рукой! Они на спор подсматривали… А председатель в гимнастерке ходил или в простой рубахе, и рукав у него всегда был подвернут и заколот булавкой: руку-то под самое плечо оторвало… А Пименов, Александр Евгеньевич, в пиджаке-то, видно, потому парился, что у него был протез: из правого рукава у него торчали желтые, как воск, пальцы. Он ими на уроках географии водил по карте вместо указки. Их за глаза Безрукими командирами звали…

– А фамилию Пименова не встречал? – взволнованно спрашивает Бусыгин.

– Нет, дядь Миш, не попадалась.

– Мне вот тоже не попадалась.

…Директор школы Александр Евгеньевич Пименов торжественно выстроил всю богородскую детвору, и все пионеры были в чистых рубашках и отглаженных красных галстуках, вот здесь же, на этом самом пригорке у колокольни, где начинался въезд в село с большака и где сворачивал проселок к школе. А все их матери, принаряженные, в белых платочках, и редкие из отцов – в кепочках, в праздничных рубахах, толпились напротив, при дороге. Жарища! Духота! Но все терпеливо ждали. А ждали они появления первого самоходного комбайна, за которым в МТС еще до зари отправились Позелов и молодой агроном Гудин…

«В каком же это было году? – размышляет озадаченно Бусыгин. – В пятидесятом или в пятьдесят первом? Примерно за год до смерти матери. Значит, в пятьдесят первом».

– Так что, дядь Миш, однако? – спрашивает заскучавший Сережка.

– Погоди, брат, сейчас, – отвечает Бусыгин и присаживается на ступени с ржавой позеловской пирамидкой в руках.

…И вот он показался, густо пыля по сухой июльской дороге. И они, ребятня, запрыгали от восторга, закричали, и никто их не останавливал, потому что все и Александр Евгеньевич Пименов – подались вперед, двинулись навстречу, чтобы быстрее разглядеть эту не виданную еще машину…

«Бог ты мой, первый самоходный комбайн – малосильный, неказистый», – улыбается своим воспоминаниям Бусыгин.

– Что-то ты радостное вспоминаешь, дядь Миш. Весь светишься, – говорит завистливо Сережка. – Хоть бы мне порассказал.

– Погоди, браток, погоди, дай вспомнить.

…А на комбайне во весь рост, держась единственной рукой за железную стойку открытой кабины, стоял председатель колхоза Позелов Николай Евграфович с развернутым красным знаменем, древко которого было крепко примотано веревками к его груди, – суровый и величественный. А когда самоходный комбайн, это послевоенное чудо, поравнялся с восторженными односельчанами, он зычно крикнул: «Даешь ударную жатву! Вперед!» И, не сбавляя хода, комбайн прямо с большака устремился вверх по угористому полю вдоль узкого школьного проселка. А за ним пристроилась полуторка, в кузове которой возвышался светловолосый и улыбчивый агроном Гудин. И тогда они, детвора, во весь пыл, обгоняя друг друга и взрослых, бросились с пригорка на проселок догонять «самоходку». И мелюзга оказалась впереди, потому что им, пионерам, бежать было неловко с поднятой в салюте рукой…

…Толпясь, все восторженно смотрели, как хватает сухие, высокие стебли вертящаяся жатка. И как наконец из бункера в подставленные мешки потекло зерно. Все дружно таскали мешки на полуторку, а счастливый агроном Гудин зачерпнул пригоршню ржи и, улыбаясь до ушей, посыпал себе на голову…

– Да, брат Сережка, – растроганно говорит Бусыгин, – таким людям, как Позелов Николай Евграфович, памятники ставить нужно. Это я тебе точно говорю! – Он вздыхает. – А что же теперь с ней, горемычной, делать?

Бусыгин заботливо принимается ветошью оттирать желтизну с позеловской пластины.

– А знаешь, дядь Миш, – обрадованно говорит Сережка, – я придумал. Давай установим ее на верхотуре! Подвесим вместо колокола. Ее отовсюду видать будет.

– Как же это? – недоумевает Бусыгин, не очень представляя то, что предлагает племянник. – Как же так – подвесим?

– А очень просто, – горячо поясняет Сережка. – Я там проволоку видел, ну и крюк от колокола. Замотать под звездочкой, вот и повиснет. А издали-то – как стоит!

– Нет, это как-то нехорошо… подвесить, – сопротивляется Бусыгин.

– Ну давай попробуем. Проволоку-то незаметно будет. Вот увидишь, – убеждает Сережка. – Ну а если не то, так я просто там оставлю, на верхотуре. На красоте-то! Пусть полюбуется, – и осекается, подумав: что ж говорю-то? Будто о живом!

Но Бусыгин не обращает внимания, решая: как же быть? Наконец соглашается:

– Ладно, давай попробуем. А на высоте – это хорошо.

Сережка быстро взбирается по царским вратам на второй ярус, и Бусыгин подает ему пирамидку Позелова Николая Евграфовича. Сам идет к пруду смотреть, что же получится. Сережка долго возится, присев; видна только его голова в кепочке. А Бусыгин стоит, задрав голову, сняв шляпу. Его редкие русые волосы с незаметной сединой легонько треплет ветерок. Наконец Сережка продевает проволоку в крюк. Он залез в один из оконных проемов, заматывает.

Бусыгин кричит:

– Не сорвись!

– Я не боюсь высоты! – хвастается Сережка. Спрашивает: – Ну что, закреплять?

– Чуть пониже, – командует Бусыгин. – Еще ниже… хорош! Давай сюда!

«А что, и вправду здорово!» – радуется Бусыгин. Проволока едва заметна, как паутинка, и впечатление такое, что пирамидка с крошечной звездочкой действительно стоит на твердом основании.

– Ну как? – кричит с верхотуры Сережка.

– Здорово! – отвечает Бусыгин.

Он ждет племянника у родника, у журчащего, искрящегося ручейка под старой ветлой. На душе светло и радостно. Все-таки доброе дело сделали. Подбегает запыхавшийся Сережка.

Он в восторге:

– Ну, дядь Миш! Вот это да! А то нет?! Точно!

Бусыгин обнимает его за плечи, крепко прижимает к себе. У него наворачиваются слезы. Он стесняется племянника, а потому крепко держит его в своих жестких объятиях.

А Сережке будто этого и надо: он уткнулся дяде в шею, затих и целует его.

– Ну ладно, идем, малыш, – вытирая ладонью слезы, говорит Бусыгин. – Ладно… все хорошо… немного расчувствовались. А ты – молодец!

IX

Три часа пополудни. Солнце сияет вовсю и так ослепительно, что невозможно на него взглянуть. Снег размяк, отсырел, сочится блесткой талью. Они идут по глубоким водянистым колеям, продавленным утром «уазиком», и чуть ли не с каждым шагом увязают в мягкой, вязкой земле. Сережка то и дело оглядывается. Издали подвешенная позеловская пирамидка выглядит колоколом.

– Как колокол! – восторгается Сережка. – Правда ведь, дядь Миш? А то нет?! Все сбегутся глазеть-то! Точно!

Но Бусыгин сосредоточенно молчит. Он думает. И странно – ни о чем конкретном, а как-то сразу обо всем, о своей жизни, вообще о жизни человеческой: как бесконечна она и как быстротечна, как бывает радостна и как горька…

У него на левом плече – увесистый, неудобный мешок с инструментами и церковной плиткой. Ему тяжело, он устал. Мысль его начинает сосредоточиваться. Он уже думает, что не надо было красть плитку: это наверняка закончится неприятностью. Теперь бы, конечно, он поступил иначе, но именно теперь и трудно исправить содеянное.

«Но как же быть? Как же?! Как исправиться?» И тут его пронзает: просто отказаться от наживы и отдать украденный кафель в музей. И от этого покаянного желания сразу на душе светлеет; он облегченно, даже со стоном вздыхает, будто сбрасывает с себя непосильную ношу.

А Сережка идет беззаботно и весело. Под мышкой у него – деревянный крылатый ангел, который никак его не отягощает. На душе – и легко, и ясно. Раскаиваться ему не в чем. А думать – вроде и не думается. Но всей своей здоровой молодой плотью он ощущает, как хорошо, как привольно, как радостно ему живется в родных просторах!

А между ними, соединенный руками, – железноузорчатый крест с маленькой пластиной, сверкающей словно зеркальце, похоже, во имя «всех скорбящих радости», – память о матери и бабке.

1982

Колядкин
1. «АМ-плю-А»

Валентин Афанасьевич Колядкин – актер. Не заслуженный, тем более не народный. Вообще почти неизвестный. Актер театра, хотя снимается и в кино. Но всюду – на малозаметных ролях.

Ему уже тридцать семь лет. Из них девять он – профессиональный артист. Талантлив Колядкин или нет? Так просто не ответишь. Рюрик Михайлович Гартвин, главный режиссер театра, не представляет Колядкина в главных ролях. Он брал его в свой театр изображать трактористов, шутов и милиционеров. Это у Колядкина получается. Этим Гартвин доволен. И этим должен довольствоваться Колядкин.

Рюрик Михайлович – не злодей. Напротив: он сама доброта. Посмотреть на него – благожелательнее человека не встретишь: толстый, розоволикий, с постоянной отеческой улыбкой. Он никого никогда не бранит, только учит. Бывает, конечно, и пожурит, но не строго.

Его театр как часовой механизм: все в нем знают свое место. Это в театральных кругах называется гартвинской системой. Естественно, она ни в каком противоречии не находится с системой незабвенного Константина Сергеевича Станиславского.

Гартвин уже почти тридцать лет является главным режиссером театра. А вообще-то он режиссер чуть ли не с пеленок. Вернее, уже в раннем детстве он знал, что будет режиссером. Вас это удивляет? Однако дело в том, что его отец был видным театральным деятелем и в ломкие двадцатые и в бурные тридцатые годы. Он был хорошо знаком с самим Анатолием Васильевичем Луначарским. Таким образом, Рюрик Михайлович Гартвин в самом деле с пеленок рос в театральной среде.

Конечно, он никогда во всеуслышание не произносит, что «театр – это я». Но, однако, убежден в этом. И в этом суть его театральной системы. Поэтому в его театре существует актерская пирамида. То есть каждый актер точно знает свое амплуа.

Слово «амплуа» Рюрик Михайлович очень любит и часто употребляет, причем произносит его так: «ам-плю-а». На сочетании «плю» его пухлые губы вытягиваются трубочкой, и тогда, извините, брызжет слюна. В театре считается неприличным вытирать гартвинское «плю» с лица. Правда ведь, можно и потерпеть, пока высохнет? Никто не решается обидеть Рюрика Михайловича!

Но вот Колядкин, похоже, по причине своего деревенского происхождения и в силу солдатско-рабочей биографии однажды посмел посмеяться над гартвинским «ам-плю-а». Он прямо-таки в точности передразнил Рюрика Михайловича и исказил это слово так: «Я… м-м… плю… на». Получилось, конечно: «Я плюю на…» А он еще и пояснил: «Плюю на вас всех со всеми вашими дарованиями».

Сами понимаете, что такое случилось не в присутствии Рюрика Михайловича. Но он сразу об этом узнал. Нет, никаких оргвыводов сделано не было. По своей привычке Рюрик Михайлович просто добродушно похехекал: хе-хе-кха… Ну вот как после такого ответишь на вопрос: талантлив Колядкин или нет?

Вообще-то Валентин Афанасьевич совсем не понимает пирамидальной системы Гартвина. Возможно, из-за отсутствия тонкостей городского воспитания. В свои первые артистические годы он совершал одну ошибку за другой. Представьте только: Колядкин вообразил себя способным не хуже, а, может быть, даже лучше других исполнять некоторые главные роли. Кому такое может понравиться? Никому!

В актерской пирамиде Гартвина на вершине находятся два знаменитых трио – три актера и три актрисы. Над ними, как горный пик, естественно, возвышается сам Рюрик Михайлович. Мы не будем трогать женского трио, потому что оно никак не касается творческих порывов нашего героя. Мужское же трио состоит из следующих знаменитостей: Арнольда Лебедева, Игоря Рытвина и Авангарда Семибратова. Они очень разные – три угла золотого гартвинского треугольника. По-гартвински: три главных «ам-плю-а».

Арнольд Лебедев, подошедший к шестидесятилетнему рубежу, имеет все звания и много разных премий. Он до сих пор, как в далекой юности, строен и красив и, по неколебимому убеждению женщин, неотразим. Поэтому Арнольд Казимирович Лебедев исполняет роли героев-любовников в пьесах всех времен и народов. И во всех без исключения костюмах он верен своему главному амплуа – показать себя.

Игорь Ростиславович Рытвин, в отличие от Лебедева, и не высок, и не красив, и даже не строен. Он играет характерные роли. Рытвин – главный лицедей гартвинского театра. Рюрик Михайлович считает его великим трагиком. Понятно, что и сам Рытвин не сомневается в своем величии и в неповторимости своего таланта. Однако актеры других московских театров с этим не соглашаются и, бывает, даже заявляют об этом публично. Но зависть, как известно, многим не дает покоя.

Авангард Семибратов ни обликом, ни талантом не похож ни на Лебедева, ни на Рытвина. Авангард Иванович мощен и грозен. У него суровое лицо с оттенком угрюмости. Он на сцене, как тяжеловес на ринге, готов нокаутировать любого противника. Он играет только положительных героев. Причем людей сильных и властных. Ну там министров, генералов, председателей с железным характером, бескомпромиссных, абсолютно не сомневающихся в правоте своих мыслей и дел. Семибратов бывает порой так неистов на сцене, что зал замирает, страшась реальных событий. И актеры, признаться, тоже, бывает, побаиваются Авангарда Ивановича.

Под знаменитым трио в гартвинской пирамиде находится второй немногочисленный слой актеров. Они, конечно, надеются когда-нибудь оказаться на самой вершине. Под вторым – более многочисленный третий. Ну а у самого основания – групповка и массовка, как правило, очень юная и непостоянная. Так вот, наш Колядкин – в самом многочисленном третьем слое.

Передвижение в слоях гартвинской пирамиды происходит только по благоволению Рюрика Михайловича. Поэтому: что надо делать? Соглашаться. Подчиняться. Славословить. То есть льстить, льстить и еще раз льстить. Даже корифей лицедейства Рытвин не устает восхвалять Рюрика Михайловича, говоря о нем всюду как о «непревзойденном творце сценических образов», как о «деятеле, преобразившем театр», как «об одном из самых выдающихся режиссеров двадцатого века». Конечно, неуемная похвала в духе всех подчиненных. Однако же этому верят!

Но вернемся к нашему Колядкину. Что же вздумал он сделать, чтобы преодолеть гартвинскую многослойность? Он дерзнул – да, дерзнул! – показать «непревзойденному творцу» Рюрику Михайловичу, как он, Колядкин, понимает образ Жана Батиста Мольера в пьесе Михаила Булгакова «Кабала святош». Более того, взялся объяснять, в чем он видит непонимание этого образа Рытвиным.

Если подумать, неслыханная наглость. Но Рюрик Михайлович Гартвин по своей огромной душевной доброте терпеливейше выслушал колядкинскую ахинею и даже посмотрел некоторые его, как выразился Игорь Рытвин, кривлянья. И еще, между прочим, он пренебрежительно добавил: «Ну надо же: прет дерёвня! Де-рё-вня!» Гартвин же отечески посоветовал Колядкину не думать пока о главных ролях. Тогда-то он и произнес афоризм, тут же подхваченный коллективом: «Главное, особенно в главных ролях, – не желание, а талант». Этой фразой он, можно сказать, полностью уничтожил Колядкина. Тот сразу же стал всеобщим посмешищем. Именно тогда его и прозвали в театре Афоней. Даже более презрительно: Афоней-лицедеем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю