355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Рогов » Нулевая долгота » Текст книги (страница 39)
Нулевая долгота
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:50

Текст книги "Нулевая долгота"


Автор книги: Валерий Рогов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 41 страниц)

6. Опята

Колядкин с удивлением вспомнил, что еще и не думал собирать грибы. Он тут же углубился в лес, не сомневаясь ни на миг, что быстро наполнит лукошко опятами. Ему теперь во всем будет везти, радостно сознавал он. И действительно, в каких-то двадцати шагах от опушки на крошечной поляне, размером с комнатный ковер, возвышался трухлявый пень, обсыпанный опятами, как ржавое днище корабля ракушками. Колядкин аккуратно собирал склизкие палевые грибки, часто отдирая их гнездами с тонким слоем сыпучей коры. Особенно те, которые были крошечными, как гвоздики.

Через полчаса его плетеная корзинка была полна доверху и он задумался: что делать? Возвращаться в Москву? Но время лишь приближалось к полудню, да к тому же распогодилось. Ветер куда-то угнал хмарь, небо засинело, по нему низко плыли серые обрывки туч. Солнце сияло в последней осенней щедрости, серебря мокрую листву. Было таинственно-тихо без птичьих голосов, томительно красиво.

Возвращаться в Москву?.. Но что ему там делать, в их малогабаритной квартире, наполненной совсем другими заботами. В ней царствуют не его интересы, а школьные дела двух дочерей да домашние хлопоты жены. У него-то и места постоянного там нет. Смешно сказать, разучивать роли приходится в ванной комнате; ночью – на кухне.

Впрочем, когда завод им с Тамарой давал квартиру, у них и детей еще не было, да и никто не ведал о его творческой судьбе.

А кого сейчас это заботит? Гартвина? Нет, только не Рюрика Михайловича. По его системе и блага получают согласно месту в «пирамиде». Хотя он уже пять лет в первоочередниках на жилье, но не получит, нет, не получит…

Отсюда и разлады с Тамарой. На заводе им давно бы уже дали трехкомнатную. Видно, опять от завода и получат. Но – на окраине, там теперь завод строит. А как же ему ночью со спектаклей возвращаться? В театре – это учитывают, да что толку? Потому-то и приходится ему репетировать, читать, думать в ванной, на кухне, и лишь в лучшие свободные дни – на природе. Он привык. Да и что поделаешь?..

7. Лестница

Он стоял на кирпичных глыбах взорванного барского особняка. Ветер за длинные годы нанес земли, и из щелей меж глыбами тянулись тонкие березки. Когда-то, сразу после войны, еропкинские колхозники решили разобрать пустующий особняк на кирпичи и построить коровник. Но ничего из этого не получилось: особняк возводили, как церковь, на белковом замесе. Раздосадованные и разозленные солдаты минувшей войны, у которых в этом деле верховодил Афоня-бригадир, отец Колядкина, поступили решительно и просто: взорвали особняк! Рассуждали так: мол, хоть кирпичный щебень пойдет в фундамент коровника. Но барский особняк развалился капризно на неподъемные глыбы. И тогда на него взяли да плюнули – только и всего! А коровник соорудили из бревен разобранных личных сараев. Но и он оказался неудачливым – вскоре сгорел…

Далекий царский вельможа ставил свой небольшой, но мощный, как крепость, сельский дом на высоком крутобережье реки Торьва. Из окон классически простого особняка с четырьмя колоннами открывался удивительный вид. Внизу лежала плоская луговая долина Торьвы. Речка со склоненными старыми ивами, будто укутанная в одежды, своевольно извивалась к дальнему крутобережью, где располагалось Еропкино. А прямо, за просторной речной луговиной, начинались холмистые дали – поля с перелесками. Вечно смотри – не устанешь, не насмотришься.

От развалин вниз вела каменная лестница, хорошо сохранившаяся с первоначальных времен, – двенадцать ступеней между пятью квадратными площадками. Она оканчивалась у искусственного пруда, обсаженного липами. Тут же был большой липовый парк с радиальными аллеями. Ныне, конечно, он зарос подлеском, кустарником, был завален сушняком, павшими деревьями, засыпало канальчик, соединявший его с Торьвой. И не пруд он уже, а лишь тонкая пленка воды над болотистым дном, в котором увязли коряги, торчат тут и там бутылки, блестят консервные банки. Давно уже ни пруд, ни парк никому не нужны. А когда-то, выплыв на лодке из пруда в Торьву, можно было отправиться в далекое речное путешествие – на Нерль, на Клязьму, хоть до самой Оки-Волги. Впрочем, и сейчас байдарочники пользуются этим маршрутом, и черное пепелище у пруда, и консервные банки с бутылками – память о них…

Колядкин любил третью площадку лестницы: сверху, с развалин, его уже было не видно, если там останавливался случайно забредший путник, как правило, грибник-пенсионер или московский художник. Но зато перед ним во всей прелести оставались открытыми родные еропкинские дали. Вообще-то, и в детстве, и в юности все они, еропкинские школьники, любили и этот барский холм, и развалины особняка, но особенно каменную лестницу. Сюда они убегали с уроков, здесь назначали свидания первым избранницам сердца. С ними мечтали, наблюдая золотисто-оранжевые, вполнеба, закаты, о будущей городской жизни. И конечно, томились запретной близостью. Где его Люба-Любочка-Любка, славная Коротухина? Замужем за военным где-то на Дальнем Востоке. А когда-то здесь, на лестнице, они клялись в вечной дружбе. Да, они только дружили и совсем не любили, хотя иногда Люба-Любочка-Любка и разрешала ему поцеловать себя…

Колядкин улыбается милому воспоминанию. Он развязывает рюкзак, достает термос и бутерброды. Ест быстро, с наслаждением – проголодался; запивает почерневшим, потерявшим аромат, но все еще горячим чаем. Хорошо ему, свободно, и такое умиротворение на душе, какого никогда не бывает в Москве.

Он вытаскивает три книги: том Гоголя, пьесы Булгакова и стихи Рубцова. Он всегда захватывает в свои походы книги. Обычно три: ведь никогда не угадаешь, какое будет настроение, что захочется почитать в электричке, или на лесном пеньке, или вот здесь, на старинной лестнице. Сейчас он раскрывает «Ревизора». Казалось бы, знает всю эту пьесу наизусть, а вот хочется вновь и вновь пробежать глазами по печатным страницам и находить, угадывать что-то еще не замеченное, недопонятое.

В дипломном спектакле он, можно сказать, прославился, сыграв Осипа, слугу Хлестакова. Рюрик Михайлович Гартвин тогда воскликнул: «Лучшего Осипа я не видел! Беру Колядкина в театр». С тех пор он и играет у Гартвина слуг да шутов. Правда, зрителям нравится, даже аплодируют. Но Гартвин не устает повторять: «Умерьте пыл, Колядкин. Вы не один на сцене».

Эх, Рюрик Михайлович, а как же без пылу-жару? Как же без полной самоотдачи? Без импровизации? Ну, умерил – и самому стало скучно появляться на сцене. Эх, эх, Рюрик Михайлович…

Голубая мечта Колядкина – сыграть Ивана Александровича Хлестакова. Как легко, и свеже, и традиционно он  п о к а з а л  бы его! Так, как создал этот образ сам Николай Васильевич Гоголь. А то ведь нынешние режиссеры и актеры в сатирическом изобличении николаевской эпохи, в так называемом оригинальном прочтении классики, прямо-таки безбожно исказили и пьесу, и образ Хлестакова, и образ городничего, и все образы – Ляпкина-Тяпкина, Земляники, Анны Андреевны, Марьи Антоновны… Ах, да всех! Но особенно – Ивана Александровича…

Мало кто замечает, думает он, что в образе Хлестакова Гоголь весело высмеивает – именно высмеивает, да! – самого себя! А за одно всех петербургских провинциалов, всех своих бывших товарищей по нежинской гимназии, оказавшихся, как и он, в столице. Вообще вечную похвальбу молодости. Вот он, знаменитый монолог:

«Эх, Петербург! что за жизнь… право!..»

Колядкин встает, откидывает руку и восторженно произносит: – «Эх, Питер-бургх! что за жизнь… право!»

Он расхаживает с книгой в руках по квадратной площадке, выискивает насмешки-откровения, читает их вслух: «…в один вечер, кажется, все написал, всех изумил»; «с хорошенькими актрисами знаком»; «с Пушкиным на дружеской ноге», «Смирдин дает… сорок тысяч»; в передней «графы и князья толкутся и жужжат»; «меня сам государственный совет боится»; «во дворец всякий день езжу».

Все это – мечты в столице мелкопоместных провинциалов. А престарелые родители верят своим отпрыскам. Чуть сомневаются, но верят. Хотят верить! Такова человеческая натура. Как верит прожженный городничий Сквозник-Дмухановский, перед которым в силу обстоятельств хвастается Хлестаков. И поди узнай в бескрайней России столичную правду! Страна-то как континент. И вся – провинция! И вся – в наивной вере. И всю ее так же легко обмануть, как дитя малое. Она сама хочет быть обманутой. Ах, какие бессмертные образы!..

А учительница литературы, вспоминает Колядкин, Таисия Федоровна Смородина рассказывала им, что Гоголь, вернувшись из Италии после почти что десятилетнего отсутствия, поселился не в Петербурге, а в Москве и однажды навестил здешние места. Правда, потом ему ни в одной книге не удалось найти подтверждения этого факта. Но суровая, и неулыбчивая, и очень серьезная завуч Таисия Федоровна – в пенсне и вечном темно-синем платье – внушала им абсолютное доверие. Поэтому Гоголь обязан был посетить их места, а значит, и был для них своим. И они знали  е г о  так, как никого другого из классиков…

Они даже ставили в школе «Ревизора»! Но он, Колядкин, играл не Хлестакова, а городничего. Так решила Таисия Федоровна. Хлестаков больше сам по себе, говорила она, а городничий – центр произведения, он задает тон, и от того, как он будет действовать на сцене, зависит игра всех остальных. Откуда она могла знать секреты сцены? – думает Колядкин. Действительно, если бы он тогда играл Хлестакова, то просто бы выпал из спектакля и ничего бы у них не получилось. Хлестакова играл заносчивый красавчик десятиклассник Владлен Горкин, сын главного агронома, и делал это плохо, без всякого понимания, одни лишь слова произносил, и все с пафосом. Как ни странно, Хлестакова не очень-то воспринимали. А вот за городничим и его присными следили жадно. И он, восьмиклассник Афонька Колядкин, стал в Еропкине знаменитым… А Анну Андреевну играла Любка Коротухина, Люба-Любочка… »

Спасибо, Таисия Федоровна, светлой памяти!..

Да-а, все Еропкино ходило смотреть их «Ревизора». Причем многие неоднократно. А Игнатий Упрошайлович Горесветкин посетил все спектакли и восхищался больше всех… Еропкинские же старухи, улыбнулся Колядкин, уже после первого представления принялись авторитетно утверждать, что Гоголь, «однако ж, точно-точно, вот те крест, был здешним барином, видный такой, высоченный, дак еще в цирлинде, и сам театру имел, в особняке-то…».

8. Сказ об актрисе

Ох и путанна, своеобычна деревенская молва! Но театр действительно существовал в барском особняке. И действительно сюда мог заехать Гоголь. Спускался и поднимался вот по этой лестнице – п о  э т о й! И любовался их просторами. И, возможно, плавал в лодке по Торьве мимо Еропкина… Даже если он здесь не был, все равно он нам близок, все равно он  н а ш, Николай Васильевич Гоголь!..

А тетушка Прасковья-добруша-Никитична говаривала ему, что он-то, «видать, в прабабку Софью пошел, в актрису. Да ить тебе-то она прапрабабка! – восклицала, удивляясь, тетушка. – Правда-правда, истинное слово»…

«Так вот, – рассказывала она, – барин, по преданию, сам наезжал в село, отбирал самых-пресамых наикрасивых девок. Значит, служить ему на театре, в актрисах. Одни-то горько кручинились, а другие с охотой стремились. Софья-то, прабабка, та из тех была, которые стремились. Очень уж, сказывали, сама себе нравилась. Ну и то правда: красавицей уродилась – статная и белолицая, с глазищами большими, как небо. Посмотрит – и будто привяжет к себе. Еще-то и я ее помню. Почти до ста лет жила. Так…

Барин любил ее. А когда помер, то наследники его имению разделили, театру ликвидировали, а актрис всех разогнали. Вот и явилась Софья в село – ни девка и ни баба, а так, одно слово – актриса. Да еще барыню из себя изображает, под зонтиком ходит. Ну, на ее счастье, мельник овдовел, к ней посватался. Да недолго замужество длилось. Мельник-то на своей мельнице надорвался и помер, как и барин. И осталась она с единственным сыном, с нашим дедом, значит. Да ить, малец, он тебе прадедом будет. Правда-правда, так…

Ну и что же тогда? Работать она не хотела. Все книжечки читала да с зонтиком прохаживалась. Значит, мельницу продала, капитал в губернский город свезла, для проценту. Надел, который от мельника достался, старшим братьям уступила, за долю. И жила себе припеваючи, без нужды. Ну вот…

А когда сын подрос, то исть наш дед, дядья ему надел вернули и настояли, чтобы сам хозяйствовал. Тут противоречие вышло. Она-то хотела его в студенты определить: всей силушкой из мужиков вытягивала, в коммерческой школе учила, во Владимире. Но дед не до учебы охоч оказался, а до земли. Оно конечно, влияние дядьев сказывалось. В общем, они верх над ней взяли. Ну она их и прокляла, до смерти и не простила. Так-то…

Дед толковым получился хозяином, зажиточным. Двух выездных лошадей держал, тарантаску. В тарантаске ее возил, чтобы отщипывала от капиталу-то на хозяйство. Так…

Детей у деда было четверо: трое сыновей и одна дочь. Значит, старший – Иван. По его линии твой отец Афоня и ты. Средний – Никита. Это – мой родитель. Третьего, Ильюшечку, господь бог во младенчестве прибрал в ангелочки. Четвертая, значит, – Мария. Та замуж за мещанина в Суздаль выдана. Там от нее у нас родни много. Ну вот…

Прабабку Софью помню древней старухой. Мы ее боялись, ведьмой звали. Злая и вредная была. Ни внуков, ни правнуков на дух не принимала. Бывало, сидит у ворот скрюченная, морщинистая, как кора, и дырявый зонтик в клешнях держит. Энтот зонтик ей и в гроб поклали. Так-то, Валёк, знай да помни притчу своего рода».

Ох, сколько притчей-историй выслушал он в детстве от своей тетушки Прасковьи-добруши-Никитичны. Сколько поучений, примет, заговоров – всего-то и не припомнить теперь. Только зачем же ты, милая тетушка, сожгла себя? Зачем же такую мученическую смерть надумала? Ведь не случайно пожар случился, не случайно…

Колядкин смотрит туда, где на склоне крутобережья виднеются несколько деревянных изб, а за ними, на вершине, – пять панельных двухэтажек, из тех первых, экспериментальных, с плоскими крышами. И не дома вроде, и не бараки… Нет, в таких пристанищах, думает он, родословные не завяжутся. Так и останутся приютом кочующих сельчан. Эх, до чего же ты дожил, Игнатий Упрошайлович? До града Еропкина! И теперь, перед близким отчетом вечности, втемяшил себе в голову совхозный театр завести. Замучил просьбами. Но зачем, Игнатий Феоктистович?!

Колядкин присаживается на ступеньку, закуривает. Курит он редко: когда сильно волнуется. Зачем вспомнил наши спектакли в школе? Или мерещится барский театр? Или хочешь возродить, странно сказать, театральную традицию Еропкина? Отчего вдруг? Отчего на пенсию не уходишь, товарищ Горесветкин? Ведь давно пора – уже и так называемый средний возраст позади. Неужели не надоело руководить? Неужели не устал, а? Ведь и подходящ-то был для старого деревянного Еропкина. Для тех людей, по крайней мере. А из них – один остался! Всех если не пережил, то переработал. Всех, всех – до единого!

Не будет больше старого Еропкина, грустно думает Колядкин. Никогда не будет! Порвалась связь времен. Человеческая связь… А будет – и есть уже! – новое, панельно-каменное. Не город и не село, а между – агрокомплекс. И люди будут – и есть уже! – между городскими и сельскими. На земле, а не крестьяне. Рабочие, а с пашней да скотом. Пусть… Жаль только старозаветную жизнь. Идиллия! Хоть никогда такой и не была… И старозаветных тружеников – их трудолюбие и совестливость, их обряды и преданность родине. Жаль! Таких людей уже тоже больше не будет. Как отец и мать, как славная тетушка Прасковья… Жаль! Правда-правда, истинное слово… Эх, тетя Прося! Сгубило тебя и Ванечку новое Еропкино. Безжалостным оказалось к вам…

Ну вот, говорит себе Колядкин, расскажу-ка сказ-притчу о старом Еропкине. А что? Почему бы и в самом деле не повспоминать?

9. Притча о врачевании зубной боли

Жили-были престарелая тетушка, дочь крестьянская, ее взрослый сын Ванечка, деревенский дурачок, и умная, добрая корова Марфуша. Жили они в старой избе с теплым хлевом на краю села. Часто к ним захаживал мальчик по имени Валёк. Он любил их всех троих, а они все трое любили его.

Тетушка была очень добрая, и поэтому все ее звали Прасковьей-добрушей-Никитичной. Она работала в колхозе и еще занималась врачеванием. Тетушка рассказывала Вальку, что видит всех людей насквозь. Вот почему она может их лечить от разных болезней, если только они ей верят. Верить тетушке нужно было обязательно. Однажды она вылечила Валька от зубной боли.

Как это было? У Валька с детства болели зубы. А той осенью разболелись так нестерпимо, что он не мог ходить в школу. Он даже выл от боли, катался по полу и бился головой о стенку. Таблетки, которые давала фельдшерица, совсем не помогали. Тогда мать послала его к тетушке, дав рубль. Валёк еще тогда не знал, что тетушка – знахарка.

Прасковья-добруша-Никитична встретила Валька, как обычно, ласково и приветливо. «Что с тобой, Валёк? Отчего плачешь?» – «З-зубы болят… н-нестерпимо», – прохныкал он и протянул ей скомканный рубль. Деньги она приказала спрятать в карман и потом вернуть матери, а сама все смотрела, смотрела на него, и так неотступно, вроде внутрь заглядывала. Ему даже страшно стало, он оглянулся, но – никого. И тут вдруг Ванечка напрягся, вскочил с лавки и наступает осторожными шажками в угол избы, что-то руками от себя отталкивает, гневится: «Фу!.. фу!.. пошла!..» Валёк задрожал, хотел дать дёру, но тетушка строго окликнула: «Стой, малец!» А сама к Ванечке подошла, прижала к себе и сильно надавила пальцами в живот, под ребрами. Ванечка тут же расслабился, вздохнул и виновато заулыбался. Он тогда тоже болел: у него были осенние приступы. Валёк хоть и знал об этом, но тогда так испугался и так себя зябко почувствовал, будто в колодец ледяной упал. Он весь дрожал, и зубы у него часто-часто стучали.

А тетушка и говорит, и опять ласково, спокойно: «Сейчас теплого молочка с Ванечкой попьете, а потом я тебя научу, что сделать, чтобы навсегда о боли зубной позабыть». И вот что она ему наказала: в самую полночь, когда месяц в вышине, побежать за два поля к большому кусту рябины, сорвать три веточки и быстро обратно вернуться. Потом забраться на сеновал и спать столько, сколько захочется. А когда проснется, к ней прийти, веточки принести, и тогда она новый наказ даст. И никому ничего не рассказывать – ни матери, ни отцу, ни брату, ни сестре, а то боль вернется.

Валёк все сделал, как она учила. Но знал бы кто, как ему было страшно совершенно одному в пустых тусклых полях при таинственном свете месяца. За буграми чудились волки, а в перелесках – лешие, а может быть, и сами черти. Он так бежал туда и обратно, что и не помнит, долго ли бегал или коротко. И не помнит, как примчался к родной избе, как забрался на сеновал, как заснул. А проснулся в самый полдень, когда родители уже пришли обедать. Он есть, конечно, не стал, а сразу помчался к тетушке с тремя веточками рябины. Она ласково его встретила и спросила, улыбаясь: «Ну как, болят зубы?» А он и забыл уже, что вчера поутру катался по полу и бился лбом о стенку от нестерпимой боли. И тогда Прасковья-добруша-Никитична наказала ему надевать всегда ботинки с левой ноги и никогда с правой. Если он будет помнить об этом, говорила она, то зубная боль навсегда пройдет…

Колядкин улыбается: ну при чем здесь ноги? Разве не странно все это? В чем тайна? Впрочем, в чем врачующие тайны йогов, модных ныне экстрасенсов? Однако же он действительно забыл с тех пор о зубной боли. Когда служил в армии, дантист обнаружил у него восемь дупел и никак не мог понять, почему они не тревожат его. Ну что он мог объяснить? Рассказать про тетушку Прасковью-добрушу-Никитичну? Не поверит… Конечно, не поверил бы! Но сам он чем старше становится, тем больше верит. И каждый-каждый день суеверно надевает обувку с левой ноги…

А вот вставлю-ка я, думает Колядкин, в свой сказ-притчу о старом Еропкине историю излечения отца от паралича ног.

10. Притча о том, как обезножел бригадир Афоня и как тетушка Прасковья-добруша-Никитична вернула его к жизни

Отцом у мальчика Валька был колхозный бригадир Афоня, человек упрямый, неутомимый, вспыльчивый и ругательный. Бригадирская должность как нельзя точно соответствовала его характеру и принципам. Принципы у бригадира Афони были убежденно коммунистические. В коммунистах он состоял еще с войны, с сорок третьего года. В Еропкино после Победы он вернулся израненным и контуженым, но никогда не обращал внимания на свои недомогания. Он верил, что скоро наступит светлая, зажиточная пора – вот только бы иметь стране побольше тракторов и комбайнов да повыше снимать урожаи. И тогда непременно все будут довольны и счастливы. Дурь старой деревни, с ее собственническим укладом и церковными обрядами, с суевериями и знахарством, он, конечно, презирал. Афоня-бригадир неколебимо верил в социальный прогресс и честно всего себя отдавал его достижению.

Свою двоюродную сестру Проську с ее юродивым сыном Ванечкой бригадир Афоня недолюбливал и старался не замечать. Для него Проська с ее лечебным шарлатанством олицетворяла темноту прошлого. И он был очень недоволен тем, что младший сын Валька часто проводит время на краю села в доме Прасковьи Помеловой. Афоня-бригадир ругался, бил Валька ремнем, чтобы, значит, не позорил его. Но ничто не помогало: Валёк все равно навещал любящих его тетушку и Ванечку-дурачка.

Так шли годы. А однажды летом бригадир Афоня, распалившись, изругав в пух и прах нерадивых плотников, строивших новый коровник, не удержался на скользком, свежеструганом бревне и упал с высоты стропил на землю. В тот же миг с ним случилось несчастье: у него отнялись ноги. Плотники сначала сердито сказали: «Так тебе и надо», – но потом забеспокоились – все-таки не за свое радел Афоня, а за колхозное! – на руках понесли к правлению, где стояла полуторка. В кузов набросали сена и повезли несчастного бригадира в районную больницу. Сам председатель Игнатий Горесветкин сопровождал Афоню, чтобы в больнице ему первостатейное внимание оказали.

Что только не делали врачи, чтобы восстановить парализованные Афонины ноги – кололи уколы, массажировали и даже резали, – ничто не помогло. Из районной больницы инвалида Афоню перевезли в областную, где был светило-профессор. Но и он ничего не смог сделать. И так, недвижимого, Афоню вернули в родное село, и сидел он целыми днями на кровати несчастный и угрюмый и ни о чем ни с кем не говорил, а только мрачно ругался: «Доработался, твою мать… Чего жить-то дальше?!»

И вот тогда тетушка сказала Вальку, чтобы он передал ее двоюродному братцу Афоне, то есть своему отцу, что она знает одно верное средство, но пусть он только сам ее позовет. Однако бригадир Афоня наотрез отказался – из принципа: был он все-таки, как говорилось, очень упрямый и несговорчивый. За это его многие недолюбливали, хотя все уважали – за трудолюбие, бескорыстие и справедливость.

Ну, значит, принялись обезножевшего Афоню упрашивать. Прежде всего, конечно, мать Валька, Анна Аникиевна, и сам Валёк. Но он их грубо гнал прочь. Тогда мать вызвала из Москвы старших – брата Николая и сестру Евдокию. Николай работал на заводе, а Евдокия – в конторе стройтреста. Но и их он не послушался. И их прогнал прочь. Тогда на просьбу матери откликнулись его друзья-товарищи. Они тоже принялись настойчиво повторять: «Ну чего тебе, Афоня, не попробовать? Вона скольким помогала. Может, и тебя восстановит. Чего, сидя-то на кровати, упрямствовать?» Но он все равно упрямствовал. Уговорить его взялся сам Горесветкин. И только великому Упрошайловичу удалось это сделать.

И вот настал день, когда явилась тетушка, а за нею и Ванечка. Тетушка, как всегда, была спокойна и радостна и улыбалась, будто ожидался праздник. Она принесла две бутылки из-под водки, в которых были ее снадобья. Сначала сидели все вместе за столом и пили из самовара чай, и тетушка изредка пронзительно поглядывала на нахмуренного отца, который сдержанно молчал, но готов был взорваться в любую минуту и прогнать ее вон вместе с «пресловутым Ванечкой», как он того иногда называл. А потом тетушка попросила мать и Валька удалиться и не подглядывать, потому что никто не должен знать и ведать секретов ее врачевания.

Долго оставались Прасковья-добруша-Никитична и ее сын Ванечка наедине с упрямым Афоней-бригадиром. Что там было – никто не знает. Только когда Валёк и его мать вернулись в избу, они увидели другого человека. Бригадир Афоня был не похож на себя. То есть он оставался таким же, но с лица исчезли угрюмость и озлобленность, а взгляд стал далеким и мечтательным, как будто бы он видел за тридевять земель. Таким светлым и добрым Валёк никогда и не помнил отца. А мать даже испугалась. Осторожно спросила: «Что с тобой, Афонюшка?» – «Эх, Аннушка, – мечтательно отвечал отец, – вот ежели встану, то обязательно сам Прасковье избу починю. А то ведь стоит покосившаяся, завалится еще…» – «Ну дай бог», – облегченно вздохнула мать.

И что же было дальше? Принялись Валёк с матерью ни свет ни заря бегать на конюшню за теплым навозом. Принесут и обкладывают бесчувственные ноги Афони да тряпками заматывают. Целый месяц! Да еще тетушкино зелье на спирту отец пил пять раз в день и был от него вечно сонно-спящим, так что даже есть забывал. А сама Прасковья-добруша-Никитична не являлась. Сказала, что тогда придет к ним с Ванечкой, когда Афоня ноги свои почувствует. «А почему с Ванечкой?» – полюбопытствовал Валёк. Потому, ответила тетушка, что господь забыл отделить Ванечку от ее души или уж не захотел. И живут они, значит, одной душой…

За месяц беготни на конюшню и со всем другим, относящимся к излечению бригадира Афони, Валёк с матерью извелись и измучились вконец. Они уже, если по правде признаться, и не верили, что тетушкино знахарство сможет сделать то, чего не смогли все врачи во главе со светилом-профессором. И чем более они не верили, тем больше верил сам Афоня. И чем более они сникали от усталости и сомнения, тем более становился оживленным и веселым обезноженный. Афоня уже перестал быть сонно-спящим, а начал смеяться и шутить. Только одно не позволял себе – ругаться. И вот когда Валёк с матерью уже едва таскали ноги, молчащие и сомневающиеся, бригадир Афоня вдруг просиял и радостно воскликнул: «Чувствую! Ноженьки чувствую! Ноженьки!..»

Ну, Валёк, конечно, из последних сил побежал к Прасковье-добруше-Никитичне. И, честно говоря, радости у него никакой не было. Лишь озабоченность и тревога – что же дальше-то? А тетушка как знала о случившемся! Сразу отправилась со своим Ванечкой к ожившему братцу Афоне. Она и банки уже приготовила с чем-то желто-зеленым – не то медом с болотной тиной, не то маслом, топленным с осиновой корой. Об этом так и не проведал Валёк.

Ну вот: пришли, а Афоня-бригадир сидит улыбчивый на кровати, свесил ноги и болтает ими как маленький. Такой счастливый, будто конфета во рту, – слюни пускает! Ну в общем – ожил! А мать Валька стоит в сторонке, подперев подбородок рукой, и тихо плачет. Наверное, и у нее, как и у Валька, на радость сил не осталось.

И на этот раз тетушка прогнала Валька с матерью в сени, но ненадолго. А когда разрешила им вернуться, то отец стоял посреди избы и глупо, неверяще оглядывал свои ожившие ноги и был похож на годовалого малыша, отчаявшегося наконец-то сделать первый самостоятельный шаг.

А уже через месяц Афоня Колядкин вновь бригадирствовал – ходил, и даже бегал, и, конечно, много ругался. В общем, совсем забыл, что недавно был полностью обезноженным.

Вскоре наступила цветущая весна, месяц май, и бригадир Афоня выполнил свое обещание – отремонтировал избу Прасковьи-добруши-Никитичны, своей двоюродной сестрицы, да так хорошо, что она как новая смотрелась. И ему, конечно, помогал Валёк…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю