355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Рогов » Нулевая долгота » Текст книги (страница 29)
Нулевая долгота
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:50

Текст книги "Нулевая долгота"


Автор книги: Валерий Рогов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 41 страниц)

– Ну чего тебе, Трын-трава? Чего обомлел-то? Кофию или чаю? – Иван глазами показывает на банку с кофе. А она: – Ну сам сыпь. Сыпь сколько надо.

– Мне бы выйти по нужде, – наконец выдавливает из себя.

– Кто ж тебя держит? – качает она с осуждением головой. – И чё спрашивает? Не маленький, поди. Ох, Иван, горе с тобой.

Он поднялся и сам не свой, будто парализованный, затопал деревянными ногами к дверям. А в мыслях: вдруг с топором? А ведь рубанет! Он, конечно, в невменяемости… Осторожно приоткрыл дверь – тишина. Пошире открыл, зашептал: «Коль, это я, Иван». Тихо. Вышел на порог: холодит, морозно. Небо высокое: под куполом отливает синевой, освещенной белыми льдистыми звездами, и кособокой, как уродливое яйцо, мертвенной луной. Иван думает: по колеру-то точь-в-точь Колькино лицо. Страшно! Оглядывается, поднабираясь храбрости, и бежит на задки дома, все твердя: «Коль, это я, Иван». Но никто не откликается, нигде Николая нет. Может быть, таится. Значит, не ему смертоубийство готовит. А может быть, утёк? Спугнул его Иван. Значит, до следующего случая?!

Иван уже решает возвращаться, но все равно тревожно: а вдруг таится? Вот беда-то грянет! Дай-ка предупрежу шофера. Выходит на улицу: и корявая дорога, и избы, и «Волга» с газиком покрыты мертвенным светом, текущим с небес. В «Волге» уютно урчит мотор, из выхлопной трубы вьется дымок. «Надо же, и не надоело ждать!» – с неприязнью думает о неуклюжем шофере. Заглянул внутрь: тот удобно полулежит на откинутом сиденье, накрыв лицо шляпой, – спит. Иван не стал его будить. Да и что толку? Дядя так и пожар проспит, а не то чтобы Кольку углядел. Иван сплюнул и побрел понуро в избу.

– С облегченьицем, Иван Михайлович, – весело встречает Светка.

– Ты того… трын-трава, – насупленно бурчит он.

– Пора ехать. – Петр встает.

– Не смеем задерживать, Петечка, – с подобострастием соглашается Светка.

– Я того… пойду мешки завяжу, – говорит Иван.

– Да не надо. Не обязательно, – заскромничал Петр.

– Как это – не надо?! – восстает Светка.

– А того… твоего шофера будить? – спрашивает Иван.

– Вот любитель поспать, – смеется Петр. – Но водитель опытный. И аккуратный.

– А чего ж ему не спать, ежели денежки накручиваются? – вырывается у Ивана. – Да, поди, еще жалится на усталость? – И к Петру с вызовом: – Ты мне скажи: сколько у вас таких… ну таких дармоедов? В Москве-то? Мильён?! – И наступает: – А ты сам почему не водишь? Вон как Семен. – А Пантыкин клюет носом, безнадежно борясь с дремотой, не слышит, не понимает. – Не умеешь, что ль? Так научись!

– Почему же не умею? Умею. Но не положено, – недовольно говорит Петр.

– А такую армию дармоедов держать – положено?! – возмущается Иван. Его душе нужна разрядка после недавних тягостных, боязливых минут.

Петр смотрит на него неодобрительно и отчужденно; говорит строго:

– Такой порядок. И возмущаться незачем.

Иван сникает, засуетился:

– Ну я того… пошел. Значит, на улицу вытащу.

Петр промолчал.

Иван двигался осторожно и осмотрительно; приглядывался и прислушивался. Но – тишина. Только ледок похрустывал под ногами. «И чего, разве мне больше всех надо? – убеждает себя. – Что хотите, то и воротите. Но и правда может быть кривдой. А мне что? Я могу и роток на замок. Пожалте…»

Он быстро завязал горловины мягкой волокнистой бечевкой и, натужась, оттащил мешки к дороге. У «Волги» уже зажжены подфарники. Большая темная фигура шофера маячит у машины: видно, протирает стекла. Иван торопливо курит сигаретку и с беспокойством ждет. Ему бы, конечно, надо подойти к пантыкинской избе: они ведь и не подозревают об опасности! Но оскорбленное самолюбие удерживает: свысока со мной! И слушать не хотят, будто я не человек, а куча навоза. Но обида не убеждала, не оправдывала его бездействие. Наконец решает идти. И только затоптал сигаретку, как они втроем вышли из избы. Он замер: вот сейчас! Доносятся их уверенные голоса, звонкий Светкин смех. Он видит всех троих ясно – в машине предусмотрительно открыта задняя дверь, горит внутренний свет. А он следит за тревожной лунной неясностью: не подкрадывается ли к ним Колька? Но вот Петр сел в машину, вспыхнули фары, и два ярких слепящих луча закачались, запрыгали в его сторону. Он ждет, что вот сейчас раздастся крик, но только натужно гудит мотор «Волги». И он успокаивается: значит, Колька отложил до следующего случая.

Петр вышел к нему. Иван хочет поднять мешок, но дюжий дядя вежливо останавливает:

– Не беспокойтесь, я сам.

– Да он… того… тяжелый, – возражает Иван.

– Ничего, и потяжелей подымали. – И, присев, шофер схватывает мешок поперек, крякнув, без натуги поднимает и по-медвежьи, в обхват, тащит его к багажнику. То же делает и со вторым.

– Ну что, брат, пора прощаться, – с холодком в голосе говорит Петр. – Я очень рад, что повидал тебя. В прошлый раз, на похоронах мамы – неужели уже четыре года прошло? Как быстро летит время! – повздорили немного. Но я не хочу помнить зла. Наверное, я тогда погорячился.

Луна взошла высоко, серебрится, и они в ее свете выглядят посеребренными. А лица – бледные, с синеватым налетом – мертвенные.

Они пытаются заглянуть в глаза друг другу, но лунного света явно не хватает.

– Это, значит, я виноватый, – тихо и искренне кается Иван. – Был тогда как бешеный. Жизнь разломалась. Не знал, куда и притулиться. Ты уж меня прости, Петя. Я виноватый.

– Ну что ты! О чем мы? Забудем об этом, – торопливо и уверенно произносит Петр. – Ну ладно, брат, пока. Будешь в Москве, звони. Телефон у Светланы есть. Кстати, – добавляет он, – она права: надо родниться. Между прочим, к Новому году обещал прилететь Григорий. Вот и ты приезжай.

Он похлопал Ивана по плечу, сунул ему руку, но рукопожатия не получилось: ладони сцепились неуверенно, не по-братски и даже не по-приятельски. Петр быстро шагнул к машине. Уже открыв дверцу, обернулся:

– А за картошку – спасибо.

Иван стоял безмолвный, недвижимый.

XI

По привычке Иван не включал свет. Он сидит в темноте на своем скрипучем венском стуле, навалившись грудью на стол. Голову подпирает руками. Глаза закрыл от ярко синевших цифр, названий городов, линий на экране радиоприемника. И хотя звучит его любимая передача – «Полевая почта», он не слушает ее, даже не слышит. Весь ушел в себя – в свои впечатления и мысли. И делится ими с Натальей.

«Что ж, значит, получается? – говорит ей полушепотом. – Им все обширные права дадены, а ты, выходит, и не возрази. О дальних и неизвестных – о городских! – они пекутся, а ближний все стерпит. Чего о нем заботиться? Кто он? Куча навоза, а не человек. И не мечтай о лучшей доле. Вот так теперь, все наоборот: не ближнему помогай, а дальнему.

Новый град возведут – каменный! А жить в нем – как на скотном дворе. Гугин правильно говорит о ветрах-то. Они в одну сторону дуют, всегда с Успенки. Вот и опять народ побежит, из каменных-то хоромов. А Семену что? Давай быстрей мяса! Преобразователь… трын-трава!

Нет, Наталья, не могу я к нему в сподвижники-соучастники. Совесть моя не позволяет. А он и слушать не желает. Сколько раз вскипал, как молоко, и все через край. Твой, говорит, Гугин – контра недобитая. Распространяет, говорит, вредные слухи. Во как! А Гугин-то прав! Он вон на Тугариновку указывает. Согласно опыту жизни. Но это, вишь, меняет Семкины планы. По торопливости хочет жить, все успеть!

А Петру нашему все безразлично тут. Он Семке так, по дружбе способствует. Да, кроме того, он шефствует. Ему положено поддакивать. Вот и получается: хоть умри два раза, а все равно по-ихнему будет. И хоть кукарекай, хоть помалкивай, ты никто для них. Вот, Наталья, значит, как оборачивается: любо не любо, а смейся. Не знаю, что и делать…»

В окно резко, тревожно постучали. От открыл глаза и ахнул: будто зарницы полыхали – красные отсветы лизали черные стекла. Он кинулся к окну. Напротив стоял газик. На улице было светло, как при пожаре. «Неужто пожар?!» – мелькнула страшная мысль. Он бросился к дверям. За ним, испуганно мяукая, кот Васька. Рванул дверь – и сразу горький запах гари. У порога – Светка. Простоволосая, пальто внакидку, прямо на комбинацию. Как сметаной помазанные, белеют голые ноги.

– Пожар, Ваня, – всхлипнула испуганная, в отчаянии. – Это все мой изверг.

– Кто? – выдохнул хрипло.

– Колька! Кто же еще? Как же теперь? – Она рыдала. Требовательно бибикнул газик. Сразу опомнилась, зашептала заговорщицки. Голос дрожит, но мысль твердая: – Мы решили, что я с Петей уехала. В Москву. Понял? В понедельник вернусь. А Семен – в Ярославль. К сестре. Слышишь? Позору-то не хочется. Ты уж не выдавай, Вань. Все же братушка. Христом-богом прошу… – Еще бибикнули.

– Родненький, Ванечка, не выдавай! – Уже убегая, громко, повелительно: – Скрылся бы и ты куда. К Наталье, что ли?!

Выбежала в свет пожара – расхристанная! – юркнула в газик, и тот зарычал, покатил, запрыгал по колдобинам.

Иван метнулся на улицу. Огонь уже наполовину охватил пантыкинскую избу. Языки пламени носились по дранке крыши, как бесенята. Серо-черный дым тяжелым столбом поднимался в небо.

«Что будет-то? Куда же? Одному не потушить. Не потушить! – неслись мысли. – А ведь перекинется на другие избы! Моя-то, может, и уцелеет – большухинское пространство спасет…»

Его била нервная дрожь. В нерешительности все еще глазел на завораживающий, клубящийся великан-костер. Бревна стреляли мириадами искр. Светляки взвивались чуть ли не до звезд.

На другом конце деревни раздался истошный старушечий вопль:

– Люди добрые! Господи, помилуй! Пожар! Пожар! Боже ты наш! Пресвятая богородица! Горим! Господи!..

А костер трещал, дымил, полыхал – и все громаднее, страшнее, непобедимее.

Иван наконец бросается в избу. Сердце бешено колотится, мысли скачут: «Уходить! Да побыстрее! Затаскают… А Колька ни за что не признается! И не докажут!.. А я?! Ведь все знают – противоречу Пантыкину. Еще наговорят – враждую. А потому, мол, узнал, что ликвидируют, и – красного петуха в отместку. Затаскают! Точно! Не отбрешешься!.. Нет, уж лучше уходить. От греха подальше. Пусть уж сами выкручиваются! А меня не было при пожаре. И все тут! До пожара ушел. К Наталье, в Давыдково… А ежели и моя изба сгорит?! Со всем имуществом? Эх, трын-трава!»

Иван хватает рабочий рюкзачишко, с которым бродил по лесам. По привычке сует топор. А что еще? Стягивает, не развязывая шнурки, туфли. Тоже сует. Влезает без портянок в сапоги, а их – в рюкзак. Вспомнил, что в «сундучке» его фанерном чемодане – документы, дедовы награды, осеннее пальтушко. Долго шарит в зеве печки, ища ключик от замка. А по радио спокойный женский голос торжественно вещает «Последние известия»… Наконец нащупал. Никак не может попасть в зыбком полусвете в замочную дырочку – аж вспотел! Пальтушку натягивает на себя. Кисет с наградами, белую тряпочку с документами – в карманы. Подскочил к приемнику, выключил. А его куда? А пропади все пропадом! Хватает со стола кусок сала в промасленной газете, начатую буханку хлеба, бутылку с водкой, недопитую, ту, что Светка принесла. Чем заткнуть? Вытягивает из кармана платок, скручивает, сует в горлышко. Еще раз оглядывается по сторонам – а, пропади все пропадом! У дверей натягивает кепочку, берет амбарный замок, выходит, быстро навешивает в дверные петли.

– Господи, помилуй! Люди добрые! – несется старушечий крик. – Пожар! Пожар!…

Вспоминает о Ваське. Не закрыл ли? «Васька! Васька! Кис-кис…» А на Ярославском шоссе творится что-то непонятное: вспыхивают-гаснут фары, тянутся цепочкой огни, крутится милицейская мигалка, нутряно взвывает сирена «скорой помощи». «Уходить! Быстрее! Васька! Васька! Кис-кис! Где ты?..» Наконец – «мяу!», и у сапога – два зеленых тревожных глаза. Схватил, прижал к груди, чмокнул в холодный мокрый носик и бережно опускает на землю. «Мяу-мяу-мяу…» – несется вслед, а он уходит, торопясь, огородом, на одворицу, косяком срезает путь к шоссе. У старых дубов на княжеской аллее останавливается: отдышаться, сообразить – куда же дальше? Оглядывается на пожар и зачарованно смотрит. В безветрии костер рвется к самым пределам небесного купола. Луна поблекла и торчит ненужной кругляшкой… А рядом, на шоссе, – столпотворение. Иван колеблется: узнать, что там, или незамеченным обойти сторонкой, двинуться в Давыдково.

«А ежели там уже знают? – тревожно спрашивает себя. – Значит, кинутся к Наталье – меня искать. А я что? Ничего, мол, не ведаю. Однако, пока доберусь, Княжино-то сгорит. А это значит: где был? кто поджег? И тут – ага, попался! Допросы-вопросы, и хоп – под арест! Когда еще разберутся… Нет, к Наталье нельзя, – решает Иван. – В Давыдкове опасно: затаскают! Пусть уж сам Пантыкин со Светкой оправдываются. А я: ничего, мол, не знаю. А потому – в другую сторону двигаться надо. В Переславль! К завхозу Дойлову! – обрадованно вспоминает Иван о своем вчерашнем намерении. – А что? Утречком заявлюсь: мол, приехал насчет картошки договориться. Деньги нужны! Потому что увольняют, ликвидируют нас с Гугиным. Да-а… Но у Дойлова не переночуешь – удивится. Придется к Мотьке Кабачниковой завернуть. Прикинусь вусмерть пьяным. Пустит, не прогонит. Совестно, конечно, перед Натальей. Но что поделаешь, раз случилось попасть в эпоху жизни…»

Теперь Ивану ясно, как действовать, и он убежденно шагает к шоссе. Подошел незаметно, да и до него ли! Сколько толпится разных людей – и шоферы, и милиция, и санитары в белых халатах, и пожарники в мешковатых робах, и неизвестно кто: мужчины, женщины, дети. Суетятся, спорят, кричат. А увидел он страшное: загородив, как баррикада, и шоссе, и княжинскую аллею, лежит на боку огромный, стального цвета, рефрижератор с приплюснутой, искореженной кабиной. А перед ним вверх колесами грузовик «ЗИЛ-150».

– Эй, друг… того… как же это? – взволнованно спрашивает Иван, обращаясь к широкоплечему здоровому парню в нейлоновой куртке.

– Не видишь, что ли? – грубо отрезает тот.

– Да вижу-то. Но как… того… произошло? Мы там, далеко, в хвосте, – врет Иван.

Здоровяк мерит его недобрым взглядом снизу вверх, презрительно сплевывает:

– Дрянь деревенская! Таких гадов давить надо, как они только… – смачно матерится парень, видно, шоферюга. – Вон деревню поджег и спасался, паскудина. На шоссе выскочил как бешеный. А тут, видишь, под горку, спуск, ну и, понятно, разгоняются. Ну и того… Человек из-за него погиб.

– А он? – обомлел Иван. Он уже не сомневается, что это – Колька.

– И он сдох, паскудина. Я бы этих деревенских…

Но Иван уже не слушает его. Он подходит к перевернутому грузовику, протирает онемелой рукой грязный номер, чиркает спичку. Так и есть – Колькин! В груди становится пусто-пусто. И, не выясняя больше ничего, Иван побрел по обочине дороги подальше от кровавой катастрофы.

Он бредет вдоль пустого шоссе, спотыкаясь и плача. Слезы катятся по худым щекам, по глубоким желобкам от носа к углам рта – соленые, горьковатые. И навязчиво, одноречиво звучит: «Господи, помилуй! Господи…»

Незаметно добрел до Новин. Избы переполняет яркий свет. В деревне – ни души. «Смотрят телевизоры. Ничего не знают», – безразлично думает он. Не останавливаясь, минует Новины и бредет дальше в темноту. «Эх, если бы только знать! Я бы, как собака, стерег пантыкинскую избу… Что ж ты не откликнулся? – печально и слезно говорит Иван в холодную чернь. – Всего такого не было бы. А то зазря и себя убил, и человека невинного. – Тяжело вздыхает. – Ох, жизнь – колыхание, жуткое дело! Такое происходит…

А Светка с Пантыкиным не знают! – вдруг соображает он. – И до понедельника не узнают. А ведь наткнулись на катастрофу! И, видать, сразу назад, не поинтересовавшись. Утекли через Тугариновку до Новин – и на шоссе. Катят себе в Москву и ничего не знают. А Колька – мертвый… Выходит, прежде всего ему готовила место на кладбище…»

Иван сворачивает на пустую автостоянку, садится за стол под грибком, развязывает рюкзак, шарит внутри, сразу нащупывает бутылку водки. Вытаскивает ее, тупо смотрит: «Светкина… Светкина!.. Эх, сколько из-за них из-за проклятущих, – устало думает он, – натворено бед…» Не раздумывая, швыряет бутылку в черноту леса.

Опять на ощупь шарит в рюкзаке, наконец достает портянки, тщательно обматывает ноги, засовывает их в потные сапоги. Но идти не хочется – навалилась смертельная усталость. Да и куда торопиться? К Мотьке Кабачниковой? Ему опять становится стыдно перед Натальей. К ней бы сейчас! Все бы ей рассказать, до точечки. Покаяться бы! Она б его поняла, пожалела. Начинает с ней разговаривать:

«Эх, Наталья, сладимая ты моя! Абы знать, что все так обернется, я бы от вас и не отлучался. А теперь как же? Как же мне? Вновь блукать по свету, как волк по степи? Опять жизнь налегке?..

Эх, Наташа, ешь ты кашу и не спрашивай меня. Чай-мочай, за уши качай, – злой скороговоркой выпаливает он. – Да разве я смогу теперь на Пантыкина работать? Как же мне ему в глаза смотреть? Как же мне наблюдать его счастье со Светкой?! – И убежденно: – Да они и сами не захотят! Видел я их трусость, испуг. Как от позору бежали. А ежели болтану? Нет, не сможет Семен меня рядом терпеть. Никак не сможет! Страшно будет. Выходит, опять неужива получается…

Эх, Наташа, голуба ты моя, что же мне по нонешним обстоятельствам делать? – спрашивает в отчаянии Иван. – Страна у нас, конечно, большая, всюду стройка. Плотники во́ как нужны. – Он проводит ладонью по горлу: мол, до зарезу. – Без дела не останусь. А плотник я ничего. Все знаю, как делать – и по размеру, и по инструментам. Бывало, на Доске почета висел в нашем строительном тресте. И теперь не хуже буду работать…

Однако, радость моя, – жалуется он Наталье, – плотничать, конечно, хорошо, но меня к земле всегда тянуло. Люблю я возиться с землицей-то. С малолетства люблю. И со скотинкой. Маньку вот жалко, ох как жалко… Но, вишь, обстоятельства разлучают. Не сумел, значит, приспособиться, укорениться. Опять стихия жизни в город гонит…»

И чем больше приучал Иван себя к мысли, что нет ему возврата в родные места, тем сильнее, тем явственнее протестовала его душа.

«Не-е-ет, – говорит он, и уже не Наталье, а прежде всего себе, – не правда все это! Мне-то с чего отсюда уматываться? Что я такое плохое натворил? А ничего! Пусть Пантыкин со Светкой уматываются! Вот так!..

Да, Наталья, никуда я не поеду, – проникновенно продолжает Иван. – Я здесь хочу жить. С тобой, с Настёнкой. По правде, по совести… Не стану я их покрывать – и все тут! И бояться мне их нечего, – убеждает он себя и начинает возмущаться: – Я еще до министра дойду! Я ему объясню, как по уму-разуму строить надо, по опыту жизни. Разве он не поймет? Разве мы тут супротив прогрессу? Но ведь с любовью преобразовывать надо, трын-трава, с умом. – И опять обращаясь к Наталье, сердито обещает: – Я еще и Петьку заставлю помогать! Неминучее, Наташа, для него теперь это дело. Точно тебе говорю. Пусть с самим министром связывает! Мне отступать уже некуда, и не буду я никуда отступать…»

И просветленный, в осознании своей правоты, Иван, торопясь, зашагал обратно…

1981

Синеборье
Часть I
Серёдкинское поле
1

Утро. Хмарь. Плотно моросит дождь. И ясно, что это надолго.

Обычно жизнерадостный и болтливый Петр Вортуньев сидит за рулем задумчивый и скучный. Тяжелые думы одолевают и Федора Васильевича Прохорова. Он уже представляет разносный баритон Жгутова, его ненужные угрозы, видит себя в конторе подавленного, с кричащей у уха трубкой, не знающего, что сказать: погодой-то не оправдаешься. В общем, картофельный план безнадежно срывается. И хотя нет в том вины Федора Васильевича, но объективно кто-то должен отвечать, а кроме него не на кого и указать. Жгутов и укажет.

«В этот год он не простит, – печально думает Прохоров. – Вспомнит о моем пенсионном возрасте. Начнет тыкать отсутствием деловитости, энергичности, да еще не постесняется помарать прошлые заслуги. Мол, не можем мы, товарищи, думать о прошлых заслугах руководителя, когда он из года в год срывает планы.

Все правильно, – говорит себе Федор Васильевич. – Да только несправедливо. При чем здесь возраст, неделовитость и прошлые заслуги? Я еще молодым фору дам по части дела. Беда-то не в этом. Не в этом беда, товарищ Жгутов! И ты ведь знаешь это не хуже меня».

Но никто не защитит в районе Прохорова – теперь уже не защитит.

«Снимут, – говорит себе Федор Васильевич. – На этот раз снимут. А куда же мне-то?»

Он вздыхает тяжело и беспросветно. Закуривает папиросу, опять вздыхает не таясь. Петр понимает, что на душе у директора, понимает, как ему не хочется ехать в совхоз, сочувствует ему, но чем он может помочь Федору Васильевичу? И Петр тоже вздыхает – глубоко и беспомощно.

На выезде из Синеборья – старинного городка, который за долгие века так и не смог возвеличиться, – они обгоняют крытый брезентом «ЗИЛ-150». У борта видны сумеречные лица рабочих Синеборского деревообделочного комбината, едущих убирать картофельное поле в деревне Середка. Федор Васильевич приникает к мокрому неясному стеклу в отчаянном желании увидеть в их лицах искру тусклой надежды. Но лица хмуры.

– Не уберут, – мрачно заключает он.

– Да разве можно по такой погоде-то, Федор Васильевич? – оправдывает всех Петр.

– Эх ты! А план?

– А если обстоятельства? – настаивает Петр.

– Из года-то в год?! – раздражается Прохоров. – Виноват, и все тут!

Дорога выбегает на высокий простор.

По одну сторону поднимается золотистый сосновый лес. Каждое дерево стоит отдельно, как личность, гордо, с достоинством отодвинувшись от соседей, уважая и их и свою свободу. Любит Федор Васильевич синеборские леса, особенно этот, сосновый, закрепленный за его совхозом. Сколько ни ездит мимо, а все любуется им, и на душе легчает, и уходят на время тяжелые думы.

По другую сторону дороги – обрывистый спуск к озеру Всесвет. Сжалось оно сейчас под хмарью, будто нищенка, неприглядное совсем. А в ясную погоду – глаз не оторвешь: прямо из далекой детской сказки синее море-окиян. А посредине Всесвета чудо-островок, который в старину Божьим звали, а теперь Монастырским. За его вековыми дубами видны крепостные стены, то бишь монастырские. Сам монастыришко после революции разрушен, заброшен. И до островка никому нет ныне дела в этих обезлюдевших после войны краях. Разве что случайные туристы поживут день-другой у развалин, расставив под дубами палатки.

Горечь всегда ложится на сердце, когда думает Федор Васильевич про островок: тоже ведь совхозная земля! А что с ней делать? Вглядывается и сейчас он в неясную даль, но не гонит он горечь от себя, потому что под настроение.

«…И на этом пятачке русский человек жил, пусть в рясу одетый. Сколько рыбы ловили! Все богатство монастырское от рыбной ловли шло. А как они булыжником – одинаковым да разноцветным, словно яйца пасхальные, опоясали островок! Теперь и гранитом не крепче по столицам реки одевают. А ведь никому не нужен стал. Но кого винить? Некого! Каждый мужик из здешних краев на фронт был взят, а один из десяти вернулся. Да и тот сразу в город подался. На производстве-то и надежнее, и сытнее оказалось».

Такие думы много раз занимали Прохорова. И в этот раз мысль свернула на наезженную колею.

«Оттуда и беды наши, – уныло умозаключает Федор Васильевич. – Разные, конечно, причины, но главная – ушел мужик в массе своей с земли, а возвращаться не желает. Был твердяк, да стал сибиряк. Не помнит деревню отца, зато на заводе славится. Эх, не нажить тех дней, кои прошли! И будешь тут злым, когда планы из года в год проваливаются, а от тебя ну ничто – да, абсолютно ничто! – не зависит…»

На огромном валуне, на самой, похоже, высокой точке этого открытого ветрам взгорья, чуть ли не отвесно обрывающегося к озеру, стоит человек в красивой кожаной куртке. Не здешний. Смотрит он тоже в сторону островка – и вроде бы жадно смотрит, потому что долго не оборачивается на натужный гул мотора: старенький газик нелегко взбирается на крутой и опасный в дождину подъем. Когда газик уже подполз к нему, человек, легко спрыгнув с валуна, в момент оказался рядом с дверцей Федора Васильевича.

– До «Сосновского» подбросите? – кричит он, и взявшись за ручку дверцы, быстро идет рядом.

Петр тормозит.

– Подбросим, – не очень дружелюбно кивает Федор Васильевич и открывает дверь.

Пассажир молча сидит сзади, крепко держась за железную скобу переднего сиденья. На спуске газик раскатывается скрежеща, жестко подпрыгивает на вымоинах, разбрасывая густой веер брызг. Спуск кончается чавкающей дорогой в низинном еловом лесу.

Федор Васильевич не любит этот сырой болотистый лес, на краю которого расположена неказистая деревенька Истошня, где он вынужден держать «плановых» совхозных овец. От сырости овцы болеют туберкулезом, и невыносимо жалко смотреть в их круглые непонятливые глаза, опечаленные страданием.

Овчар Илья Семенович Воднев всегда безбоязненно стыдит и ругает Федора Васильевича за овец, доказывая, что преступно гноить беззащитных животных в Истошне. А Прохоров, сдерживая раздражение, в тысячный раз вынужден объяснять Водневу, что есть план, что нет у него другой постройки под овчарню, кроме как в Истошне, и нет других работников для этого дела, кроме Воднева и его жены Серафимы. Но упрямого Воднева ничем не убедишь. «Испокон веку-то не держали в Истошне овец», – сердится он. И просит у директора дополнительно соломы и сена, и Федор Васильевич, тяжело вздыхая, все дает. Но овцы все равно продолжают болеть, дохнут, и доходу от них ни на копейку.

«Надо было все же настаивать, – думает Федор Васильевич, – доказывать, взять бы и просто не выполнить план. Строгача в худшем случае влепили бы, а овец с совхоза сняли. Невозможно же смотреть в их жалобные глаза! А он бы Воднева со всеми его бабоньками на сено, на грибы да клюкву бросил бы. Сколько клюквы пропадает в истошненских лесах! А она, говорят, нынче от радиации лечит. Всем на пользу, а интереса пока к ней никакого.

А уж для совхоза как прибыльно было бы! – размечтался Федор Васильевич. – И уж истошненские окрепли бы, и труд им в радость пошел бы. Эх ты, козина-образина, – ругает он себя, – не желал с начальством ссориться: мол, куда уж мне, уж дотяну до пенсии, уж как-нибудь план выполним. А оно вон как выходит – и план не выполняется, и хозяйство запущено…»

Федор Васильевич достает пачку «Беломора», кряхтя, оборачивается к пассажиру, угощая его папироской. Но тот отказывается: «Спасибо, не курю». Петр же ловко выхватывает из пачки беломоринку и, не бросая руля, зажигает спичку, прикуривает и еще успевает поднести огонек Федору Васильевичу. Похоже, настал момент повыспрашивать пассажира, кто он и откуда, решает Петр.

– Первый раз в наших краях?

– Первый, – односложно отвечает тот.

– Ну и как, нравится?

– Нравится.

– А, извиняюсь, к кому едете-то? Мы тут всех знаем.

– По делу, – отрезает тот. Но Петр не успел обидеться. – почему, Федор Васильевич, – спрашивает незнакомец, – озеро называется Всесвет?

– Дак путь здесь из варяг в греки проходил, – обгоняя директора, радостно поясняет Петр и, смутившись, виновато смотрит на Федора Васильевича, неуверенно добавляя: – Так ведь, извиняюсь, Федор Васильевич? Значит, по всему свету. Правильно, а?

– Правильно, – недовольный навязчивой болтливостью Петра, говорит Прохоров. И, повернувшись неловко к пассажиру, твердо смотрит ему в глаза. И встречает такой же твердый, прямой взгляд. Это ему нравится. Но говорит недружелюбно: – Ничего не получится, товарищ Седов. Не разрешается.

– Безвыходных положений нет, Федор Васильевич, – со спокойной убежденностью отвечает тот.

– Безвыходна только старость, – неожиданно для себя произносит директор.

Петр, разбираемый любопытством, наполовину убавил газ, чтобы за шумом мотора словечка не пропустить. «Что же, значит, получается? – все больше удивляясь, думает он. – Не только этот знает Федора Васильевича, ну это-то понятно: тут все знают Прохорова, но и сам директор, значит, знает этого товарища Седова. А я, директорский шофер, позорно не в курсе. Как же так получается?! А товарищ, значит, из военных: по кожанке видно. Однако чего ему от директора надо-то? Вот вопрос!»

К сильнейшему разочарованию шофера Петра Вортуньева разговор заглох и тайну раскрыть ему не удалось.

«…А этот бывший летчик, – размышляет Прохоров, – очень бы кстати пришелся в совхозе. – Он хмыкает довольно, повторив про себя брошенную Седовым фразу: – Безвыходных положений нет, Федор Васильевич. Вот я тебя, товарищ Седов, и поставлю перед выбором: хочешь жить в Сосновке – работай! А заслуг у нас у всех хватает…»

Седов соображает, как ему все же уломать директора и добиться, чтобы разрешил он продать ему избу умершей бабки Федосовой. Бабкин наследник, Федосов Егор Тимофеевич, живущий в Москве, с радостью согласился продать ненужный ему старый дом. Но все уперлось в директора совхоза Прохорова, который категорически отказался разрешить сделку.

Вчера Седов позвонил ему из синеборского Дома приезжих, прося о приеме. А Федор Васильевич накричал на него, заявив, что ему не до приема туристов, когда совхозных дел по горло, когда горит картофельный план и всякое такое, и бросил трубку.

«Но Седов, понятно, не из тех, кто при первой неудаче отступает», – уже с приязнью думает Прохоров.

Деревня Сосновка, где находится центральная усадьба совхоза, живописно раскинулась в уютной долине речки Кудь, впадающей здесь в озеро Всесвет. На ближней к Синеборью половине деревни – совхозная контора, клуб, столовая, механические мастерские; на дальней – новый коровник.

Контора помещается в обветшалом барском особняке с потрескавшимися резными украшениями, с деревянными колоннами, с ржавым флюгером на пикообразном коньке крыши. За особняком начинается парк со столетними дубами и липами, засыпанный октябрьским прелым листом. В конце парка – заброшенная танцплощадка и неказистого вида клуб, построенный сразу после войны.

Сосновский пейзаж венчает старинная деревянная церковь на взлобье дальнего холма с обрушившейся главой.

Беда одна с ней, – недовольничает иногда Федор Васильевич. – Наезжают по лету разные ученые и литераторы, ахают и охают, а потом к нему за помощью бегут: мол, национальная гордость, мол чудо деревянного зодчества. А он разве не согласен? Славная, конечно, церковка, с душой и любовью сработана. Но чем он может помочь?

Странные все-таки эти столичные люди, – часто думает Прохоров. – Плотников-умельцев у него нет, денег на лес, а тут не абы какой нужен, нет, да и прав на нее никаких нет. Ну, конечно, когда в бурю ей главу-то снесло, они ей досками шею-то закрыли, чтобы, значит, вода вовнутрь не попадала. Это они и без всяких просьб сделали.

«Да только она обречена, – убежден Федор Васильевич. – Скоро рухнет: вся уже грибком, гнилью пошла. Им облегчение, слава богу. А то ведь на что она нынче? Служила складом – польза была. Но это до войны. А после – заколоченная стоит. Попы, конечно, ее взяли бы, да только прихода им здесь не открыть: все по нынешним временам неверующими стали. Отремонтировать для туристов? Нет уж! Без них спокойней живется…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю