Текст книги "Розы и хризантемы"
Автор книги: Светлана Шенбрунн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц)
– Откуда они взяли столько денег? – спрашиваю я у одной из девочек.
– Они знаешь какие богатые! У нее отец полковник.
– Кино, кино привезли! – кричат в палате.
Мне разрешают выйти из бокса. Мы все усаживаемся на двух кроватях, только Ира остается лежать. Ей уже лучше, иногда она разговаривает с нами, но еще не встает. Дядя с усами устанавливает какой-то аппарат. Свет выключают, и на стене появляется картина. Только что ничего не было, и вдруг – целая картина! Люди на картине начинают двигаться, совсем как живые.
– Красная площадь! – кричат большие ребята. – Красная площадь! Немцы! Смотрите, немцы! Флаги свои складывают!
Потом снова включают свет, и стена снова становится обыкновенной белой стеной.
– А мы на Красной площади были! А мы парад видели!
Все прыгают и скачут. Коля – он самый старший в палате, ему тринадцать лет, – перепрыгивает через кровать соседа.
– Ну, разбойники! Ну, разбойники! Вот сейчас ноги свяжу и укол сделаю! – обещает нянечка.
Но никто ее не боится. Все знают, что она ничего не сделает.
В боксе очень скучно лежать. Особенно когда сестра закрывает дверь. Тогда я даже не слышу, о чем говорят в палате.
Я лежу и смотрю в окошко. Вдруг кто-то стучит в стекло. Я приподымаюсь на постели. Это бабушка. Она такая маленькая, что ее почти не видно.
– Внученька! Открой! Открой раму! – кричит она.
Я оглядываюсь – нет ли поблизости няни или сестры – и открываю.
– Вот! Это тебе! – Бабушка протягивает мне деревянного медведя.
Медведь очень хороший – если его дергать за ниточку, у него двигаются руки и ноги. Но я ни за что не возьму его. Я знаю, что из больницы игрушки не отдают обратно, потому что они становятся заразные. Я не хочу, чтобы мой медведь остался в больнице насовсем.
– Спрячь, – говорю я бабушке, – и никому не показывай. А то заберут!
– Что ты, внученька! Как это – заберут? Я его на Инвалидном рынке купила, двадцать пять рублей отдала! Она не знает.
Я понимаю: «она» – это мама.
– Спрячь, – прошу я и начинаю плакать.
– Что ты, внученька? Что ты плачешь?
Как я могу объяснить ей? Мне так хочется поиграть с этим медведем… Но нельзя, нельзя брать его…
– Нельзя, – говорит бабушка, – чтобы ребенок был без игрушек! Она не понимает!
– Я потом буду играть с ним, – обещаю я, – когда вернусь домой. Хорошо?
Кто-то стучит в стекло. Я приподымаюсь и вижу маму.
– Нянечка! – кричу я. – Ко мне пришли!
Все ребята кричат так, когда к ним приходят, а я никогда еще не кричала. Только сегодня решилась наконец крикнуть:
– Ко мне пришли!
Нянечка идет в приемную, возвращается и говорит:
– Никого там нет.
– Есть! – уверяю я. – Есть! Моя мама пришла.
Она пожимает плечами:
– Может, на улице стоит? Ладно, пойду еще погляжу… Нет, никого нету! – говорит она, вернувшись. – Верно, помстилось тебе. Может, кто другой стучал…
Как же – другой? Я же видела ее! Наверно, она отошла куда-нибудь и сейчас вернется.
Я сижу на кровати и не свожу глаз с окна. Мамы нет. Уже приносят обед, а ее все нет. Я не хочу есть. Я отставляю тарелку на тумбочку и начинаю плакать. И зачем только я закричала… Уж лучше бы не кричала…
– Ты чего не ешь? – спрашивает нянечка. – Не вкусно, что ли?
– Нет. У меня голова болит.
К вечеру у меня подымается температура. Приходит врач и говорит:
– Что это вдруг, а? Я уже думала тебя выписывать, а ты снова болеть решила… Придется задержать тебя.
– Завтра пойдешь домой, – объявляет сестра.
Вместе со мной выписываются еще четверо ребят. Они прыгают и кричат:
– Ура-а-а!..
Я тоже начинаю радоваться – выйду на улицу, буду бегать… Буду играть со своим медведем!
Всех остальных ребят забирают – одного за другим, а моя мама все не приходит.
– Что это за тобой никто не идет? – спрашивает сестра.
– Я не знаю…
– Телефон у вас дома есть?
– Есть. – Я называю номер.
– Пойду позвоню…
Она уходит, а я остаюсь ждать.
Наконец приходит мама.
– Что такое? – ругает ее сестра. – Почему не забираете ребенка? Зря койку задерживаете. Одна вы тут, что ли? Мне других класть надо. В приемном покое двое дожидаются, переводить некуда!
– Я звонила, мне сказали прийти после трех, – объясняет мама.
– Новости! – возмущается сестра. – Кто это вам мог сказать? Никто вам этого не мог сказать. Мы всегда до двенадцати выписываем.
– Ну что же, девушка, я же не сумасшедшая! – сердится мама. – Я точно помню: женский голос сказал – после трех. Я еще переспросила.
Она вытаскивает из сумки бабушкину кофту и пытается надеть на меня. Я отбрыкиваюсь и принимаюсь реветь.
– Что? Что такое?
– Я не хочу… Я так пойду…
– Не выдумывай! После болезни голой разгуливать! Чтобы снова слечь?
– Все будут смеяться…
– Ничего. Невелика беда. Посмеются и перестанут. – Она пытается поймать мою руку и всунуть в рукав.
Я вырываюсь.
– Хорошо, оставайся здесь. У меня сил нет сражаться. Сама еле на ногах стою.
Приходится надеть кофту.
– Ну и что? – говорит мама. – Что тут смешного? Прекрасно! Подвернем рукава, и как будто пальто. Тут и дойти-то два шага.
Мы выходим на улицу.
– А я-то старалась, – говорит мама, – сухарей насушила, думала, придешь, будешь грызть, как хорошая девочка. А ты опять за свои фокусы, опять нервы треплешь!
– А откуда ты взяла хлеб? – интересуюсь я.
– Ну, твой же оставался. Мы весь не съедали…
– Разве у тебя не отобрали мои карточки?
– Нет.
– А как же меня кормили?
– В больницах без карточек кормят.
Вот это да! Значит, болеть очень выгодно. Если, конечно, не покупать американских лекарств. Если бы я знала, могла бы и подольше полежать… Сказала бы, что у меня голова болит… Сколько бы сухарей набралось!
– А почему ты постучала в окно, а сама ушла? – вспоминаю я.
– Когда? А… Так это я, видно, мимо шла… А, ну да! Я тут познакомилась с садовником. Он мне как раз обещал рассаду дать. А в теплицу мимо твоего окна надо было идти.
Мы с Инной сидим на диване. Инна вышивает, а я смотрю. У нее есть шкатулка с нитками, она вышивает корзинку с цветами на куске черного сатина. Получается очень красиво. Лера Сергеевна сказала, что когда Инна кончит весь рисунок, они сделают из ее вышивки подушечку на диван. Пришьют к этому куску снизу другой такой же и набьют подушечку ватой.
Инна вышивает васильки, Лера Сергеевна строчит на машине. Она шьет маме платье. Из отреза, который папа прислал из Германии. Пошьет немножко и меряет на маму, опять пошьет и опять меряет.
– Представляете, – говорит мама, – прислал двести пар шелковых чулок! Сумасшествие какое-то…
– Не было ни гроша, да вдруг алтын!
– Вот именно! Даже если я, допустим, буду снашивать по две пары в год, и то хватит на сто лет.
– Так продайте, – советует Лера Сергеевна.
– Да, я уж сама об этом думала, – соглашается мама, – но как? Не пойду же я с ними на рынок… Я вам рассказывала, как меня забрали в милицию с этими проклятыми туфлями? Пошла сдать в комиссионку, уже, можно сказать, оформила – оценили триста рублей, – ну, ладно, думаю, триста так триста, черт с ним, а тут какая-то подскочила – не отдавайте, мол, не отдавайте, я вам шестьсот дам. Вцепилась, как клещ. А я, идиотка, согласилась. Вышли из магазина, она говорит: давайте в подъезд зайдем. Зашли в подъезд, я ей отдаю туфли, она мне деньги – не успела спрятать: милиционер. Я уж не говорю о том, что оштрафовали на шестьсот рублей, но страху натерпелась, не дай бог, вспомнить страшно! Честное слово, думала, скончаюсь там, в милиции этой. С моим-то сердцем…
– Так она, верно, специально людей ловит, – говорит Лера Сергеевна.
– А что вы думаете? Вполне возможно. И туфли у них остались, и еще штраф влепили.
– А на туфли вам небось и квитанции никакой не дали. О том, что забрали.
– Что вы! Какая квитанция! Я и заикнуться не посмела. У меня руки-ноги дрожали, я вообще не понимала, что делаю и что подписываю.
– Ну вот, а им прибыль. Поделятся.
– Черт с ними, – говорит мама. – Пусть подавятся этой прибылью. Я уж рада была, что ноги унесла оттуда. Но что теперь с этими чулками идиотскими делать – ума не приложу.
– Ну, попробуйте знакомым предлагать.
– Я уж пробовала. Но, знаете, не хочется на весь свет звонить – разговоры пойдут. И размер такой неудачный. У немок ведь ноги огромные. А тут, кто ни померяет, всем велики. И надо же такое выдумать – двести пар! Как будто я сороконожка.
– Давай лучше кукол рисовать, – говорит Инна, откладывая вышивку.
– А где возьмем бумагу?
– Из альбома вырву.
– Жалко.
– Ничего.
Мы вырезаем куклу и принимаемся мастерить ей платья.
– А что, – спрашивает тетя Лера, – демобилизовать его разве не собираются?
– Нет, где там… – вздыхает мама. – Я уж посылала копию своего свидетельства об инвалидности – чтобы хлопотал, дескать, нуждаюсь в уходе. Ничего не помогает. Ответили, выписывайте семью сюда.
– А что, Нина Владимировна, в самом деле, – поезжайте! Говорят, там офицерские жены как сыр в масле катаются.
– Что вы, Лера Сергеевна, дорогая! Даже если меня с головы до ног осыпят бриллиантами, я из Москвы не двинусь. Ни за какие коврижки! Как вспомню этот Красноуфимск…
– Что вы сравниваете! Красноуфимск!.. Да и чего теперь бояться? Война кончилась…
– Нет, знаете, эта кончилась, так на мое несчастье какая-нибудь другая начнется. С Америкой или еще с какой-нибудь холерой. Нет, с меня хватит.
– Ты что не рисуешь? Рисуй! – теребит меня Инна. – Сделай ей – знаешь что? Юбку коричневую в складку и желтую кофту. Мама, правда, желтый к коричневому идет?
– Идет, Инночка, идет. Большой войны теперь быть не может, – продолжает тетя Лера разговор с мамой. – Лет двадцать – по крайней мере.
– Откуда у вас такая уверенность? – удивляется мама.
– Да мужики все выбиты! Кому воевать-то? Нужно, чтобы новое поколение выросло.
– Это вы правы, – соглашается мама. – Одни калеки остались…
– Так что можете ехать и не бояться.
– Нет, что я, не знаю? Не война, так еще какая-нибудь гадость случится.
– Напрасно, ей-богу, – говорит Лера Сергеевна.
Напрасно… Я тоже думаю, что напрасно. Это было бы замечательно – поехать к папе в Германию… Но если мама не хочет, ее никто не переспорит. Упряма, как осел.
– Ну, давайте померяем! – Тетя Лера встряхивает платье и помогает маме влезть в него. – Вроде ничего. Сидит неплохо. Только вы уж не обижайтесь, Нина Владимировна, но я вам еще раз скажу: фасон этот не для вас.
– Почему? Лера Сергеевна, дорогая, я вас не понимаю.
– Потому что слишком открыто. И главное, эта выдумка насчет нижней юбки – чтобы она с одного боку выглядывала. Это, может, и хорошо для какой-нибудь фифы парижской, но не для нас с вами… Попомните мое слово, все будут думать, что это у вас комбинация торчит.
– Пусть думают, – говорит мама. – Какое мне дело, что они думают! И что это за пуританство – чтобы женщина была упрятана в платье по самую шею? Глупости! Плечи – это, Лера Сергеевна, милая, если хотите знать, самая красивая часть тела. Зачем же их прятать?
– Ну, дело ваше, – вздыхает Лера Сергеевна. – Главное, чтобы вам нравилось.
– Мне нравится. – Мама оглядывает себя в квадратное зеркальце – то ставит его на пол, то берет в руку. – Нет, по-моему, прекрасно. Увидите – у меня все спрашивать будут, кто мне сшил такое чудесное платье. Да. Если бы еще удалось как-нибудь избавиться от этих чулок дурацких…
– Чего ты тут калоши свои вонючие расставила! – визжит под самой нашей дверью Наина Ивановна. – Весь угол своим барахлом завалила, ступить некуда! На вешалке ветошь какая-то болтается!
– Вешалка наша тебя не касается, – отвечает Прасковья Федоровна.
– В избе своей лохмотья развешивай, а тут тебе не изба, тут коммунальная квартира!
– Не смей орать на мою мать! – говорит Елизавета Николаевна. – Ты еще носом не вышла на нее орать!
– Ко мне люди ходят! – кипятится Наина Ивановна. – А они тут хлев развели! Я вашу вонь терпеть не намерена!
– Люди! Не люди к тебе ходят, а мужики! Проститутка ты, вот ты кто!
– Проститутка? Ах вот как! Проститутка! Погоди, ты у меня еще за это ответишь!
– Проститутка, проститутка! – не сдается Елизавета Николаевна. – Проститутка и хулиганка! Мама все руки пообжигала из-за твоих кофейников! Вечно все на плиту бежит, а она, бедная, стоит, подтирает. Ты, мама, за ней больше не подтирай!
– Она за мной подтирает! Это я за вами ваше дерьмо вожу!
Бабушка ерзает на своем сундуке, привстает, бормочет что-то, хлопает себя руками по ляжкам, придвигается к двери, прислушивается, хочет как будто выйти, но, потоптавшись, возвращается обратно к сундуку.
– Орот! Слыхали? Хамка! Чтоб тебе пусто было!
– Бабушка, что это – проститутка? – спрашиваю я.
– Что – проститутка? Наина – проститутка!
– А почему она проститутка?
– Чтобы деньги из мужчин вытягивать! У нас в Минске тоже была одна. Ее весь город знал. Масленков из-за нее казенные средства растратил. Это еще до войны. Потом с Бронфманом спуталась, так он семью бросил и в Китай бежал.
– Принимай их у себя в комнате! – мечется за дверью Елизавета Николаевна. – Ванная общая не для гостей твоих! Чего ты их в ванную водишь? Чего? Потаскуха! Я детей искупать боюсь. Того гляди, все заболеем.
– Правильно! – говорит бабушка. – У нас в Таганроге тоже был случай. Провизор Доваткин с одной спутался и французскую болезнь подхватил! Не дай бог! А Соколиков? Ого! Пять лет болел! Серой лечился, а жена к другому ушла. Ищи-свищи! Прибегает, а она вещи собрала, и все, пропало!
Мы просыпаемся от долгого, нетерпеливого звонка в дверь.
– Что это? Боже мой, что это? – говорит в темноте мама. Голос у нее дрожит.
– Что ты, Ниноленьки, волнуешься! – отвечает бабушка. – Это Наина милицию вызвала.
– Какую милицию? Зачем? Откуда ты знаешь?
– Ха! Откуда! Что я, не вижу? Каждую ночь милиционеров водит!
– Не болтай ерунды…
– Какая ерунда, Ниноленьки! Поругалась с Луцкой и вызвала. Шафаренко тоже когда с городовым путалась…
– Какая Шафаренко? При чем тут Шафаренко!
Звонки продолжаются. В дверь уже колотят ногами, но никто не идет открывать. Наконец в коридоре стучат каблучки Наины Ивановны.
– Последняя дверь, – говорит она.
Слышно, как тяжелые шаги направляются к комнате Луцких.
– Шафаренко, – бормочет бабушка. – Ха, не помнит Шафаренко! Возле станции жила. Там еще братья Федоткины трактир держали.
– Отстань, ради бога, замолчи, не мели белиберду! – сердится мама.
Голос в коридоре говорит:
– Все в порядке. Не тревожьтесь, гражданка. Велели проверить, мы проверяем.
– Проверяем! – возмущается Елизавета Николаевна. – Подымаете людей по ночам. Сплетни слушаете. Лучше бы делом занимались, грабителей ловили. Мне утром на работу вставать.
– У нас тоже работа, – отвечает мужской голос.
– Работа – детей пугать!
– Ладно, гражданка, ты давай потише, – говорит еще один голос.
– Иди, Лиза, иди уж, – зовет Прасковья Федоровна.
Слышно, как хлопает входная дверь, все стихает.
– Елизавета Николаевна, милая, что это было? Что за проверки? – спрашивает мама утром.
– Да эта змея подколодная, Наина, ворона проклятая, хахалей своих прислала. Будто бы у меня люди без прописки живут. А маме, между прочим, – прибавляет она полушепотом, – на той неделе как раз временную прописку дали – на полгода. Я им так и сказала: вы бы сперва в домовую книгу глядели, а после ходили, людей из постелей подымали.
– Ладно, – говорит Прасковья Федоровна, – не шуми. Обошлось, и слава богу.
– Счастье, – шепчет Елизавета Николаевна, – что Ляли дома не было. Ничего, я тоже сообщу, чем она тут занимается и кого по ночам привечает. Настя подпишет.
– Ах!.. – говорит мама. – Не связывайтесь. Елизавета Николаевна, милая, не связывайтесь! Это такая публика… Поверьте моему опыту, худой мир лучше доброй ссоры.
– Нет, Нина Владимировна! Я молчала, все терпела. Но если она так, я тоже так. Найду на нее управу!
– Что там говорить, – вздыхает мама, – конечно, не самое приятное соседство. Но что делать? Обух плетью не перешибешь…
– Вы, Нина Владимировна, боитесь ее, стерву. Потаскуху эту боитесь! Вот и получается – честные люди боятся, а сволочи пользуются!
– Дело не только в этом, – говорит мама. – Просто я не хочу связываться. Не желаю участвовать ни в каких дрязгах. И главное, Елизавета Николаевна, дорогая! Вы вспомните – как бы там ни было, но ведь это она спасла мне жизнь. Вы все растерялись – не в обиду вам будь сказано, – топтались, не знали, что делать. А она мигом нашлась: и грелки к ногам, и в больницу стащила. Как это можно забыть? Да если бы не она, я бы сейчас на Ваганьковском лежала.
– Ха! – говорит бабушка. – Надо ей мышь в кастрюлю сунуть! Сунуть – и шито-крыто!
Наступает мой день рождения. Мне исполняется семь лет. Всем когда-нибудь исполняется семь лет. Даже мама не может помешать этому. Осенью я пойду в школу. В сад она могла меня не пустить, а в школу ходят все.
Мама говорит, что этот мой день рождения мы будем праздновать. Позовем всех детей из нашего подъезда и будем праздновать. Дядя Миша сфотографирует нас – на память. Когда мы станем большие, мы будем смотреть на эту фотографию и вспоминать, как мы были маленькие.
– Все, – говорит мама, – кончилось твое детство. Пролетело… Теперь замелькают годы. Не успеешь оглянуться, и жизнь прошла… Да, ничего не поделаешь… – Она тяжко вздыхает и качает головой.
Инна приходит в гости в белой марлевой пачке. Она дарит мне печенье «Москва» и показывает, как она научилась танцевать. Она ходит в хореографический кружок в Дом пионеров. Марина дарит ручку-вставочку.
Мама угощает нас чаем с сахаром и тем печеньем, которое принесла Инна. Мне это не очень нравится – печенье подарили мне, а не всем.
Приходит бабушка и приносит санки.
– Что это? Что ты выдумала? – говорит мама.
– Ты сказала! – отвечает бабушка.
– Что я сказала?
– Сказала: купи подарок.
– Я сказала: в пределах тридцати рублей!
– Так это, Ниноленьки, тридцать пять.
– Не говори ерунды! Что я, не знаю? Санки стоят пятьдесят!
– Так то – новые. А это – подержанные.
– Подержанные? Не знаю… Выглядят как новые. И потом, к чему сейчас санки? Лето на носу.
– Ниноленьки, ты сказала! – не сдается бабушка.
– Не делай из меня идиотку!
– Ребенок должен бегать!
– Бегать прекрасно можно и без санок. Ладно, поставь… – Мама поджимает губы. – Простейшей вещи нельзя поручить.
– Бабушка, – спрашиваю я, когда гости расходятся, – зачем ты купила санки?
– Как зачем, внученька? Тебе!
– Мне?!
– Конечно! Как это – ребенок без санок? Когда я была маленькая, у меня были чугунные. Вот такие огромные. Бывало, пока втащишь на гору – ого!
Неужели это будут мои санки? Такие замечательные, такие красивые санки… Я ставлю их на пол и ложусь на них животом. Мои санки! Совсем новенькие! На следующую зиму я тоже буду кататься с горки – как все!
– Давай привяжем веровку, – говорит бабушка. – Веровка должна быть длинная – чтобы по ногам не било. Что она понимает… Чтобы у ребенка не было санок! Глупости… Деньги нужны, чтобы тратить. Я в Париже растратила две тысячи золотом. Твой дед чуть с ума не сошел!
– Попробуй только сунься к моей вешалке! – рычит в коридоре Елизавета Николаевна. – Попробуй сунься! Я тебе все патлы пообрываю, ворона драная! Можешь потом бегать жаловаться.
Лето. Луцкие уехали в деревню, а Ананьевы – на юг, в Одессу. Дядя Миша будет фотографировать там отдыхающих, а Герман и Марта – купаться в море. Я видела море на картинках: оно синее, и по нему всегда плывет кораблик под парусом.
В квартире пусто. Наина Ивановна днем спит или куда-нибудь уходит. Во дворе тоже пусто – почти все ребята уехали с садом на дачу или в пионерские лагеря.
– Ах, боже мой, что они делают?! – говорит мама, выглядывая в окошко. – Пилят липу! Что они, с ума сошли? Чем им помешала липа! Нет, я пойду скажу…
– Машинам подъезжать мешает, – объясняет тетя Дуся, лифтерша.
– Каким машинам? Сколько здесь машин! Что за глупости!
– Правдистским, каким же, – говорит тетя Дуся. – Если начальству мешает, значит, пилят.
– Какое варварство! Какая дикость! – возмущается мама. – Дерево пятьдесят лет росло, так нет, какому-то идиоту потребовалось спилить!
– Мы что? – вздыхает тетя Дуся. – Нас не спрашивают. Как начальство распорядилось, так и делают.
Мне тоже очень жалко липу. Она была такая зеленая и душистая.
У меня болит голова.
– Боже мой, опять! – стонет мама. – Ну что за наказание! В такую погоду простудиться! Нет, это надо уметь. Ложись и лежи и не смей высовываться из-под одеяла!
Я лежу, но лучше мне не становится. Ртутный столбик в термометре ползет все выше.
– Внученька, поешь чего-нибудь, – просит бабушка. – Хочешь, я тебе лапшу сварю?
Нет, я не хочу лапшу. Хочу колбасу, только не простую, а соленую и твердую.
– Колбасу? – говорит мама. – Так это тиф! Ты помнишь? – когда Таля болел, он тоже все просил копченую колбасу!
– Как я могу, Ниноленьки, помнить? Я в это время была в Минске!
– Ладно, не дури голову…
– Если тиф, нужно отрезать волосы, – говорит бабушка. – А то вылезут, и все!
Мама остригает мои волосы Любиными ножницами, кладет в коробочку и пересыпает нафталином.
– Пока трудно что-нибудь сказать, – говорит врач. – Но если это тиф, придется ее госпитализировать. Я зайду завтра.
– Нина, ты не дашь госпитализировать! – плачет бабушка.
– Не болтай ерунду…
– Нельзя ребенка в тифозный барак! Скажи, что ты не дашь! Скажи – мы не согласны! Мы сами будем ухаживать!
– Как мы будем ухаживать? Как? Ты знаешь, какая это возня – все кипятить и дезинфицировать? Кто этим будет заниматься? Я сама еле на ногах держусь.
– Я все сделаю!
– Ты? Представляю! Чтобы у меня вместо одного больного было два. К тому же и соседи не согласятся.
– Какие соседи? Никого нет! Одна Наина.
– Вот она и не согласится.
– Согласится! Я поговору – согласится.
– Да. Тоже мне дипломат нашелся…
– Дай ей тры пары чулок, и все!
– Каких чулок? У нее нога тридцать четвертый размер! А эти чулки годятся только на толстопятых бюргерш!
– Дай – и не твое дело!
Я проваливаюсь в сон, но и во сне мне плохо.
– С уверенностью это можно будет сказать только на тринадцатый день, – говорит врач.
Я опять задремываю.
– Внученька, съешь что-нибудь! – плачет бабушка.
Я не отвечаю. Я падаю куда-то глубоко-глубоко.
Бабушка сидит рядом и плачет.
– Не плачь, – говорю я.
Говорить очень трудно.
– Как не плакать, Светинька! Ты же моя кровь! Поешь бульончика! Ты ничего не ешь…
Я засыпаю.
– Я говорыла, Нина! Надо крестить ребенка! А ты не хотела… Ты смеялась! – Бабушка плачет навзрыд.
– Не мели ерунды!
– Какая ерунда? Ребенок вот-вот умрот, а ей – ерунда!
– При чем тут крещение…
– Теперь она умрот некрещеная! Нина, давай, я приведу попа! Он окрестит.
– Не вздумай! Только этого не хватало! Как будто мне будет легче, если она умрет крещеная.
– Тогда совсем другое дело!
Иногда я открываю глаза и вижу за окном солнце, иногда в комнате горит свет. Но бабушка все время сидит рядом.
– Внученька, поешь бульончика! – Одной рукой она приподымает мою голову, а другой вливает мне в рот ложку бульона.
Я чувствую, что бульон противный, что меня сейчас стошнит… Зачем она трогает меня? Я не хочу никакой еды, ничего не хочу… Хочу просто лежать. Мне хорошо лежать.
– Не спи, внученька! – трясет меня бабушка. – Я боюсь, когда ты спишь. Все спишь и спишь! Надо встать.
Я не отвечаю.
– Уснет – и все! – Слезы катятся у нее по щекам.
Она стаскивает меня с постели, пытается поставить на ноги. Ноги меня не держат.
– Ничего, – говорит бабушка. – Ничего, я тебя подержу. Ты только не спи! Пойдем. – Она тащит меня от кровати к своему сундуку. – Я тебе перестелю. Ты не спи! – Она перестилает мою постель и волочет меня обратно на топчан. – Вот! Теперь будет лучше.
Мне и так было хорошо. Только бы она не трогала меня…
Я открываю глаза. Бабушки нет в комнате. За столом сидит какой-то незнакомый дяденька. Он сидит неподвижно, широко расставив длинные ноги и положив на стол огромные ручищи.
– Здравствуй, Светка! – говорит он басом нараспев. – Ты что это – болеешь? Ну – история… А я знаешь – кто? Я – Петр Храпаль. Твоего батьки друг. Мы с ним от самого Сталинграда вместе топаем. Поняла? Теперь в Лейпциге живем. Город такой у немцев, Лейпциг – слыхала? Гете там жил и стихи писал. Да, а теперь мы с твоим батькой газету делаем. Раньше в Дрездене располагались, а теперь в Лейпциге. А батька твой не сказал, что ты болеешь… Он вот гостинец тебе прислал – держи. Шоколад. Я скоро уже обратно поеду – к немчуре этой. Видишь, мало что мы их победили, так теперь еще сторожить их надо, нельзя домой воротиться. А у меня тут тоже две такие сороки, как ты, растут. Ну, чего молчишь? Ладно, вообще-то и помолчать можно… Иной раз и не мешает даже помолчать.
Помолчав, он свешивает голову на грудь и засыпает. Во сне он храпит. Недаром он Храпаль.
Я тоже засыпаю. Просыпаюсь я от маминого голоса.
– Петр Васильевич, ах, – говорит мама, – что же вы не предупредили, что придете!
– Да как предупреждать? – отвечает Храпаль и шумно вздыхает. – Это нечаянно вышло. А вдруг бы я не приехал? А вы бы ждали.
– Хоть бы по телефону позвонили.
– Да не доверяю я им, телефонам этим. Возьмут да и переврут.
– Что значит – переврут? Как это телефон может переврать?
– Да набрешет. Обыкновенное дело. Я, может, скажу: завтра, а вам послышится: третьего дня.
– Вы шутите, – говорит мама. – Но при нашей жизни, ей-богу, не до шуток. Расскажите лучше, как там Павел.
– Павел?.. А нормально. Газету делаем. «За Родину», называется, «за Сталина». Вы, верно, видели.
– Откуда же я могла видеть?
– Не видели? Ну и шут с ней, чего там особо смотреть… А нас с вашим супругом знаете, как зовут? Петропавловская крепость. Потому как я Петр, а он – Павел. Апостолы, значит. В один день именины празднуем. Но поскольку я вот в отпуск уехал, так Павел теперь один в дозоре, один пока управляется. И с Родиной, и со Сталиным.
– Ах, Петр Васильевич, перестаньте! – сердится мама. – Что за выражения, ей-богу! Расскажите лучше, как вы там живете. Мне это интересно. Кстати, может, хотите чаю? Объясните мне, пожалуйста, вот что: зачем он прислал двести пар чулок, и все сорокового размера?
– Насчет чаю, что ж, можно и чаю. – Храпаль слегка всхрапывает и зевает. – А насчет чулок, так тут, Нина Владимировна, в вашем вопросе содержатся два аспекта: первый – количество, второй – размер. Про размер я вам так скажу: не то бери, что хочется, а что судьба дарит. А про количество… Видите – количество в данном конкретном случае сопряжено с дальностью расстояния. Мы ведь за этими чулками в американскую зону ездим. Вернее, ездили. Первый раз выехали, а я, признаться, выпивши был. То есть не то чтобы выпивши, а не протрезвел еще со вчерашнего. Павел меня поднял чуть свет, башка не проветрилась как следует. Спасибо, Нина Владимировна, хороший чаек… Ну вот, отъехали, значит, мы километров сто пятьдесят, и тут мне с похмелья-то дурь в голову и вступила. «Не желаю, – говорю, – никаких чулок, никакой американской зоны! Кто мы, – говорю, – такие, чтобы за бабскими чулками в американскую зону гонять? Скажи, – говорю, – Павел, прямо: кто мы – спекулянты, мешочники окаянные или советские офицеры?» Ему бы промолчать лучше, а он, ну не подумавши, видно, возьми да брякни: «Советские офицеры!» А на меня это сильно подействовало. «Если так, – говорю, – поворачивай сию минуту обратно!» И что вы думаете? Взял и повернул! Назло мне сделал. Вместо того чтобы ехать себе дальше… В крайнем случае мог мне по морде дать – чтобы очухался, – нет, взял и повернул. Так что пришлось потом сызнова ехать. И уж меньше двухсот пар смысла не было брать…
– Вы меня извините, Петр Васильевич, – говорит мама, – но мне эти рассказы абсолютно не нравятся. Я не понимаю, почему обязательно нужно напиваться до такого состояния. Я думала, что в армии, по крайней мере, существует порядок.
– Порядок существует, – соглашается Храпаль. – А как же? Но видите, Нина Владимировна… В советской зоне чулок не достать. Так что волей-неволей выходит такая вот путаница. Хотя теперь и с американцами сложно стало. А насчет выпивки я вам честно скажу. Я лично, пока не выпью, ни единой строки не выдумаю. А газета, понимаете, она должна выходить. Тут уж хочешь не хочешь приходится пить.
– Что за глупости! Что значит – приходится? Можно подумать, что все газетные работники – пьяницы. Ничего подобного, есть вполне приличные люди.
– Есть, – соглашается Храпаль, – но в общем-то мало. Да вы, Нина Владимировна, не расстраивайтесь. Не стоит, ей-богу! Это я так – сдуру болтаю…
– Хорошенькое дело – не расстраивайтесь! Вы меня просто убили этими вашими рассуждениями. Никогда не поверю, чтобы на пьяную голову легче работалось. Это, вы меня извините, распущенность и больше ничего!
– Распущенность?.. – огорчается Храпаль. – Может, и так… Может, это вы правильно заметили. Иной раз, бывает, такое натворишь… Черт знает что натворишь! Самому после не верится. Но с тем случаем все обошлось…
– Каким случаем? Что обошлось?
– Да когда мы с Павлом на кладбище стрелялись…
– Что?! – Мама приподымается, потом опять садится и откидывается на стуле. – Вы хотите сказать… Как это – стрелялись?
– А на спор. Кто метче выстрелит.
– Не понимаю.
– Ну… Шли через кладбище и поспорили. У них, у немцев, памятники все такие основательные, тяжелые. Спрячешься, и не видать. Договорились, что каждый по три выстрела сделает. А тут патруль как раз проходил – услышали. Так что, выходит, забрали нас…
– Вы хотите сказать, что стреляли друг в друга?
– Исключительно друг в друга, – отвечает Храпаль. – Но не попали. Очень пьяные были.
– Петр Васильевич, знаете, – говорит мама, – если вы меня разыгрываете, то, должна вам сказать, это совершенно не смешно. Вы взрослый интеллигентный человек. Доцент университета. А это какие-то гусарские выходки. Стыдно слушать!
– Да, – соглашается Храпаль. – Вы правы, конечно. Оглупели мы там, в Германии этой. Это верно… Там все как-то иначе смотрится. Вот и вышла дурацкая история… Три месяца после мурыжили. Хорошо, генерал-лейтенант заступился. А то могло бы черт знает чем кончиться.
– Я вообще не понимаю, для чего вы мне это рассказываете, – говорит мама.
– Так вы ж, Нина Владимировна, сами спросили.
– По-моему, вы там просто посходили с ума. Я теперь ни одного дня не буду спокойна. Я себе такого даже вообразить не могла. Нет, мне от всех этих признаний плохо сделалось. – Мама берет в руки газету и принимается обмахиваться ею. – Одно дело, если убьют на фронте. Это еще как-то можно понять. Но стреляться на кладбище!.. После окончания войны! Это в голове не укладывается. Это… Я не знаю… Нет слов… Безумие! Безобразие! Я бы на месте вашего генерала не то что заступаться, я бы вас обоих в тюрьму засадила! Да. Чтобы в другой раз неповадно было.
– Да что вы, Нина Владимировна! Вы уж прямо из мухи слона делаете.
– Ничего себе муха! Не муха, а непростительное идиотское легкомыслие! И от вас я, Петр Васильевич, этого никак не ожидала. Уважаемый человек, ученый, отец семейства! Превращаете себя в посмешище!..