Текст книги "Розы и хризантемы"
Автор книги: Светлана Шенбрунн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)
– Он тут работает?
– Нет, мы просто так пришли.
– К кому?
– Я не знаю…
– Странно, – говорит она. – Чья это девочка тут? – Она заглядывает за перегородку. – Кто-нибудь знает? Она тут уже часа два сидит…
– Девочка, ты чья? – спрашивает дяденька.
– Я с папой пришла…
– А как фамилия твоего папы?
– Штейнберг.
– Василий Семенович, вы знаете такого – Штейнберг?
– Откуда мне знать, – отвечает голос за перегородкой.
Они уходят, а я опять сижу и жду. Наконец появляется папа.
– Почему ты так долго? – спрашиваю я.
– Нужно было, маленький, вычитать гранки, – объясняет он. – А они еще не были готовы. Пришлось ждать.
Мы спускаемся по лестнице и встречаем какого-то дяденьку с сыном. Папа приподымает шляпу, раскланивается с дяденькой, жмет ему руку и принимается разговаривать. Сын дяденьки размахивает большой красной деревянной саблей. Хорошо бы мне купили такую саблю… Нет, мне не купят – у нас нет денег… Мне ужасно, ужасно хочется такую же красную саблю! Но даже если бы у нас были деньги, мама все равно сказала бы, что я уже вышла из детского возраста. Я знаю, она все время так говорит.
Я потихоньку дергаю папу за руку: папа, пойдем!..
– Подожди, маленький, – отвечает он и продолжает разговаривать.
Разговаривает и смеется. Как будто этот дяденька рассказывает что-то очень смешное. По-моему, ничего смешного он не рассказывает.
Я не хочу смотреть, как этот мальчишка машет своей саблей. Он нарочно дразнит меня. Я отпускаю папину руку и иду на нижнюю площадку. Папа все разговаривает и смеется наверху. Даже и не думает прощаться…
– Зачем ты так долго разговаривал? – спрашиваю я, когда мы наконец выходим из здания.
– Тише, маленький, – говорит папа. – Понимаешь, это очень-очень нужный человек…
– Зачем он нужный?
– Это критик Яцовский. Когда твой старый мудрый отец закончит наконец свой роман и когда этот роман напечатают, Яцовский напишет на него положительную рецензию…
– А если ты не будешь с ним разговаривать, он не напишет?
– Если не буду, то, скорее всего, не напишет.
– Ниноленьки, Сашка хочет ехать в гости! – сообщает бабушка.
– Какой Сашка? Какие гости? Что ты ерунду болтаешь! – Мама ставит на подоконник горячий чайник.
– Мой брат Сашка. К нам в гости. Вот – письмо прислал.
– Только его мне тут не хватало! Нет, как вам это нравится – сначала выставил дорогую сестрицу на мороз, а теперь готов ехать к ней в гости! А может, ты его сама пригласила? С тебя станется! – Мама отбирает у бабушки письмо и принимается читать.
– Я не приглашала, я только писала, что Павел Александрович вернулся из Германии и привез много вещей.
– Ну, что ты ненормальная, это давно известно. – Мама бросает листки на стол. – Но чтобы приглашать эту свинью, этого мерзавца – нет, просто уму непостижимо! Он ее вышвырнул из дому как собаку, а она, оказывается, ведет с ним переписку!
Бабушка кряхтит, топчется возле стола, поправляет на носу пенсне.
– В гости приглашает! Жаль, очень жаль, что ты там не сдохла, на этом вокзале.
– Это не он вышвырнул, это Маруська, – заступается бабушка за брата Сашку.
– Маруська? А кто «руки в бруки»? Кто не соизволил даже ответить на мое письмо, когда я просила, чтобы он разыскал тебя? Брат! Сукин сын, мерзавец, каких свет не видывал! Нет, я не могу, мне от этого всего просто плохо сделалось. – Мама опускается на стул. – В гости он, видите ли, желает! Напиши, что мы чрезвычайно тронуты. Бесконечно счастливы!
– Он, Ниноленьки, станет спать на полу.
– У себя дома! Хоть на полу, хоть под полом. У себя дома!
– Может, Ниноленьки, – бабушка начинает всхлипывать, – это последний раз… Может, умру и больше его не увижу…
– Невелика потеря. На том свете свидитесь.
– Ты не знаешь, – плачет бабушка, – он маленький настоящий ангелочек был… Бывало, спит, а я сижу и смотру… Такое важное дитя… Лобик беленький, щечки пухленькие…
Папа сопит в своем углу, потирает ладонью подбородок, собирается как будто что-то сказать, но ничего не говорит.
– Ну, что с ненормальной разговаривать! – Мама поджимает губы. – Что ни день, то новые фокусы.
– Он был на четыре года младше меня… – всхлипывает бабушка. – Нельзя, Ниноленьки, родная кровь… Он нам сала привезет…
– Да, прежде был на четыре года младше, а теперь сделался на восемь старше! Все, не желаю этого слушать! Сейчас же садись и пиши, чтобы не смел и думать! Близко к дому не подпущу! Понятно? И покажешь, что ты там насочиняла.
– Как можно? – убивается бабушка. – Он билет купил. И Маруська станет смеяться. Он, Ниноленьки, водки привезет…
– Водки! А, вот в чем дело!.. Чтобы вы тут напивались с дорогим братцем! Вот этого мне действительно не хватало! Все! – Мама колотит кулаком по столу. – Надоело слушать этот бред! И имей в виду: кончится тем, что в один прекрасный день я отправлю тебя в желтый дом. Да, да, я не шучу! У меня уже нет сил терпеть твои выдумки. Ты меня вынуждаешь принять меры!
– Хорошо, – сдается бабушка. – Раз ты не хочешь, напишу, чтобы не приезжал. Напишу, что мы все лежим в холере.
– Хоть в холере, хоть в чуме, но чтобы духу его тут не было!
– Наденька, ничего если я несколько задержу вам деньги? – спрашивает мама.
Наденька гладит белье на одной половине стола, а я на другой делаю уроки. Марья Трофимовна задала нам написать сочинение: «Первый снег». Нужно придумать про это целую страницу.
– Перезаложила вчера вещи в ломбарде, – объясняет мама, – но дали значительно меньше, чем я рассчитывала.
– Да пожалуйста, Нина Владимировна! – Наденька расправляет простыню и брызгает на нее водой. – Мне не к спеху, я все равно ваши деньги не трачу. На козу откладываю. Как поеду летом в деревню, козу им куплю. Чтобы молоко Олежке было. Пока еще мамка грудью кормит, а на тот год козу надо. – Она склоняет голову набок и тихонько вздыхает.
Я больше люблю, когда она улыбается, а не вздыхает. Когда она улыбается, на щеках у нее появляются две замечательные веселые ямочки. «Первый снег»… Мне надо думать про снег… Вообще-то, наверно, снег одинаковый, что первый, что не первый. Просто тут, в Москве, его сразу затаптывают. А в Красноуфимске он долго лежал..! Чистый-чистый… И толстый… А на реке были черные проруби… Мама сказала: проруби – это чтобы брать воду. Прорубают лед на реке и берут воду. А один раз была пурга… Когда сильный ветер и много снегу, это называется пурга.
– Он у нас прибыльной, Олежка-то, – сообщает Наденька, закручивая простыню валиком.
– Что значит прибыльной? – спрашивает мама.
– Без отца, значит… От председателя. Мамка у нас красивая, вот председатель к ней и ходит.
– А ваш отец где же? – интересуется мама.
– Погиб. В сорок четвертом… – Наденька раскладывает другую простыню и снова брызгает водой. – У нас все так – кто на фронте погиб, кто помер в войну, а которых в Германию немцы угнали. На всю деревню из мужчин один дед Валера остался, да ему уж сто лет скоро. Теперь вот председателя прислали. Мне счастье, что Олежка наш председателев, паспорт получила, а то бы небось так и сидела в колхозе.
Я не должна их слушать, я должна писать. Снег… Первый снег… Первый снег это еще не настоящий. Тоненький… Настоящий снег толстый. Соседский Колька в Красноуфимске провалился в снег. В яму возле ворот… Он, наверно, позабыл, что там яма. Не заметил в темноте. Упал и выл оттуда. Так ужасно, ужасно выл оттуда. Я ни за что не хотела заходить в ворота. А мама сказала: «Не твое дело, иди!»
– Пиши, пиши! – говорит мама. – Нечего сидеть. Вечно сидит, мечтает. Мечтатель! Чем скорее напишешь, тем скорее освободишься. А вы сами откуда? – спрашивает она у Наденьки.
– Из-под Курска. Семь километров от Шумаково.
– То-то я вижу – у вас в лице есть что-то южное: волосы темные, глаза. А в Москве давно?
– Пятый месяц. Я сперва в Курске в госпитале работала. Там еще раненые были. Я даже теперь с одним переписываюсь…
– Подождите, Наденька, подождите, что вы делаете! – возмущается мама. – Зачем вы выворачиваете? Наволочки и пододеяльники гладят с правой стороны.
– Да? – удивляется Наденька. – А мы всегда с изнанки.
– Зачем же? Это некрасиво.
– А чтобы вшей не было.
– Какие вши? О чем вы говорите? Давно уже нет никаких вшей. К тому же это все кипятится. Так, теперь, когда начинаете гладить, попробуйте прежде на какой-нибудь тряпочке – чтобы не сжечь. Подождите, у меня специально была где-то тряпка… Да, конечно, в Москве молодой девушке веселее, – прибавляет она, разыскав свою тряпочку.
– Веселее, – соглашается Наденька и наклоняет голову набок. – А дома у нас и есть-то нечего…
Нет, я не буду их слушать… Буду думать про снег… Наверно, если бы я знала, что это Колька воет, я бы не так испугалась. Он сломал себе ногу, когда падал. А в доме его не слышали. Он после скакал на костылях без ноги, ногу ему отрезали, она отмерзла в яме. А он всем говорил, что это его ранило на фронте.
– Рубашку начинают гладить с рукавов, – объясняет мама. – Сначала рукава, потом манжеты, потом спину, грудь, а воротничок в последнюю очередь. Ничего, ничего, не смущайтесь, постепенно всему научитесь. Не святые горшки лепят! Вы девушка толковая. И между прочим, вполне грамотно говорите – не то что другие деревенские.
– Я книжки читать люблю, – признается Наденька. – Я и в школе хорошо училась. Учительница хвалила.
– Вам бы, наверно, надо дальше учиться, – размышляет мама.
– Ничего, я работать тоже люблю, – утешается Наденька. – Пшена вчера купила, – говорит она, откладывая выглаженную рубаху в сторону. – Два кило.
– Погодите, погодите! – останавливает мама. – Что ж вы ее так бросаете? Умеете складывать рубахи? Если нет, не стесняйтесь, спросите. Застегиваем верхнюю пуговицу и кладем лицом вниз. Теперь загибаем вот так… Рукав сюда… Точно так же с другой стороны, и складываем пополам.
– Послать только не знаю как, – вздыхает Наденька. – По почте не разрешают слать, а едет редко кто… Хоть бы до весны уж продержались… А говорят, если на Димитрия мороз ударил, так весна поздняя будет…
– А в больнице вас ничего, прилично кормят? – интересуется мама.
– Очень даже прилично. Первое сколько хочешь можно брать. На второе котлетка с картошкой или рыба вареная. И компот еще. Очень даже прилично. Если б в деревне так…
– Ну, вы теперь с деревней распрощались.
– Я-то распрощалась. Братишку мне жалко, – вздыхает Наденька. – Распухнет с картошки…
– Если картошка есть, это уже хорошо, – говорит мама.
– Картошки у нас до Рождества хватает, – соглашается Наденька, – а то и до Масленицы… Хлеба только нет. Совсем плохой хлеб стал. Уж чего придется подсыпаем. Я один раз сухарей достала, послала им…
– Что ж, – утешает мама, – не то беда, когда в хлебе лебеда, а то беды, когда ни хлеба, ни лебеды.
– В войну жмых ели, – вспоминает Наденька.
– Если был жмых, так это прекрасно, – говорит мама.
– А все равно многие померли… В прошлый месяц сахару кило послала…
– Нет, нет, только, ради бога, не торопитесь, – волнуется мама. – Я терпеть не могу никакой спешки. Никто за вами не гонится. Лучше сделать меньше как следует, чем больше, да тяп-ляп. Слава богу, не на скачках.
– Что достану, все им отсылаю, – рассказывает Наденька. – Зачем мне? Я на всем готовом – день в больнице, день у вас, а в выходной хлебушка с солью или с огурчиком поем, много мне, что ли, надо? Один-то Олежка у нас помер…
– Как – еще один был? – удивляется мама.
– Большой уже, – говорит Наденька, – девятый годок шел. Животом заболел – от жмыха, наверно, – и в три дня умер. В честь того и этого Олежкой окрестили. Жалко, если опять помрет. А вообще-то, если б не он, мамка могла бы ко мне в Москву перебраться. Она еще молодая, мамка наша, устроилась бы. Хоть нянечкой, хоть истопником. Все лучше, чем в деревне. Только с ребенком куда? С ребенком нигде не берут.
– Безумие, – говорит мама. – Настоящее безумие! В таких обстоятельствах плодить детей!
Нет, наверно, я сегодня ничего не напишу ни про какой снег. Может быть, завтра. Завтра весь день буду смотреть на снег. Буду смотреть, смотреть и, что увижу, сразу запишу.
Я закрываю тетрадку и прячу в портфель.
– А он мне снится, – вздыхает Наденька. – Пять месяцев только не видала его, байбака, а уж как соскучилась… Все больше снится, будто он на ножки встал и зовет меня. Ручонками так и тянется, так и манит… А девочки наши говорят: плохая примета. Будто если зовет дитя, значит, помрет.
– Глупости! – говорит мама. – Не верьте ни в какие приметы. Это от дикости и суеверия.
– И я говорю, – соглашается Наденька. – Если б я ему мать была, так другое дело. А ведь я не мать – сестра только, так чего ему из-за моих снов помирать?..
– Пал Лексаныч! – кричит тетя Настя. – К телефону вас!
Папа шумно вздыхает, выбирается из-за машинки и идет в коридор.
– Так точно, – говорит он в трубку. – Да. Благодарю. Весьма признателен. Весьма рад. Разумеется. Ни в коем случае не возражаю. Чрезвычайно признателен, Федор Иванович. Ни в коем случае. Никому. Нет. Да. Всего наилучшего, Федор Иванович. Непременно. Всего доброго. Обязательно занесу.
– Кто это был? – спрашивает мама, когда он возвращается.
Папа делает хитрое лицо и молчит.
– Ну что ты молчишь? Мне же интересно знать.
– Панферов прочитал отрывок, – сообщает папа каким-то особенным голосом.
– Какой отрывок?
– Отрывок из моего романа.
– В «Красной звезде»? Что же ты молчишь?
– Я не молчу, я говорю.
Я вижу, что он очень, очень рад.
– Да, и что же? – спрашивает мама.
– Говорит, что ему понравилось и что он хочет публиковать весь роман у себя в «Октябре».
– Прекрасно… Если только не очередная болтовня.
– Почему же, Нинусенька, обязательно болтовня?
– Ты что, забыл, как он до войны два года морочил тебе голову? И тоже, между прочим, не скупился на похвалы.
– Что у тебя за манера, мой милый Кисик, обязательно во всем усомниться?
– Лучше усомниться, – говорит мама, – чем питать пустые надежды и остаться у разбитого корыта. К тому же роман, насколько мне известно, еще не готов.
– Удивительно! Я сообщаю тебе приятную новость, а ты непременно должна сказать какую-нибудь гадость.
– При чем тут гадость? Какая гадость? Я по опыту знаю, что на его обещания нельзя полагаться.
– Будь он проклят, пошлый опыт, ум глупцов!..
– Ну конечно! Сразу глубокомысленные сентенции.
– Ты, мой милый Кисик, неисправимый скептик и нытик.
– Прекрасно! Пускай я буду скептик и нытик, но я, по крайней мере, стараюсь смотреть на вещи трезво.
– Ты стараешься убить всякое желание что-нибудь делать.
– Что ж, если я такой невыносимый человек, найди себе других собеседников. – Мама поджимает губы. – Ну вот, забыта, зачем пришла…
– В любое варево тебе непременно нужно добавить ложку дегтя, – говорит папа.
– Не ложку дегтя, а каплю здравомыслия, – отвечает мама. – И вообще, оставь меня, пожалуйста, в покое! Я не сказала ничего дурного. Просто ты с недавних пор сделался болезненно раздражителен. Совершенно нетерпим к любому моему замечанию. Рта уже невозможно раскрыть без того, чтобы не встретить града упреков. Все, буквально все принимается в штыки. Боже мой, действительно, боишься уже произнести слово!
Она выходит из комнаты, а папа снова усаживается за машинку и смотрит в окно. Я подхожу к нему, останавливаюсь за его стулом и читаю на вставленном в машинку листе:
«За Волгой загоралась узкая багровая полоска зари. Гурин полубегом спускался с кургана. Он уже различал в полутьме трупы немецких солдат и наших бойцов, лежавших на скате, вспоминал, что здесь продвигался он ночью…»
Полу-бегом в полу-тьме… Как это – полубегом? Наверно, вприпрыжку…
– А когда твой роман напечатают, – спрашиваю я, обнимая его за шею, – тебе заплатят много денег?
– Много, маленький, – отвечает папа. – Много-много денег. И мы купим нашему милому Кисику много-много дорогих вещей. Он у нас очень красивый и очень милый Кисик, но он Фома-неверующий… Купим ему много прекрасных вещей, чтобы он не был такой Фома…
– Сейчас я раздам вам сочинения, – говорит Марья Трофимовна, – но сначала прочитаю некоторые из них. Вот что написала Ира Грошева: «Первый снег. Сегодня выпал первый снег. Все ребята сразу взяли санки и побежали кататься на горку. А Петя взял свои лыжи и пошел с ними в лес. Валя, Катя и Зина стали лепить снежную бабу. Валя слепила большой снежный шар, Катя слепила шар поменьше, а маленькая Зина слепила самый маленький шарик. Потом девочки поставили эти шары друг на друга и приделали снежной бабе нос из морковки». Очень хорошо, Ира, – говорит Марья Трофимовна, подымая глаза от тетрадки. – Написано чисто, аккуратно, без единой ошибки. Пятерка. А вот сочинение Зои Линкиной. Послушайте
«Первый снег.
Первый день зимы веселой.
Солнце светит, снег блестит.
На дорожке перед школой
Крепость снежная стоит.
Позовем играть и бегать
Всех друзей и всех подруг.
Сколько света, сколько снега!
Сколько радости вокруг!»
– Ух ты, здорово! – говорит кто-то из девочек.
Да, это замечательно… Как она смогла такое сочинить? Мне бы в жизни не написать так складно…
– Молодец, Зоя, – хвалит Марья Трофимовна. – На, возьми свою тетрадку.
Зоя подымается и идет к столу. Обыкновенная девочка с длинными черными косами и синими бантами, немножко толстая и неуклюжая. Неуклюжая, зато вот как умеет сочинять… «Сколько снега, сколько света!..» Если бы только я не дружила с Инной, я бы обязательно постаралась подружиться с Зоей…
– А теперь я вам прочитаю сочинение Светы Штейнберг, – говорит Марья Трофимовна.
Мое? Не может быть…
– «Первый снег. – Марья Трофимовна поправляет очки на носу. – Черная туча ползла низко-низко над городом…»
Правда, это мое…
– «Туча была толстая и очень тяжелая, потому что несла много-много снега. Одна снежинка не удержалась, оторвалась от края и стала падать вниз. Она падала, падала, пролетела сквозь голые ветви дерева, вспыхнула яркой блесткой в свете фонаря и опустилась на землю. А следом за ней стали падать другие снежинки. Скоро вся земля сделалась белая и пушистая. Но люди не видели этого, они спали».
Зачем она это читает? Зачем я это написала! Такое глупое, некрасивое сочинение… Девочки будут смеяться. Нужно было придумать про санки и снежную бабу… Почему я даже не вспомнила про санки и про бабу?
– Жалко, что есть ошибка, – говорит Марья Трофимовна и отдает мне тетрадку.
Еще и ошибка! Да, вот: вместо «вспыхнула» написано «вспухнула». Я сажусь на свое место, закрываю тетрадку. Я сейчас заплачу. Нет, нельзя плакать в классе, скажут, что я плакса-вакса. Не буду думать про эту несчастную ошибку…
– Это не ошибка! – доказываю я маме. – Я пишу правильно. Просто эти буквы одинаковые!
– Конечно, – поддерживает меня папа, – я их тоже никогда не различал. И теперь не различаю.
– Действительно, – соглашается мама. – Я всегда замечала, что ты пишешь «руба» вместо «рыба». Но неужели такая ерунда может передаться по наследству? Просто не верится…
Тетя Луша сгребает снег широкой лопатой.
– Давай поможем ей? – предлагает Инна.
Мы находим возле помойки два куска фанеры и принимаемся трудиться рядом с тетей Лушей. Как это замечательно – сгребать снег. Нам сразу становится жарко и весело. Мне особенно жарко в моем кожухе. То есть это, конечно, не мой кожух, а папин, но я пока ношу его. Пока тетя Лера не перешьет мою шубу. Кожух, правда, велик мне, зато он очень теплый – теперь руки у меня никогда не мерзнут, еще приходится и загибать рукава. И падать в нем не больно.
– Что вы тут делаете? – спрашивает Женя из третьего подъезда. – Я тоже хочу!
– Вот помощники! – радуется тетя Луша.
– Машина! – кричит кто-то.
– Машина, девочки, машина!
Мы останавливаемся и смотрим, как большой черный автомобиль медленно въезжает во двор, огибает угол сквера и плавно подкатывает к седьмому подъезду. Эти подъезды – пятый, шестой, седьмой и восьмой – заселили только недавно. Раньше половина нашего дома стояла пустая, без окон и с забитыми дверями. До войны не успели достроить, а потом у издательства «Правда» не было денег. ЦК забрал недостроенную часть себе, достроил и недавно заселил.
От горки тоже бегут девочки – с санками в руках – смотреть на машину. Шофер вылазит и уходит в подъезд.
– Мужу звонить пошел, – сообщает кто-то.
В машине сидит женщина в голубом платье. Она, конечно, не смотрит на нас. Интересно, как же она выйдет? Ведь холодно в одном платье… Может, шофер вынесет ей пальто?
Дверь подъезда распахивается, мужчина в черном костюме и белой рубашке подскакивает к машине, женщина неторопливо ступает серебряной туфелькой на снег – хорошо, что мы уже расчистили эту часть, а то бы она точно провалилась… Белая грудь, плечи, локоны… В точности, как моя Ингрид, которую папа привез из Германии. Нет, ей нисколько не холодно. Может, она и не живая вовсе?.. Мужчина подхватывает ее на руки и уносит в дом. Длинное платье волочится по земле.
Одна из девочек бросает санки и ныряет в подъезд.
– На лифте поехали, – сообщает она, вернувшись. – А в тот раз до самого верха на руках тащил!
Нам уже не хочется сгребать снег, мы разбредаемся по двору.
– Знаешь, почему у нее такое платье? – говорит Инна. – Потому что она актриса! Наверно, когда я стану настоящей балериной, у меня тоже будет такое. Панбархат – самый дорогой материал. И самый красивый. А еще бывает крепдешин…
Мы с папой сидим дома вдвоем. Мама ушла куда-то.
– Нарисуй мне лошадку, – пристаю я.
– Угу, маленький… – говорит он и продолжает читать свою газету.
– Сперва нарисуй, а потом будешь дальше читать.
Папа вздыхает, берет чистый лист, карандаш и рисует мне замечательную лошадь: с развевающейся гривой, крепкими ногами и длинным пышным хвостом. Мне ни за что так не нарисовать…
– Еще нарисуй ей травку.
Папа рисует траву у лошади под ногами.
– И еще речку, чтобы она ходила купаться.
В углу листа появляется речка с плакучей ивой на берегу.
Кто-то звонит в дверь, но это не к нам – к нам два звонка. К нам – два, к Луцким – три, к Ананьевым – четыре, к Наине Ивановне – пять, а один звонок – общий, это если приходят из домоуправления, или проверять счетчики, или чинить что-нибудь.
– Нин-ладимировна! – кричит за дверью тетя Настя. – К вам!
Папа откладывает карандаш и идет к двери. На пороге стоит военный – в длинной шинели и с рыжими усами.
– Вы ко мне? – удивляется папа.
– Да вот… Я из Германии, – объясняет военный, снимая фуражку. – Я к вам от Храпаля, от Петра Васильевича.
Папа заводит его в комнату.
– Присаживайтесь, пожалуйста.
– Спасибо, тороплюсь, – говорит военный. – Письмо вот он просил передать…
– Благодарю, – говорит папа. – Может, все-таки присядете?
– Не могу, поезд у меня, – отказывается военный. – Я тут проездом, в Москве. Полтора часа всего. Он уж очень просил письмо это вам передать. Петр Васильевич. Чтобы, значит, в самые руки…
– Да, благодарю, – повторяет папа.
– Неприятности у него случились… – Военный перекладывает фуражку из одной руки в другую, приглаживает волосы. – По этому поводу, значит… Так вы уж извините, я пойду. А то боюсь, опоздаю.
Он уходит, папа разрывает конверт и читает письмо.
Появляется мама, и вместе с ней в комнате появляется особенный запах мороза. Мороза и повлажневшего от снега кроличьего меха. Мама ставит на стул кошелку, принимается снимать боты.
– Светлана, помоги мне.
– У Храпаля арестовали жену, – говорит папа.
– Как – арестовали? Что значит – арестовали? Я не понимаю…
– Чего ты, Нинусенька, не понимаешь?
– Нет, ну как?.. Так вот, ни с того ни с сего взяли и арестовали? За что?
– Откуда мне знать за что. Очевидно, проворовалась.
– Как – проворовалась? Она же не на складе работает и не в магазине. Если я не ошибаюсь, она преподает в институте. Педагогическом, кажется. Он говорил, но я, конечно, не запомнила.
– Не важно, Нинусенька, какое это имеет значение… Провороваться можно в любом месте.
– То есть как – не важно? Человека арестовали, а ты говоришь: не важно.
– Не важно, за что. Нинусенька, ты меня извини, но с тобой стало совершенно невозможно разговаривать!
– Никто не заставляет, – обижается мама. – Если тебе так уж невыносимо со мной общаться – ради бога! – найди себе других собеседников – более толковых и более приятных.
Папа шумно вздыхает.
– Он прислал письмо. С оказией.
– Да, и что с того? Нет, ты видишь? Ты сам затеваешь разговор и тут же начинаешь возмущаться.
– Я не начинаю возмущаться, я пытаюсь тебе что-то рассказать, мой милый понятливый Кисик. А ты на каждом слове перебиваешь меня мудрыми замечаниями.
– Боже мой! Да что же это такое? Можно подумать, что я тебе навязываюсь со своими мнениями или замечаниями! – Мама отбрасывает боты в угол и берется за кошелку. – Если хочешь что-то сказать, то так прямо и скажи, без дурацких экивоков и, главное, без оскорблений. Да, так что же? – Она вытаскивает из кошелки бутылку молока, пакет с крупой.
– Ничего, – говорит папа.
– Ничего так ничего. – Мама щурится, разглядывая какую-то баночку.
– Нужно съездить к ним посмотреть. Дети остались одни.
– Ну, так съезди и посмотри.
– Я думаю, будет гораздо удобнее, если это сделаешь ты, – говорит папа.
– Чем же это удобнее?
– Женщине это удобнее. Ты можешь сказать, что ты их тетя. Откуда-нибудь из провинции.
– Новое дело! Тетя из провинции! С какой это стати я вдруг стану врать и прикидываться? Я в жизни этим не занималась. И главное, какой в этом смысл? Почему я должна выдавать себя за какую-то мифическую тетю? Тем более что ты даже не желаешь ничего объяснить по-человечески.
– Нинусенька, что я могу тебе объяснить, если я сам ничего не знаю. А для тети вполне естественно интересоваться племянницами.
– Племянницами! Я их в жизни не видела!
– Две девочки – десяти лет и тринадцати.
– Если я могу быть их тетей, то ты с тем же успехом можешь назваться дядей. В конце концов, это ты его друг, а не я. Я с ним на кладбище не стрелялась.
– Хорошо, Нинусенька, не нужно.
– Нет, я просто отказываюсь тебя понимать. У детей есть отец. Почему бы ему не приехать и не разобраться во всем самому?
– Ты прекрасно знаешь, Нинусенька, что он находится в Германии и не может отлучиться самовольно без санкции командования.
– Так пусть добивается, чтобы отпустили!
– Он и добивается. Но в один день этот вопрос решиться не может.
– Да, но при чем тут я? Я с его семьей вообще никогда не была знакома. Наверно, есть какие-нибудь родственники…
– Если бы были родственники, то он, очевидно, не писал бы и не просил меня.
– И что вообще я могу сделать? Войти и сказать: здрасте, я ваша тетя? Надеюсь, ты не воображаешь, что я заберу этих детей сюда? У меня, слава богу, своих несчастий хватает. Еле на ногах держусь.
– Хорошо, Нинусенька, оставим этот разговор.
– Конечно, оставим. Тринадцать лет… Тринадцать лет – это уже достаточно взрослая девушка. Может позаботиться и о себе, и о сестре. Прасковью Федоровну в тринадцать лет замуж выдали.
– Твоя Прасковья Федоровна, Нинусенька, ты меня извини, и сейчас нисколько не отличается умом от тринадцатилетней. – Папа зажигает спичку, подносит к ней письмо Храпаля и, когда листок вспыхивает, бросает его в пепельницу.
– Тем более! В конце концов, есть соседи, которые, наверно, как-то присмотрят. Что такое? Что за вонь? – Она оборачивается. – Что ты жжешь?
– Нинусенька, я уже, кажется, просил тебя не задавать лишних вопросов. – Он аккуратно растирает карандашом пепел в пепельнице и сбрасывает его в бабушкин миртик.
– Павел, нужно что-то делать, – говорит мама.
– В чем дело, Нинусенька? – спрашивает папа.
– Ах, можно подумать, что ты не знаешь! В доме ни копейки денег. Нечем даже заплатить за электричество. Домработнице задолжали за два месяца.
– Но как же так? Нинусенька, я недавно принес тебе тысячу девятьсот рублей!
– Что ты выдумываешь? Какие тысячу девятьсот рублей? Когда это было?
– Четвертого числа. Выплатной день в «Известиях».
– А сегодня, слава богу, шестнадцатое.
– Извини меня, мой милый Кисик, но на эти деньги можно жить целый месяц. Даже больше.
– Что же я, по-твоему, выбрасываю? Или пропиваю?
– Не пропиваешь, а отдаешь теще. А она тратит черт знает на что!
– Глупости! На что она может тратить? Я даю ей на покупки. И она всегда отчитывается. Не могу же я сама таскаться по этим очередям, я тяжело больной человек!
– Я не говорю, чтобы ты таскалась по очередям. Но нельзя транжирить без оглядки.
– Транжирить?! Без оглядки? Что значит – транжирить? Без какой оглядки? Боже, что за нелепые обвинения! Я буквально во всем себе отказываю!
– Не знаю, Нинусенька. – Папа громко вздыхает. – Ты сама видишь, что я работаю день и ночь.
– Ты работаешь день и ночь, но от этого никакого проку!
– Я каждый месяц приношу тебе полторы-две тысячи.
– Что такое полторы тысячи?
– Это большие деньги.
– Это вообще не деньги! Половина тотчас уходит на раздачу долгов. Павел, ты обязан пойти на штатную работу. Если не в «Комсомолку», то куда-то в другое место.
– Нинусенька, я уже сказал тебе, что ни на какую штатную работу не пойду. – Он вытаскивает из пачки папиросу и закуривает.
Мне очень-очень его жалко.
– Так что же? Сдохнуть с голоду? – спрашивает мама.
– Не понимаю, к чему эти гротески.
– Гротески! – Мама хмыкает, садится на стул, но тут же снова встает. – Гротески!.. Хорошо, что же делать – пойду продам что-нибудь из вещей. Если нету другого выхода… Что же остается?
Папа вздыхает:
– Не знаю, Нинусенька… Попробую предложить еще кому-нибудь отрывок из романа. Поговорю с Николаем Петровичем, может, он согласится заказать дополнительную передовую.
– Да, с этим пропойцей!
– Он не пропойца. Он редактор газеты и депутат Моссовета.
– Это не мешает ему быть пьяницей.
– Прекрасно, не буду с ним говорить.
– Надо искать какое-то разумное решение.
– Нужно разумнее тратить деньги.
– Нет, вы подумайте! Опять двадцать пять! – От возмущения мама становится вся красная. – На что же я трачу?
– Тебе лучше знать.
– Что значит – тебе лучше знать! Если ты выдвигаешь такие обвинения, так объяснись! Приведи обоснования! Нельзя обвинять человека голословно!
– Нинусенька, я ни в чем тебя не обвиняю. Ты сама затеяла этот разговор.
– Как же я могу не затевать, когда в доме шаром покати! Хлеба не на что купить!
– Не надо вручать все деньги теще.
– Какой теще? Она моя мать!
– Твоя мать, мой милый Кисик, является моей тещей.
– Да, я вижу – ты нарочно дразнишь меня. Я только не понимаю, чего ты этим добиваешься.
– Я не дразню тебя, Нинусенька. Я разговариваю с тобой абсолютно спокойно и вежливо.
– При чем тут вежливость! Можно подумать, что мы на светском приеме. Павел, неужели ты не замечаешь? Ты неузнаваемо изменился. Ты стал совершенно другим человеком! Какая-то непостижимая метаморфоза… Холодность, равнодушие!
– Что ж тут странного, если за четыре года человек несколько изменился? – Папа смотрит в окно и глубоко затягивается папиросным дымом.