Текст книги "Розы и хризантемы"
Автор книги: Светлана Шенбрунн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 39 страниц)
– Чтобы как по-настоящему, – говорит Рита.
Рита очень здорово шлепается на пол, когда падают бомбы, – ужасно смешно. А Тася хочет, чтобы ей намазали лицо красной краской. Она говорит, что так не бывает: чтобы ребенка убило, а мать даже не ранило. Ребенок у нас тряпичная кукла и завернут в старую тряпку, которую не жалко.
Мы пока никому не говорим, что ставим пьесу. Вот назначим сбор – все будут думать, так, обычные дела – стихи и песни, а мы возьмем и покажем пьесу. А то, если скажем заранее, наша Мышка, чего доброго, испугается и не разрешит.
Мышка – учительница ручного труда. Она у нас в этом году классная руководительница. Она правда похожа на мышку – маленькая, полненькая, на высоких каблучках, в сером костюмчике в обтяжку и ужасно всего боится. Даже двойки ставить боится. Раз в месяц проверяет задания, но, если даже ничего не сделаешь, все равно ставит троечку.
Папа не особенно доволен, что у нас есть урок ручного труда. Он говорит, что только мерзкие клуши и безмозглые дуры вышивают салфеточки и обвязывают платочки. Он хочет, чтобы я занималась физикой и играла в шахматы. Он купил мне книги «Занимательная физика» и «Сто тысяч почему». Физикой я еще согласна, физику мы на следующий год будем проходить в школе. В физике есть «перпетуум мобиле» и всякие другие замечательные слова: «Мобиле перпетуум, перпе – ту-ту, ту-тум! Перпетуум, перпетуум! Зашел за разум ум!» Я научила этой песенке Ику, она обрадовалась и все время теперь прет: «Перпетуум! Перпетуум! Зашел за разум ум!» А в шахматы я не люблю играть, даже с папой, мне эта игра совершенно не нравится. По-моему, гораздо интереснее обвязывать платочки. Но если он не хочет, я не буду.
Наверно, оттого, что я стала читать про физику, я теперь думаю вот о чем: если в пустой зеркальный шар запустить луч света и сразу захлопнуть отверстие такой же гладкой зеркальной дверцей, луч ведь не сможет оттуда выскочить. Он все время будет там – будет отражаться от стенки к стенке, и в шаре все время будет светло. И тогда это получится настоящий перпетуум мобиле – вечный двигатель света.
Я спросила папу, но он говорит, что это бессмыслица: что если этот луч нельзя видеть и никак нельзя использовать, то это просто схоластика, вещь в себе. А если попытаться его увидеть и использовать, он сразу улепетнет в открывшееся отверстие и рассеется. И что вообще изобретение перпетуум мобиле – занятие сумасшедших, подобных Георгию Ивановичу. Ученые давно постановили не рассматривать их проектов. Жалко, конечно, что постановили не рассматривать…
Наденька к нам больше не приходит. Мама звала ее обратно, но она не согласилась – сказала, что поступила учиться на медсестру. Зато Георгий Иванович каждый день является есть тарелку супа. И сидит у нас битых три часа.
– Ах, не знаю, что делать… – жалуется мама. – Второй месяц без домработницы. Просто голова кругом идет. Пришла какая-то идиотка, вчера из деревни, в жизни утюга не видела, не знает, с какой стороны за тряпку взяться… Три дня с ней билась, и пришлось в конце концов выгнать. Можно чему-то научить человека, когда он проявляет старание: желает прислушиваться, но если он полный остолоп, то сколько ни мучайся, ничего в пустую башку не вколотишь.
– Я приведу вам женщину, – говорит Георгий Иванович, отхлебывая суп. – Она, правда, своевольная дама, даже, я бы сказал, наглая, но вам, я полагаю, подойдет.
– Я что-то не понимаю… Вы так нелестно ее охарактеризовали, – сомневается мама. – А почему, собственно, вы находите ее… наглой?
– Имею к тому основания. Силой набросилась убирать мой дом! Я этого терпеть не могу. Я запрещал. Но она улучила момент, когда меня не было, перевернула все вверх дном и выбросила на помойку мою любимую платяную щетку!
– Наверно, неумышленно.
– Весьма ошибаетесь! Именно, что умышленно! Я стал проверять, все ли цело – после этой уборки! – и обнаружил отсутствие щетки. Марья Александровна, спрашиваю, куда вы изволили засунуть мою платяную щетку? А она отвечает с омерзительной наглостью: «Выбросила на помойку!»
– Нет, мне что-то не верится, – говорит мама. – С какой стати человек в здравом уме станет выбрасывать чужую щетку? Георгий Иванович, извините меня, но, по-моему, вы чего-то не договариваете.
– Не договариваю только мерзкого выражения ее лица при нашем объяснении. «Если вы имеете в виду эту дощечку с дырочками… – она имела наглость это произнести! – то я выбросила ее на помойку». Да, представьте себе! Ей наплевать, что для меня это было дорогое воспоминание! Весьма дорогое! Этой щеткой пользовался мой покойный отец!
– В таком случае вы должны были ее предупредить, – замечает мама.
– Предупредить?! Предупредить, чтобы не вздумала выбрасывать мои вещи? Понимаете ли вы, что вы говорите? Почему же она не спалила мой дом? Я ведь тоже не предупреждал, чтобы она этого не делала! И вы, значит, оправдываете эту особу? Объясните, как я мог предупредить, если она проделала все наскоком и втайне от меня?
– Хорошо, как бы там ни было, – вздыхает мама, – приведите ее. Как вы сказали ее зовут? Марья Александровна? Я знала одну Марью Александровну в Таганроге… Но это, конечно, не та. Приведите, хуже не будет. В конце концов, ваши распри меня не касаются.
Марья Александровна живет в двенадцатом доме. У нее есть две дочки – одна, Нина, уже окончила школу, а другая, Белла, учится в шестом «В». Беллу я знаю, она занимается акробатикой и выступает иногда у нас на праздниках и на сборах дружины. У них отдельная квартира. Муж Марьи Александровны, Беллин отец, был крупный ученый, физик. Марья Александровна рассказывает, что раньше он получал прекрасную зарплату и всякие литеры, но теперь вдруг заболел, и они остались у разбитого корыта. Пенсии ему не платят, потому что врачи никак не поймут, что у него за болезнь и откуда она взялась.
А с Георгием Ивановичем Марья Александровна знакома давно, он был женат на ее институтской подруге. Подруга в войну умерла, и Георгий Иванович остался один. Марья Александровна его жалеет – из-за того, что он такой чудной и ни к чему не годный.
– Такой ведь умный был человек, везде поспевал. И работал вечно на трех работах, и учился, и все ему казалось мало. А потом взял да и сорвался со всех катушек – зачудачествовал, скопидомом записался, да каким! Ей-богу, не знаешь – то ли ругать его, то ли плакать, на него глядючи.
– Да, да, – вспоминает мама, – он мне рассказывал, как вы у него выкинули какую-то щетку.
– Щетку! Никакая не щетка, а деревяшка лысая. – Марья Александровна прыскает водой на мамину ночную рубашку и расправляет руками складочки.
Я люблю запах глаженого белья. Марья Александровна гладит не так, как Наденька, – не размашисто, а потихонечку, полегонечку, каждую оборочку трет, трет, вертит, крутит под утюгом.
– Вижу: деревяшка с дырочками, щетина давно вся вылезла, ну и выкинула ее к шутам. И представьте: тут же заметил. «Этой щеткой, – кричит, – пользовался мой покойный отец! Она мне дорога как память». Врет, поди, на помойке и подобрал. Ходит по улице и всякую дрянь собирает. Две комнаты у него, сени, кухонька, убрать бы да вычистить – квартирка хоть куда. Да где там! Все таким же добром завалено – тут баночка, там коробочка, тут тряпочка, ногу поставить, ей-богу, некуда. Совсем, прости господи, из ума выжил.
– Да, и не старый ведь человек, – вздыхает мама, – мог бы привести себе какую-нибудь женщину, жениться.
– Что вы, об этом и речи нет… Весь по уши грязью зарос, никого в свои хоромы не допускает. Я и то хитростью, можно сказать, проникла. У вас, говорю, Георгий Иванович, такое антисанитарное состояние, что соседи на вас заявят. А уж после этой щетки злосчастной мне тоже вход заказан.
– Недаром говорят: если Бог хочет наказать человека, прежде отымет у него разум.
– Да. А знаете, почему людей к себе не подпускает? Боится, что кто-нибудь ворвется к нему в дом и останется.
– Ах!.. А ведь начнет рассуждать о своей геологии, подумаешь, действительно настоящий ученый.
– Учености в нем хоть отбавляй… Видно, и учености хорошо в меру. – Марья Александровна складывает рубашку и еще раз проглаживает уже отглаженный рукав. – А сверх меры все не в пользу… Мой Арон Михайлович тоже вот… Светлейший был разум. А теперь самых пустячных пустяков не помнит… Как будто подменили человека… Смотреть грустно. Если от роду дурак, так уж и спрашивают – как с дурака. А когда умный человек вдруг таким делается…
Да, я ее понимаю – я понимаю! Когда умный человек вдруг – вдруг! – делается дураком, это очень стыдно. Когда папа приходит домой пьяный, он тоже бывает как дурак. Говорит всякие глупости, каждое слово тянет, тянет и никак не может договорить…
– Арон? Вы сказали: Арон? – переспрашивает мама. – Он что же – еврей?
– Конечно, еврей. Если физик, так уж будьте уверены – еврей. Ведь и говорят: еврейская наука.
– Ну, нет, не обязательно, – не соглашается мама. – Складовская-Кюри, например, – полька.
– Это вы, Нина Владимировна, изыскиваете исключение из правила, к тому же исключение в квадрате: и полька, и еще женщина. А я говорю про правило. Правило: на сто физиков – девяносто пять евреев.
– Не знаю, возможно, вы и правы… Что касается меня, то я живого физика в глаза никогда не видывала. Не пришлось как-то…
– А я всех их знаю, весь институт. Некоторые и теперь к нам забегают – проведать… – Марья Александровна вздыхает и отправляет сорочку в стопку выглаженного. – Что уж теперь проведывать?.. Кого проведывать? Некого – был человек да весь вышел… Боже ж ты мой, как я его любила! Как любила… – Она качает головой. – И умница, и красивый, и в музыке разбирался, и к семье такой внимательный… А теперь что? Одно воспоминание… Портрет на стенке… Только что портрет ни есть, ни пить не просит, а за этим еще ухаживать надо. Правду говорят: кто-то там наверху заботится, чтобы человек не был слишком счастлив…
– Да, это верно: чуть размечтаешься, сразу тебе хлоп по голове – чтобы не забывался, – соглашается мама. – Хоть бы забирали таких куда-нибудь, в приют какой-нибудь…
– Что вы! – пугается Марья Александровна. – Типун вам на язык! Неужели вы думаете, я бы отдала? Ни за что!
– Да, но вы сами сказали… Если все равно ничего не понимает… Такая обуза…
– Не понимает… Многого не понимает. Но ведь узнает меня. Радуется, когда прихожу. Прямо как ребенок радуется… «Маша, Машенька…» После такой великой любви, как у нас была, чтобы куда-то отдать? Чужим людям? Господь с вами…
Все получилось хорошо: мы перевернули учительский стол, а сверху подвесили большой лист фанеры – как будто это потолок бомбоубежища. Я спряталась за столом – стучать, когда будут падать бомбы. Марина Кораблева стала говорить: «Послушайте вы меня, старуху: я эту историю знаю от своей бабки, а она слыхивала от своей… Некогда, в стародавние времена…» Тут, при слове «некогда», Рита вскочила на ноги, погрозила кулаком и закричала: «Мы это ваше „некогда“ заменим нашим „никогда“!» Я заколотила по столу: бум! бум! все закричали: «Батюшки, бомбежка!», Рита шлепнулась на пол, и все запели: «Штыком и гранатой пробьемся, ребята, и десять гранат – не пустяк!» А потом, когда я перестала стучать, Тачечка вышла со своим ребеночком, протянула его на руках и сказала так похоже, как настоящая мать, у которой убило сына: «Мой сын… он вырастет! Он еще будет великим полководцем! И весь народ еще поклонится ему в ноги, что он спас нас от американских агрессоров!» А девочки-пионерки стали говорить друг другу: «Почему? Почему они разоряют наши мирные города и села? Почему агрессоры не дают нам жить счастливо?» Рита опять вскочила и закричала: «Мы слово „некогда“ заменим словом „никогда“!» А Марина ей вдруг ответила: «Сиди уж ты, старый хрыч! Некогда! Все ему некогда! Куда спешишь-то? Не видишь – стреляют?» И Ира Грошева прибавила: «Сиди, дед, сиди, миленький». Этого у меня, в моем тексте не было, но вышло замечательно – все смеялись. Я опять заколотила по столу. Зоя Линкина (она не в нашем звене, но я ее попросила это сделать) потихонечку встала, вышла в коридор и выключила свет. Стало совсем темно, я все колотила по столу, а потом мы аккуратненько поставили его на ноги и положили сверху «ребеночка», а сами все упали на пол и друг на дружку, как будто мертвые. Рита запела – в темноте, тихо и очень красиво: «Штыком и гранатой… пробились ребята… остался в степи Железняк…» А потом Зоя включила свет.
Всем девочкам понравилась пьеса, а наша Мышка даже заплакала немножко и вытирала глаза платочком:
– Прекрасно, девочки… Очень хорошо! Почему же вы не предупредили, что готовите пьесу? Кто это придумал – ставить пьесу?
Ира Грошева показала на меня и сказала:
– Это она! У нее голова, как пивной котел!
Папы нет. Нет и нет… Лифт уже не ездит. Ездил, ездил и перестал. Все уже дома – и правдисты, и все… Только папы нет… Он еще ни разу не приходил так поздно, ни разу! Где он может быть? Что с ним? Нужно ждать… Ждать… Я ложусь, как Альма, – Альма, бедная моя Альма, где ты сейчас? Может, ты тоже думаешь про меня?.. Как бы я хотела, чтобы мы были вместе… Собаки поджимают ноги не так, как человек. Вот так они ложатся: задние лапы под себя, голову на передние – и ждут. Я тоже жду… Жду…
Звонок! Звонит телефон! Это папа! Наверное, папа…
– Боже мой, что это? Что такое?.. – бормочет мама спросонья.
Я вскакиваю и бегу в коридор. Нет, это не папа, это тетя Дуся.
– Это ты? – говорит она. – А мамка твоя где? Мамку позови.
Мама выходит, берет трубку.
– Что значит – не может? Как это – не может? Хорошо, Дуся, я понимаю. Да, вы правы, вы тут ни при чем. Я спущусь, но что же я могу?.. Я даже не одета… Иди, спускайся туда, – говорит она мне. – Эта скотина, твой папаша, опять допился до положения риз! Не может, видите ли, подняться. Боже мой, что за мука, что за проклятие!..
Я не слушаю ее, я бегу вниз. Пятый этаж, четвертый, третий… Второй, первый… Папа лежит возле лифта. Что это? Он весь в крови… Весь в крови! Даже не слышит! Не смотрит на меня! А!.. А-а-а!..
– Ты что? Ты что?! – Тетя Дуся машет на меня руками. – Ты не кричи! Нельзя! Ты что? Ты мне весь дом подымешь! Это что ж? Ведь сказала ей, чтоб сама шла, нет, шлет девчонку!
– А-а-а-а!..
– Молчи! – Тетя Дуся зажимает мне рот рукой. – Ему же позор будет, как все сбегутся!
Да, правда, правда – она права, нельзя кричать, нельзя!.. Я не буду… Но что с ним? Что с ним? Он жив?.. Он умер?!
– Жив, жив, – говорит тетя Дуся. – Жив он, ничего такого. Разбился малость… Упал, видно…
Нет, не малость… Не малость, не упал! Кто-то избил его, поранил. Может, машина сбила… Как Михоэлса. Все лицо в крови… И рука… Рука вся синяя и раздавлена! А-а!..
– Молчи, молчи!
Да, я молчу, я молчу. Я плачу, но тихо. Но что же делать? Что делать?! Мне страшно, страшно…
– Ну, пришла… – говорит тетя Дуся. – Сла-те-господи…
Это мама спустилась наконец.
– Давай, принимай мужа!
– Боже мой, нет, я не могу! – пятится мама. – Видеть этого не желаю! Нет, не могу!.. Боже, что за проклятие?!
– Чего не можешь? Подымай, сможешь… – приговаривает тетя Дуся. – Подымай его, домой отвезем. Нельзя ему тут лежать.
Мы втроем кое-как подымаем папу и затаскиваем в лифт. Он даже не стонет.
– Скотина! Не понимаю, как он вообще в таком состоянии дополз!
– Чего дополз?.. Участковый доставил. На улице, говорит, валялся, возле «Тканей».
– Какой ужас, какой позор! Ах!.. Должен был сегодня получить деньги. Верно, ничего уже не осталось, вывернули все… Конечно, разумеется! Какой кошмар!.. Все лицо исполосовано!
– Ничего, заживет лицо, – говорит тетя Дуся. – На живом заживет. Главное, что живой…
– Да, на этот раз… Посчастливилось… Нет, Дуся, нет, только не на постель! Сажайте его на стул. Не хватает только постель изгадить!
Тетя Дуся сажает папу на стул и придерживает, чтобы не упал. Мама подсовывает ему под нос флакон с нашатырным спиртом. Папа дергает головой, открывает глаза, что-то мычит.
– Иди в Боткинскую звони, – велит тетя Дуся, – пускай пришлют кого – перевязку сделать.
– Ах, какая скотина, какой мерзавец! – плачет мама. – Спасибо вам, Дуся. Вы меня извините, я сама не в себе…
– Ничего, – говорит тетя Дуся. – А ты не серчай на него… С кем не бывает? Выпил… Проспится. Живой проспится… Мой-то кормилец не пьет, не гуляет – в земле почивает… Седьмой годок…
– Ах, – стонет мама, – как тут объяснишь? Бесполезно… Никто не поймет. Со стороны всегда все выглядит иначе. Чужую беду руками разведу. Спасибо вам, Дуся. И участковому от меня передайте спасибо.
– Так что же, Павел, – мама поджимает губы, – значит, ты намерен и дальше пьянствовать? Пока вообще не укокошат?
Папа сопит носом – громче, чем обычно, – и молчит, ничего не отвечает. Рука у него перевязана, лицо в ссадинах и синяках.
– Повезло еще, что кости целы. Могли и ребра переломать. Про деньги я уж не говорю, черт с ними, с деньгами… Деньги, в конце концов, дело наживное. А здоровья загубленного уже не вернешь. Да… Тем более жизни… Объясни мне, неужели ты настолько собой не владеешь, что не можешь остановиться?
– Ты прекрасно знаешь, Нинусенька, что я отлично собой владею, – хмурится папа.
– Да, я вижу! Результат, что называется, налицо. Наплевать и на жену, и на работу, и на честь, и на совесть! Наверно, уже весь двор перешептывается. Известное дело – добрая слава дома лежит, а дурная по свету бежит…
– Нинусенька, я не мог этого предвидеть, – объясняет папа и старается здоровой рукой пригладить волосы. – На меня напали грабители. Грабители могут напасть на кого угодно.
– Да, разумеется! Особенно на того, кто по ночам шляется пьяный, как свинья, и с карманами, полными денег. На такого идиота грех не напасть. Разве что ленивый не нападет. Порядочные люди давно спят по домам, а он бредет – без руля и без ветрил, сам не знает куда. Удивительно еще, как этого не случилось раньше!
– Я не брел без руля и без ветрил, я шел домой. И был почти у самых ворот.
– У самых ворот! Скажи спасибо, что на твое счастье милиционер случился, а то бы убили как бобика и никто и не услышал бы! Чудо, что пальто не сняли. Ратиновое пальто! Не каждому жулику и не каждый день привалит такая удача!
Ратиновое пальто… Правда, очень хорошее пальто: пушистое, мягкое. Но почему «ратиновое»? По-французски «ра» – крыса. Разве оно похоже на крысу? Только что серое… А так нисколько не похоже.
– Если человек прилично одет, он должен быть вдвойне осторожен. Ничего, ничего уже не осталось – даже страха! Я не знаю, может, я сошла с ума – ведь это в голове не укладывается… Представь себе: если бы ты сам стал свидетелем подобной картины – лет десять назад. Да ты побрезговал бы приблизиться к подобному типу! Боже, валяться на улице, изодранному, измызганному, как последнему сапожнику! В прежние времена помыслить было невозможно о столь постыдном поведении для нормального человека!
– В прежние времена, Нинусенька… – папа вдруг тоненько всхлипывает, – в прежние времена…
– Что? Что такое?!
– В прежние… времена… Не было… – плечи у него дергаются, дергаются, – ни Майданека… ни Освенцима…
– Какого Майданека?.. – Мама смотрит на него, глаза у нее раскрываются, раскрываются… – Какого Освенцима?.. Что ты имеешь в виду?.. Ты, верно, бредишь… При чем тут это?!
– При том… При том… – Он плачет, рыдает все громче, падает лицом на разбитую руку и принимается кататься головой из стороны в сторону. – При том… что я своими глазами… своими глазами… видел колодец… доверху набитый детскими трупами… Маленькими детскими трупами! Да, представь себе – трупами детей и младенцев! Представь себе… И мы вытаскивали их и раскладывали на земле… Маленьких детей, младенцев!.. Больше ста маленьких трупов…
– Да, и поэтому ты пьянствуешь у своего драгоценного Николая Петровича! Чудесное объяснение. Извини меня, но это уже ни в какие ворота не лезет – не знаешь уже, что приплести – Майданек… Прекрати немедленно эту истерику! Какие-то дети, видите ли, виноваты в его распущенности.
Она права. Права… Он не должен был вспоминать сейчас про этих детей. Не должен был говорить о них… Просто так, из-за того, что у него украли деньги…
Марина Александровна выставила мне в четверти четверку по английскому. Из-за того, что я сделала ошибку в диктанте: вместо river написала rivière. Сама не понимаю, как это вышло… Я, наверно, сошла с ума. Совсем сошла с ума… Из-за этого маминого французского! Надо же – еще и эгю поставила. В английском нет никаких эгю! Ни за что, ни за что не стану больше заниматься французским. Нужно, чтобы Марина Александровна сама сказала маме. Пусть объяснит, что это плохо отражается на моей успеваемости… Что невозможно одновременно учить и английский, и французский. Меня она не послушается, а Марину Александровну послушается. А если не послушается, я возьму и нарочно стану путать все слова. Я должна отвязаться от этого французского. Раз и навсегда! Нет, наверно, это даже хорошо, что я сделала такую дурацкую ошибку. Не было бы счастья, да несчастье помогло!
– Битулева! – вызывает Марья Ивановна.
Аня наклоняется и пытается поскорей натянуть ботинки. Отец вчера купил ей новые ботинки, но они малы. Они ей так жмут, что она не может терпеть. А теперь вот, как на грех, Марья Ивановна вызвала ее к доске. Аня торопится, пихает, пихает ногу и никак не может впихнуть в ботинок. Один кое-как напялила, а второй не может.
– Шут с ним! – говорит она и идет к доске в одном ботинке.
– Так: расскажи про природные богатства Урала, – велит Марья Ивановна.
– Природные богатства Урала… Уральские горы очень богаты природными богатствами… – начинает Аня.
Марья Ивановна слушает, а сама что-то пишет в журнале.
– Урал богат… Он занимает первое место в СССР по месторождениям…
– Бокситов! – подсказывают из класса.
– Бокситов…
– Калийных солей!
– Калийных солей…
– Серного колчедана!
– Серного колчедана…
– Показывай по карте! – перебивает Марья Ивановна. – Каждое месторождение в отдельности.
Аня поворачивается к карте, Марья Ивановна тоже поворачивается на стуле.
– Укажи месторождения бокситов.
Аня топчется у карты, поглядывает украдкой на класс.
– Знаешь или нет? Не знаешь? – Вдруг она замечает. – Что?! В одном ботинке? Вышла к доске в одном ботинке? Вышла отвечать урок в одном ботинке?! – Скоренько, как молодая, она кидается к Аниной парте, наклоняется, шарит по полу, вытаскивает ботинок, запихивает его себе под мышку и шагает с ним к двери. Урок не кончился, а она спешит вон из класса. – Получишь свой ботинок у директора!
Кто-то прыскает от смеха, Марина Кораблева выглядывает в коридор. Аня ковыляет на свое место, садится, кладет голову на руки и плачет.
– Дура она чокнутая, – говорит Марина Кораблева. – Чего это ее Колобком прозвали? Не Колобок вовсе, а Навозный Жук!
– Нахалка она, вот она кто! – говорит Вера. – Ее он, что ли, ботинок-то? Схватила, понеслась! Деньги она небось за него не платила.
Аня плачет.
– Что она, виновата, что у нее матери нет? – говорит Тачечка. – А отец, он что? Он мужчина! Много он понимает – что давали, то и взял.
– Правда, может, перепутал, – говорит Рита. – А может, больших номеров и не было. Может, думал – как-нибудь налезут.
– Ты чего? – говорит Варя Батищева. – Не реви, чего ревешь? Что они тебе сделают? Умереть в них, в ботинках этих? Подумаешь – у директора…
– Отец убьет… убьет меня… за ботинок… – плачет Аня. – Вчера только принес…
– Мы все пойдем! – решает Зоя Линкина. – Все пойдем к директору! Не имеет права издеваться над человеком.
– Тем более что у ней матери нету! – вставляет Валя Зайцева.
– Если нету подходящей обуви, так что? Это преступление?
Аня плачет еще громче.
– Дура она, эта Марья Ивановна, вот она кто…
– А знаете, девчата, отчего она такая ведьма? – сообщает полушепотом Валя Филонова. – У нее вся голова лысая, ни одной волосиночки нету, честное слово!
– Врешь!
– Честное пионерское! А чего, думаете, она платок покрывает? Поэтому и покрывает. Говорят, когда молодая была, до революции еще, в Египет ездила.
– Врешь!
– Ну что – побожиться тебе? Они богатые были – весь этот дом ихний был. Теперь-то им одну комнатеночку оставили, вот она и бесится.
– Откуда ты знаешь?
– Чего не знать? Наша тетя Катя с ней в одном дворе живет. А раньше, до революции, они богатые были, по всяким странам ездили. Она в Египте в этом такой болезнью заразной заболела, и все волосы вылезли.
– Правда, – подтверждает Аля Митрошкина, – я тоже слыхала. Богатые были, и брат ее теперь в тюрьме сидит – враг народа.
– Ну да? Врешь…
– Ничего не врешь, – обижается Валя, – эта Дубровина, которая в пятом «Г» учится, – знаете? – она племянница ее.
– Это точно! Брата этого, который враг народа, дочка. Брата посадили, а мать ее не то померла, не то сбежала куда. Она теперь ее воспитывает.
– Воспитывает! – фыркает Аля. – Она ее по субботам розгами сечет, как дед Горького. Тройку по какому предмету получит – не двойку, тройку! – сразу сечет.
– Верно, – говорит Варя Батищева, – совсем забитая девка. И на людей-то смотреть страшится. Чуть кто на нее глянет, аж дрожит вся.
– Чем у такой сволочи жить, лучше сразу удавиться!
– Поди-к ты удавись!.. Удавиться тоже не пустяк!
– А чего она там, в Египте-то этом своем, забыла? Чего ей там делать было? – спрашивает Вера.
– Чего? Мало ли чего… Бокситы небось искала, – догадывается Марина.
– Она, видать, сама враг народа. Шпионка какая-нибудь. Не плачь, Анька, ничего тебе не будет. Мы про нее все скажем! Отдадут тебе твой ботинок.
– Вставай, вставай! – говорит мама. – Что такое? Я не понимаю – семь часов утра! Каждый день одна и та же история – тысячу раз повторять надо!
Тысячу раз… Семь часов… Ужасно, ужасно не хочется вставать… А что, если я скажу, что заболела?
– Я, кажется, заболела…
– Не выдумывай, что за глупости! Что значит – заболела? Как это – заболела?
– Голова болит…
– Не сочиняй, ты абсолютно здорова. Просто так – лишь бы злить меня и тянуть время! Что ж – на, меряй температуру!
Ничего, она отвернется, выйдет на минутку из комнаты, я немножечко постучу по градуснику. Если постучать, ртутный столбик сразу подпрыгивает. Девочки так делают, когда хотят получить освобождение от занятий. Нет, мама не собирается уходить. Села на стул возле моей раскладушки и смотрит.
– Ну, покажи. – Она берет градусник, идет надеть очки – без очков не видит. – Действительно, тридцать семь и шесть…
Тридцать семь и шесть?.. Быть того не может!.. Это же я просто так – не хотела вставать…
– А все дурацкие прогулки! – сердится мама. – Ведь говорила, тысячу раз говорила: нечего шляться! Лучше бы села чулки заштопала. Все как об стенку горох… Не знаю, лежи… Придется вызвать врача. Переходи на мою кровать, не спотыкаться же целый день об эту проклятую раскладушку!.. Все как на зло, все не слава богу…
Я лежу и читаю Пушкина. Книгоноша только что принес шестой том. Последний. «Полное собрание сочинений в шести томах».
«Яик, по указу Екатерины Второй переименованный в Урал…»
Папа уже расплатился с книгоношей, тот уже спрятал деньги в карман, уже перевязал бечевкой оставшиеся у него книги, но уходить не спешит – смотрит на Георгия Ивановича и, наверно, ждет, чтобы мама и ему предложила стакан чаю.
– Подождите, не торопитесь, – говорит мама, – выпейте хоть стакан чаю. Такой морозище на улице…
– С большим удовольствием! – Книгоноша придвигается к столу. – С большим удовольствием, уважаемая, выпью у вас чаю.
Папа сопит носом. Георгий Иванович отодвигается от стола подальше, потом вообще встает, нахлобучивает шапку и прощается – книгоноша мешает ему рассказывать о Шпицбергене и выписанных на сегодняшний день препозициях.
– Я думаю, мне надо сделать себе страхование жизни, – рассуждает книгоноша. – Застраховать если не все здоровье, то, по крайней мере, спину. Все здоровье у меня, благодарение бога, еще не жалуюсь, но спина, знаете, кряхтит…
– Неудивительно, – соглашается мама, – таскаете такие тяжести.
– Тяжести… Не такие уж особенные тяжести, но возраст, знаете, сказывается.
– Ах, перестаньте, какой там возраст? Вы еще молодой человек, ни одного седого волоса.
Волосы у книгоноши рыжие. Не такие рыжие, как у Ики, у Ики ярче и темнее, у него просто желтые.
– Не гневите Бога, это еще не возраст… – Мама вздыхает. – Перетруждать себя нельзя, вот что! Лучше, я вам скажу, съездить два раза, чем навьючиваться, как верблюду. Угробить здоровье легче-легкого, а поправить…
«Царь обласкал новых подданных, – читаю я, – и пожаловал им грамоту на реку Яик, отдав им ее от вершины до устья и дозволяя им набираться на житье вольньми людьми».
Книгоноша пьет уже второй стакан и рассуждает о своей комнате:
– Конечно, я бы не отказался, если бы было не четырнадцать метров, а, допустим, восемнадцать, но что есть, то есть. Как говорится, будем благодарны за то, что имеем. Если бы я остался у себя в Бороничах, так уже лежал бы вместе со всеми в общей яме, и мой сын тоже…
– Да, ужасно, – поддакивает мама.
– Конечно, тут тоже не всегда идет гладко, иной раз, я вам скажу, кошки на душе скребут, и не так уж и торопишься домой: слушать, кто из них прав и кто виноват… Нет, жена хорошая, что есть, то есть, зря не скажу, но два сына – понимаете, мой сын, ее сын – все-таки уже взрослые юноши. Одна комната… Никто, я считаю, тут не прав и не виноват, а когда пять душ на четырнадцати метрах…
– Да, у вас ведь, кажется, была еще дочь? – вспоминает мама.
– Что значит – была? Она была и есть! Но это уже наша общая дочь, это уже, знаете, проще, чем два мальчика, у которых то мать – не мать, то отец – не отец. Это как-никак усложняет отношения.
– Разумеется, о чем тут говорить! – соглашается мама.
– Каждый думает, что он чем-то обижен. Хотя он ничем, слава богу, не обижен. Может, не так много, как следовало бы, но деньги домой приношу, и обед, слава богу, каждый день на столе. Но дети – это дети: им кажется, что у других лучше. Что на это ответить? Конечно, можно было бы заработать капельку больше. Книги теперь берут. Не все, но берут… Спасибо вам, уважаемая, за угощение. – Он допивает наконец свой чай, еще раз проверяет бечевку, перекидывает две пачки через плечо – как тетя Поля корзины с клубникой, еще две берет в руки, говорит: «Да, спина… Что делать?» и уходит.
«В смутное сие время по казацким дворам шатался неизвестный бродяга…»
Я болею уже полтора месяца. Нельзя даже сказать, что болею, потому что ничего не болит, только температура никак не снижается. Каждый день тридцать семь и шесть, тридцать семь и семь. Иногда бывает даже тридцать восемь. Я не хочу, не могу больше болеть! Вначале мне еще давали какие-то лекарства, а теперь ничего не дают, потому что лекарства все равно не помогли от этой несчастной температуры. Я просто лежу, и все. Папа теперь спит на раскладушке, а я на его кровати.