Текст книги "Розы и хризантемы"
Автор книги: Светлана Шенбрунн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 39 страниц)
Мы перелазим через забор – толстую кирпичную стену, вся Боткинская огорожена такой стеной, – спрыгиваем на землю и по широкой аллее идем к главному корпусу. Вера живет в главном корпусе. На первом этаже – приемный покой, на втором всякие кабинеты, а на третьем и четвертом – живут.
– Вообще-то я тут уже сама могу, – говорит Вера. – А то, хочешь, ко мне пойдем?
Я очень хочу. Но немножко боюсь…
– А кто у тебя дома?
– Да никого! Отец на сутки ушел, а мать до семи сегодня работает.
Очень хочется пойти к ней, но мама будет ругаться… Есть же у людей счастье, что у них матери работают! Ладно, скажу, что к сбору готовились.
Мы подымаемся на четвертый этаж – по всей лестнице пахнет больницей – и по длинному-длинному коридору идем в конец здания. Верина комната самая последняя. Возле всех дверей стоят одинаковые сундуки с покатыми крышками и большими висячими замками. На таком сундуке не поспишь…
– Так это не сундук, это ларь, – объясняет Вера. – У нас дядя Сережа Прохоров их делает.
– В ваш дом во время войны бомба попала, – говорю я.
– Откуда ты знаешь? – удивляется Вера.
– Помню.
– Ты только никому не говори, – шепчет она, отпирая ключом дверь.
– Что не говорить?
– Что я тебе скажу. Видишь – ковер?
Громадный ковер свешивается от самого потолка, покрывает тахту и тянется дальше по полу.
– Это вообще-то не ковер, это дорожка такая, – полуговорит-полушепчет Вера, – видишь, полосы? У главврача в кабинете до войны лежала. А как бомба попала, мать моя не растерялась, сразу побежала и к нам перетащила. Там пожар был, так после решили, что сгорел. И точно, если б она не вытащила, все бы сгорело. Там и мебель знаешь какая хорошая была? Только у нее сил уже не хватило, у матери-то. Хотела, говорит, стульев несколько прихватить, да боялась, потолок рухнет. Тут этой лестницы не было, мы целый год – больше – по времянке лазали. Это уж в сорок пятом ее отстроили, лестницу эту, а то не каждый сюда подняться-то мог. Тут в коридоре дырка в полу была – досками забили.
Да, я помню – была ночь, мы вышли из бомбоубежища, и в небе полыхало багровое пламя. А Веркина мать, оказывается, в это самое время тащила ковер… Он, наверно, жутко тяжелый. Все пылало и рушилось, а она тащила этот тяжеленный ковер…
– Ты чего? – спрашивает Вера.
– Ничего…
– А знаешь, наши девчата какие открытки пишут? Как будто стихотворение: «Я гулять не пойду на Тверскую, не люблю я погоду плохую». А в последнем слове перенос делают – будто не уместилось. Честное пионерское! И ребятам посылают.
– Зачем?
– Ты что, не поняла? «Не люблю я погоду пло…» А дальше на другую строчку переносят! В общем, дураки, конечно. Суп будешь? Давай поедим.
Вера разогревает на плитке суп – часть комнаты возле двери отгорожена под кухоньку – замечательный запах идет от кастрюли. Она наливает себе и мне – не в миски, как у нас, а в настоящие тарелки с цветами. Наливает мне полную большую тарелку…
– Вкусный!
– Ага, мать у меня здорово готовит, – соглашается Вера.
– А она тебя ругать не будет?
– За что?
– Что ты меня супом кормишь.
– Чего это? Что она, жидовка, что ли? Погоди, сардельки еще поедим. А после уроки вместе сделаем, ладно?
– Ладно.
– А чего это, ты мне скажи, ты так учиться любишь? – удивляется Вера.
– Не знаю… Мне в школе нравится.
– Вот уж чего хорошего! Да меня бы отец с матерью не заставляли, я бы нипочем не стала. Погоди, посуду только вымою. Ты пиши пока, я после у тебя перекатаю. Нет, я какую хочешь работу стану делать, только не учиться. Ой, если б в школу не ходить, я бы знаешь как жила!
– Как?
– Замечательно бы жила! Мне дома лучше нравится. Я ее ненавижу, школу. И училку эту поганую. Ты только, смотри, не проболтайся, а то отец, если услышит, шкуру с меня спустит. Он так: когда добрый, так хороший, а как взбесится, не дай бог! Вообще, я предпочитаю, когда его нету. А мать у меня женщина что надо, мы с ней с полслова друг друга понимаем. Решила уже? Мать моя всего три класса кончила, и ничего, не хуже людей зарабатывает. А я, выходит, век учусь да учусь. Годы молодые на что убиваю! А этот Колька, он знаешь какой здоровый? Ему тринадцать лет. Ты только никому не говори: я один раз целовалась с мальчиком. Только он из Ленинграда, нахимовец. На парад приезжали. Может, на этот год еще приедут… На Первое мая… Я тебя тоже, если захочешь, с каким-нибудь познакомлю.
Я вдруг вижу, что за окном совсем стемнело.
– Мне надо идти.
– Пойдем, провожу, – говорит Вера.
Мы идем прежней дорогой – во-первых, так ближе, а во-вторых, чтобы не встретить Колькиных приятелей. Залазим на стену, Вера спрыгивает на ту сторону, я смотрю вниз и боюсь спрыгнуть.
– Ну, чего ты? Прыгай!
Нет, я не могу – очень высоко. Изнутри стена казалась совсем невысокой, изнутри она правда невысокая, а сверху…
– Прыгай! Ну прыгай, давай!
– Не могу…
– Да чего ты боишься? Прыгай, и все!
Нет, мне ни за что не спрыгнуть… Я даже смотреть туда не могу… Мне страшно, страшно, я не могу!.. Ноги немеют, совсем отнимаются… Совсем как чужие, я не могу шевельнуться.
– Вот уж не знала, что ты трусиха такая! – Вера залазит обратно на стену, уговаривает меня, показывает, как прыгать.
Как она не понимает? Это уже не поможет, я не могу. Совсем не могу. Мне стыдно, ужасно стыдно перед ней, но я не могу…
– Пойдем в ту сторону, – решает она, – там ниже.
Я делаю через силу несколько шагов – ноги прилипают к стене. Нужно сесть, я должна сесть – так будет лучше. Я сажусь. Все равно страшно. Ужасно страшно…
– Святые угодники, хоть бы прошел кто!.. – убивается Вера. – Мать, уж наверно, с работы вернулась… Ты знаешь что? Ты обратно прыгай, а после через ворота пройдешь.
Я и обратно не могу.
– Ты же прыгала! Сегодня, недавно только со мной прыгала!
– А теперь не могу…
– Ты задом повернись, – учит Вера, – повиснешь на руках, а после спрыгнешь.
Я пытаюсь повернуться, но голова сразу кружится, все темнеет в глазах. Я кое-как опускаюсь на корточки и изо всей силы вцепляюсь руками в кирпичи.
– Ну и ну! Ну и дела…
Я стою на стене на четвереньках, Вера смотрит на меня снизу.
– Пойду в «Герцена» схожу, – решает она, – позову кого.
Она уходит в институт Герцена, я остаюсь одна. Ее долго-долго нету. Вдруг она вообще не вернется? Может, я застыну и упаду… Хоть бы уже скорей…
Вера возвращается с каким-то дяденькой.
– Прыгай! – уговаривает он. – Прыгай, я тебя поймаю!
– Не могу… Правда, не могу…
– Чего ж ты полезла, если такая трусиха?
– Я не знала…
Он карабкается на стену, берет меня под мышки и спускает вниз, как мерзлое полено.
– Прыгай, ноги в коленках подогни, а то расшибешься!
Я не знаю, прыгаю я или падаю, но я уже на земле.
– Спасибо вам! – кричит Вера. – Я побежала, а то мать заругается!
Я подымаюсь, беру портфель и тащусь домой.
– Где ты была до такого времени? – набрасывается на меня мама. – Я спрашиваю, где ты была? Девятый час на дворе! Нет, это подумать только – уроки кончились в три! Пять часов шляется неизвестно где! Что ты молчишь? Отвечай, где ты была?
Я сажусь на стул – нет, сначала отпускаю портфель, он шлепается на пол, – а потом опускаюсь на стул.
– В чем дело? Что случилось? Почему ты молчишь?
– Оставь ее, Нинусенька, – говорит папа.
– Что значит – оставь? Хорошенькое дело – оставь! Как вам это нравится? Сидит, как истукан! Объясни, по крайней мере, что случилось!
Пускай кричит… Пусть говорит, что хочет… Мне все равно… Все равно… Все – равно… Ничего не хочу. Ничего… Раньше хотела – утром еще столько всего хотела… А теперь ничего не хочу. И дружить с Верой не хочу… Ничего не хочу… Ничего… Если сейчас в наш дом попадет бомба, мне будет все равно. Все равно…
Я иду домой. Палисадники засыпаны снегом. Глубже всего снег у забора. Никто не ходит тут. Цепочка моих следов остается на чистом ровном снегу. Я вешаю портфель на забор и аккуратненько протаптываю большую – во всю ширину палисадника – пятиконечную звезду. Красивая звезда…
– Ты чего эт делаешь?! – кричит с тротуара Валька.
Я молчу. Не ее собачье дело…
– Подумаешь, я тоже так умею! – Она лезет в снег.
Валька осталась на второй год – мать ее за это так лупила, она так орала, по всей улице было слышно. Теперь она учится в четвертом «Г». А ее подружка Нинка в пятом «В», на другом этаже. Но они уже не ходят вместе, мать не разрешает Нинке водиться с двоечницей. У Нинки самый красивый во всей школе фартук, мать сама ей сшила. Раньше у нее была самая красивая шуба, а теперь самый красивый фартук. А моя мама так и не покупает мне форму – ни за что не покупает. Марья Ивановна, директриса, уже два раза вызывала ее из-за этого, но она все равно не покупает. Я хожу в школу в клетчатом байковом платье.
Валька затаптывает мою звезду. Я молчу. Беру с забора портфель и иду домой. Валька тащится следом.
– Сколько у тебя двоек?
– У меня нету двоек.
– Не в четверти, а так!
– И так нету.
– Врешь!.. И в тетрадях нету?
– Нету.
– Ну да!.. Покажи! Покажи тетрадь!
– Не покажу… – Я покрепче держу портфель.
– Везет некоторым!.. – Валька подбрасывает снег валенками. – Особенно которые евреи…
– Сама ты «евреи»! – говорит Ика-Ника. Откуда она вдруг взялась? Шла, что ли, за мной? – Ты, Валька, дура! И вообще, отвяжись от нас!
Валька отвязывается – продолжает подкидывать валенками снег, но отстает.
«Нас»… Получается, что нас с Икой двое, а Валька одна. Почему Ика заступается за меня? Она вообще за всех заступается. Любит заступаться…
Лифт ползет наверх. Третий этаж, четвертый… Нет, остановился… Едет вниз. Тихо… Опять ползет. Третий… Четвертый… Пятый… Шестой… Может, это папа? Хоть бы папа… Хоть бы – папа… Если это он, будет слышно, как ключ поворачивается в замке. Я слышу, уже почти что слышу этот звук – ключа в замке. Нет, хлопает дверь другой квартиры – кажется, шестнадцатой… Тихо… Опять едет. Все-таки очень много народу живет у нас в подъезде. И многие приходят поздно. Потому что в «Правде» работают ночью. В газетах всегда работают по ночам.
Мама спит. Хорошо бы он пришел, пока она спит.
С вечера лифт ездил часто, а теперь все реже и реже. И все не на наш этаж…
Если б он мог не пить!.. Почему он не может не пить? Ведь есть же люди, которые не пьют водку…
А вдруг он просто задержался где-нибудь? Возьмет и придет… Совсем не пьяный…
Опять рывок, опять лифт едет наверх. Нет, опять не к нам…
– Боже мой! Все еще нет? – Мама приподымается на подушке. – Все еще не явился? Ну как вам это нравится? Какая все-таки сволочь! Разумеется, притон теперь под боком, гуляй душа! Действительно, зачем являться домой, когда рядом такое милое, распрекрасное развлечение? Разлюли-малина! Все эти Фролы Савельичи и Николаи Петровичи. Негодяй! Ничто уже не существует, кроме мерзавцев-приятелей. Ни малейшего сочувствия, ни капли совести! Лишь бы нализаться. Залить бельмы. Что ж, в один прекрасный день свалится, как собака, и сдохнет под забором! Как последний забулдыга. Все забыто, все брошено, ничто более не свято и не дорого, в целом мире существует только бутылка…
Лифт едет наверх…
– Удивительное, невероятное бездушие!.. Близкий человек может тут скончаться, десять раз может за это время богу душу отдать, ему наплевать, он и ухом не поведет!
Лифт едет наверх…
– Все клятвы, все обещания – все до первого случая!
Лифт едет наверх. Это папа! Теперь это точно папа! Ключ поворачивается в замке – долго-долго… Не может открыть. Наверно, очень пьян. Все равно, лишь бы пришел. Пришел, не свалился под забором, не сдох!.. Вот – открыл. Идет по коридору… Стукается о стены, что-то бормочет… Зажигает свет в комнате. Бледный, совсем белый… Пытается облизать губы…
– Явился! – говорит мама. – Мерзавец! Три часа ночи.
– Да, Нинусенька, да, мой милый!.. Обожаемый!.. Кисик…
– Милый Кисик! Хватает еще наглости произносить любезности.
– Произошло… непредвиденное… происшествие…
– Представляю!
– Катя… Жена Николая Петровича… внезапно… оказалась… в положении…
– Надеюсь, не от тебя? Или тебя пригласили в качестве повитухи?
– Ты не понимаешь… Катя… беременна… И врачи сказали, что ей ни в коем случае нельзя делать аборт… Поскольку она уже сделала… двадцать четыре аборта…
– Чрезвычайно трогательно. Ложись немедленно! Не желаю слушать эту галиматью! Является в три часа ночи и не стесняется пороть бред какой-то! Ни малейшего такта, ни капли совести!.. Людей бы постыдился! Лифтерши!..
– Николай Петрович… в отчаянье… Он просил… обсудить…
– Обсудить! Негодяй!.. Свет выключай.
Папа громко, тяжко вздыхает и бредет, спотыкаясь, к своей кровати.
– Я кому сказала: туши свет!
– Одну минуту, Нинусенька… Я должен… постричь ногти. – Он шлепается на постель, стягивает с ноги туфель вместе с калошей, носок. Нога худая, синяя, даже не синяя, а какая-то серо-фиолетовая. Тонкие косточки и серо-фиолетовая кожа. Приподымается, направляется к своему столу – за ножницами. Одна нога босая, другая в ботинке с калошей – старается идти на цыпочках, падает. Хватается за стол, качается, встает. Выдвигает ящик стола и долго-долго в нем роется. – Необходимо… постричь… ногти… Ужасно… мешают… ногти…
– Негодяй! – говорит мама. – Бессовестный пьяный негодяй!
Папа находит ножницы и усаживается стричь ногти. Нога то и дело соскальзывает с постели и стукается об пол. Папа возвращает ее на место.
– Чтоб ты их себе отрезал вместе с пальцами! – желает ему мама. – Нет, это уму непостижимо!..
Я закрываю глаза. Пускай, пускай говорит, что хочет. Я буду спать. Почему я так дрожу? Он ведь пришел. Пришел… Главное, что пришел.
– Вставай! – говорит мама. – Вставай, семь часов уже!
Семь часов… Да, надо вставать… Надо вставать… Не хочется, но надо. Ужасно не хочется…
Я сажусь на постели. Вот, чулок… Натянуть чулок. Второй… Можно пока немного закрыть глаза – одеваться можно и с закрытыми глазами. Так, теперь пояс… Теперь пристегнуть чулки. Холодно. По утрам почему-то особенно холодно. Накину одеяло на плечи. Каждый чулок пристегивается двумя резинками – вот одна, вот другая… Так, теперь штаны… Сколько же нужно всего надевать! Ботинки. Теперь платье… Так, фартук… Фартук застегивается сбоку. Где она, эта пуговица? Вечно она прячется. Вот она. Теперь встать и идти умываться… Чистить зубы… Вода холодная… Уф, какая холодная вода!
– В чем дело? Ты что? Ты что себе думаешь? Почему ты спишь?! – кричит мама. – Четверть восьмого! Сто раз говорить?!
Четверть восьмого? И ничего, ничего еще не сделано? Не может быть… Я все, все уже надела, даже фартук! И пошла в ванную умываться! Уже чистила зубы… Опять начинать все сначала?.. Как это может быть?
Первый урок – контрольная. По арифметике. Я обещала Вере передать решение. Она уже просунула руку под мышку и ловит пальцами промокашку.
– Погоди, – шепчу я. – Еще не написала.
Она убирает руку. Я кладу решение на угол парты и толкаю ее в спину. Она забирает мою промокашку и кладет вместо нее другую: «Спасибо. Если можешь, реши Светкин вариант. Вопросы не пиши».
Светкин вариант! Я еще сама не сделала проверку. Подождет ее Светка… Ладно уж, так уж и быть – ради Веры напишу и Светкино решение. Я снова толкаю Веру в спину.
– Я сама так же решила, – фыркает Светка. – Только думала, неправильно.
Наша комната. Сундук, еще сундук и еще сундук… Мамина кровать, папина кровать, папин стол, стол посредине… На стене под занавеской мамины платья и папин костюм. На подоконнике мамины цветы, загородили все окошко. А у меня тут ничего нет. Только раскладушка… Но ее на день выносят в коридор. Если зайдет кто-нибудь, ни за что не догадается, что я тоже живу в этой комнате. Только в шкафу на второй полке снизу лежат мои вещи: две рубашки, несколько пар штанов, несколько пар чулок. Да еще стоит коробка с нитками. И все. Все, что у меня есть…
Я подхожу, открываю шкаф и запихиваю голову на свою полку. Подтягиваю дверцу, она почти закрывается. Вот как мало места я занимаю…
– Надо купить Светиньке пианино! – говорит бабушка.
– Разумеется – только пианино тут не хватало! – фыркает мама. – Для полного счастья.
– Ребенок должен играть на пианино! Будет барышня и не умеет играть!
– Барышня!.. Поганка, а не барышня. Такая же барышня, как я королева английская.
– Я тебя, Нина, всему учила! – не уступает бабушка. – Гувернанток держала!
– Ну, положим, не ты держала, а мой отец. Ты только бегала, задравши хвост, по модным лавкам. Не знала, как верней профуфырить денежки!
– Нагач трех дочерей учит!
– Значит, у нее есть возможность. И оставь меня в покое! Взбредет же в башку такая блажь – пианино! Покажи, покажи, сделай милость, где тут ставить пианино?
– Выкинуть мой сундук! – решает бабушка.
– Тебя самое выкинуть…
– Я тут не живу!
– Да, конечно, не живешь. Только каждую минуту являешься. И вообще, неизвестно, как долго она согласится тебя терпеть. Может, завтра опять придется на нем спать.
– Буду спать на пианино!
– На абажуре! На абажуре будешь спать.
– Грех, Нина, иметь дочь и не учить играть на пианино!
– Нет, вы подумайте! Она мне еще мораль читать будет. Дожили! Оставь меня в покое, я и так еле жива. Без твоих нравоучений.
– Нагач трех дочерей учит! – не отстает бабушка.
Мне очень интересно: где она собирается спать, когда мама выкинет ее сундук, – на верху пианино или на крышке над клавишами?
– Хоть трех чертей!.. – бурчит мама. – Все, не желаю об этом слышать!
– Слушай, у тебя деньги есть? – спрашивает Вера.
Деньги? Деньги-то у меня есть, я их все время коплю, почти ни на что не трачу.
– Есть, а что?
– Ой, ты можешь мне дать? Пожалуйста! Пожалуйста, я тебя очень прошу! Сколько у тебя есть?
– Я не знаю, они у меня в копилке. А сколько тебе нужно?
– Тридцать рублей! Понимаешь, мать меня в магазин послала, а я потеряла… – Вера всхлипывает. – Отец меня убьет. А я после накоплю и отдам тебе, честное пионерское!
Мне ее жалко. Конечно, принесу ей – подумаешь, после еще накоплю. Только как же их взять, эти деньги? Если мама дома, ничего не получится… Нужно ждать, пока она уйдет.
– Я тут постою! – говорит Вера.
– А если я не смогу вынести?
– Все равно домой не пойду! – плачет она. – Мне без денег нельзя… Никак нельзя, невозможно!
Мамы нет! Повезло. Она уехала красить волосы. Раз в месяц она ездит куда-то к черту на кулички, на другой конец города, к своей особо прекрасной мастерице. Я обожаю эти дни, когда она ездит красить волосы, – во-первых, ее нету, а во-вторых, возвращается она всегда довольная – если и поворчит немного, так не всерьез.
Я высыпаю свои сбережения на стол и раскладываю в столбики: десять монет по двадцать копеек – два рубля, двадцать по пятнадцать – три рубля, десять по десять – рубль, двадцать по пять… Тридцать два рубля и сорок три копейки! Как раз. Здорово – как раз хватило… Хорошо все-таки, что я ничего не тратила. Я закатываю каждый столбик в отдельную бумажку, надписываю сумму, укладываю все их на газету и аккуратненько заворачиваю.
– Это что? – удивляется Вера. – Господи, святые угодники – тяжесть-то какая! Все одна мелочь?
– Конечно. Это же из копилки.
– Ой, подумают, что я побиралась. Ну ладно, обменяю в булочной. Ты не бойся, я тебе верну потом!
Я не боюсь… Я, наоборот, рада.
Мы с мамой спускаемся по лестнице. На площадке между нашим этажом и пятым, возле окошка, стоят двое. Стоят себе и курят.
– Простите, вы к кому? Вы кого-нибудь ждете? – интересуется мама.
– Ждем! – откликается один – не сразу – и снова отворачивается к окну.
Но мама еще не собирается так быстро уходить.
– Кого же, если не секрет?
– Тетю Нюру!
– Какую тетю Нюру? Вы имеете в виду Анну Степановну? Разве она не дома? Странно… Обычно она в это время бывает дома… Вы уверены? Вы как следует звонили? Может, она просто не слышала? Если в ванной была или на балконе, могла и не слышать. Дайте-ка я еще разок позвоню…
– Спасибо, не беспокойтесь, мы сами, – говорит мужчина.
– Нет, что же тут стоять? Жалко времени… Да и ноги как-никак не казенные.
– Нету ее, нету! Только что проверяли, – уверяет мужчина.
– Да? А может, все-таки постучать?.. – сомневается мама. – Звонок у них довольно слабенький, не всегда слышно…
– Вы не беспокойтесь, пожалуйста, мы уж сами! – широко улыбается другой мужчина и даже приподымает перед мамой шапку. – Спасибо вам, мы сами… Сами уж разберемся! Ничего, мы не торопимся…
– Ну, смотрите… Воля ваша, конечно… Я только подумала…
Мы спускаемся дальше. Мне кажется, те двое бормочут что-то за нашей спиной.
– Как, вы все еще здесь?! – изумляется мама. Мы поднялись на лифте, но она нарочно не заходила в квартиру, ждала, пока лифт спустится и будет видно, что творится на площадке перед окном. – Неужели ее до сих пор нет?
– Нету, нет, – бурчит один, бросает папироску на пол и затаптывает ногой.
– Ну это уже что-то невероятное! Чтобы она столько часов отсутствовала? Как-то не верится… Даже если вышла в магазин или в поликлинику, и то давно бы вернулась… Не представляю… Может, что-то случилось? Если только уехала в Тверь, невестку навестить? Но тогда и ждать бесполезно! И потом, она бы непременно предупредила соседей. Вы кто ей, собственно, будете?
– Племянники!
Оба отворачиваются к окну. По-моему, им не очень хочется разговаривать с мамой. Мама вздыхает и отпирает наконец нашу дверь.
– Настя, вы видели? С самого утра торчат какие-то двое…
– Больно надо мне видеть!..
– Нет, но странно. Если не врут… Как это может быть, чтобы она до сих пор не вернулась? Стоят и стоят…
– Хотят, Нина Владимировна, и стоят. Ваше-то какое дело?
– Что значит – какое? Уверяют, будто бы к Анне Степановне, из двенадцатой квартиры. А на самом деле черт их знает, что за прохиндеи!.. Всякое бывает. Сопрут что-нибудь, а потом ищи-свищи! Позвоню-ка я Дусе.
Мама звонит вниз тете Дусе. Тетя Дуся говорит, что все в порядке, что она знает.
– Вы у них документы хотя бы проверили? Сказать ведь все что угодно можно.
Тетя Дуся отвечает, что проверила.
– Ну что ж… – вздыхает мама и вешает трубку. – Хотят ждать, пусть ждут. На здоровье. Одеты действительно довольно прилично… На пьянчуг не похожи.
Под вечер она не выдерживает и опять выглядывает на лестницу. Те двое стоят.
– Боже мой, что же вы? Ночевать тут собрались? Вам, может, пойти некуда? Если вы иногородние… Так бы сразу и сказали. А почему вы ее не предупредили? Как это можно – пускаться в дорогу, не списавшись, не сговорившись? Не знаю, зайдите хотя бы посидите у нас на кухне, все лучше, чем мерзнуть на лестнице. Столько часов на ногах, с ума сойти!
– Нет, благодарим, – отвечает один.
– Зайдите, зайдите! – не отстает мама. – Я вам говорю: зайдите, нечего стесняться! Хоть по тарелке супу налью. Вы же целый день голодные!
Нет, эти дяденьки не хотят маминого супу. Они просят ее не беспокоиться.
– Павел, что ты об этом думаешь?
– Нинусенька, я не имею ни малейшего желания думать о чужих племянниках, – говорит папа. – По мне, они могут провалиться сквозь землю!
Мама вздыхает.
Ночью арестовали Олоневскую. Увезли на «черном вороне». Прямо в вечернем платье… Так говорят. И наверно, в тех туфельках на высоких каблуках. Говорят, она вернулась домой за полночь, а ее сразу из автомобиля и в «черный ворон». Даже в квартиру зайти не позволили.
– Какие мерзавцы! – возмущается мама. – Нет, вы подумайте – дурили голову, будто к Анне Степановне! Она, между прочим, оказывается, и не выходила никуда, целый день дома сидела. Жалко, я не постучалась, надо было не слушать этих прохвостов и постучать!
Папа вздыхает:
– Иногда, Нинусенька, бывает не вредно послушать, что тебе говорят.
– Действительно! Но как я не догадалась? Ну да – это ж они из нашего окна следили за восьмым подъездом! Теперь-то я понимаю: как раз напротив. А Дуся, между прочим, тоже хороша – не могла сказать! Наверняка знала, в чем дело. Хоть бы намекнула как-то.
– Намекнуть, мой милый Кисик, при всем старании тебе ни о чем невозможно – решительно никаких намеков, даже самых откровенных, ты понимать не желаешь. Я тебе из Сталинграда писал: «Читаю хорошую книгу „Оборона Царицына“». А ты мне на это отвечаешь: «Я тебя не спрашиваю, что ты читаешь, мне сейчас не до чтения. Объясни наконец толком, где ты находишься!» А как еще, спрашивается, можно объяснить, не вызывая подозрений военной цензуры?
– При чем тут военная цензура? И вообще, не пытайся выставить меня идиоткой! Кстати, ты слышал, что говорят? Будто у нее завелся любовник, серб, из югославского посольства.
– Из югославского посольства! Ай да тетя Дуся!..
– Не тетя Дуся, а Олоневская. Других обличаешь в непонятливости, а сам вечно прикидываешься!
Папа шумно вздыхает:
– Нинусенька, югославское посольство год как ликвидировано, а все его сотрудники высланы, поскольку никаких отношений с мерзавцем Тито у нас быть не может.
– Не знаю, может, и ликвидировано, но люди зря говорить не станут – дыма без огня не бывает.
– Актрисе Олоневской отныне придется играть на Соловках!..
– Не понимаю, чему ты радуешься.
– Я не радуюсь, я констатирую.
– Что там говорить, такой фифочке попасть в тюрьму… Не сладко… Не Кремль и не театр. Не успевала, можно сказать, вздохнуть: с приема на прием, с банкета на банкет. Действительно, судьба играет человеком… А десять рублей эта паршивка, между прочим, так и не вернула! – вспоминает мама. – «Я вам вечером занесу»! Ни вечером, ни утром… Собака, видите ли, ей понадобилась! Что-то никакой собаки мы у нее не видели – небось так, глупостей каких-нибудь накупила. Хотела зайти к тетке – сказать, чтобы была хотя бы в курсе этих проделок, да постеснялась как-то… Теперь, уж конечно, пиши пропало…
Я хожу заниматься музыкой – в восьмой дом, на той стороне Беговой. Два раза в неделю занимаюсь с учительницей, а в остальные дни хожу играть, что она задает. Мама так договорилась – поскольку у нас нет пианино, чтобы я занималась там. Если учительница не дома, я не особенно занимаюсь – сижу себе и читаю книжки. Книжная полка рядом с пианино, если кто-нибудь войдет – учительница или ее дочка, – я успею поставить книгу на место. Еще у них есть старенькая бабушка, но ей безразлично, что я делаю, она все время дремлет на кухне. По-моему, она вообще глухая.
«Хождение по мукам»: «Так с тех пор, должно быть, и повелось думать, что с Петербургом нечисто. То видели очевидцы, как по улице Васильевского острова ехал на извозчике черт. То в полночь, в бурю и высокую воду, сорвался с гранитной скалы и скакал по камням медный император. То к проезжему в карете тайному советнику липнул к стеклу и приставал мертвец…»
Дверь хлопает. Я вздрагиваю, захлопываю книгу и принимаюсь играть: «Во поле березонька стояла… Люли-люли – стояла…» Это дочка учительницы пришла, Мила. На кухню пошла. «Люли-люли – стояла»… «Все было доступно – роскошь и женщины. Разврат проникал всюду… Глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой».
Я бренчу одной рукой на пианино, в другой – книга.
– Ты почему не занимаешься? – Мила просовывается в комнату.
– Я занимаюсь…
Откуда она знает, что я не занимаюсь?
– Вот я скажу твоей маме!
Пускай! Пускай говорит… «Во поле березонька стояла…» «Таков был Петербург в 1914 году…»
– Какой ужас! – говорит мама и опускает кошелку на стул. – Ты слышал, арестовали Ефима Мирного? Из второго подъезда.
– Нинусенька, это было два месяца назад, – откликается папа.
– Да, но ты не знаешь продолжения! Наша милая соседушка и тут не преминула попользоваться. Я сама только теперь узнала. Виктория Самойловна, бедная – я ее в трамвае встретила, – горючими слезами обливается. Представь себе, какова прохиндейка! Подкатилась к ней – сразу после ареста мужа, – принялась уверять, что, дескать, придут и конфискуют имущество. А та совсем голову потеряла – немудрено, конечно! – сложила лучшие вещи: серебро, из одежды кое-что, что поприличней, – и своими руками отдала – на хранение. Так, говорит, беспокоилась: «Давайте, давайте скорее, я сохраню!» Хорошо хранение – пусти козла в огород! А неделю назад пошла забрать: во-первых, никто ни с какой конфискацией не явился и не заикнулся даже, а во-вторых, надо же на что-то жить. С двумя малыми детьми! Гонорары мужа ей отказываются выплачивать – даже за ранее опубликованные вещи. Ах!.. Кинулась хоть что-то из вещей продать, а та ее на порог не пускает. Просто, говорит, как собака набросилась: убирайтесь отсюда, знать вас не желаю и ничего я у вас не брала! И ведь действительно не докажешь… Так и осталась с пустыми руками.
– Нинусенька, – папа покачивает ногой и смотрит в окошко, – я бы тебе советовал поменьше общаться с женами врагов народа и арестованных космополитов.
– Павел… Ты в своем ли уме? – Мама садится, потом снова встает. – Ты что говоришь? При чем тут космополиты? Мы с ней, не соврать, десять лет живем в одном доме. Ты что же, хочешь, чтобы я прошла мимо, не поздоровавшись, не сказав ни единого слова?
Папа вздыхает:
– Нинусенька, я уже сказал и повторяю: общительность хороша в разумных пределах.
– Так что же ты предлагаешь? Отвернуться от человека именно в тот момент, когда он более всего нуждается в совете и поддержке?
– Нинусенька, никакой поддержки ты ей оказать не можешь. И твоими утешениями она детей не накормит.
– Да, но хоть услышит доброе слово! И ты меня извини, но ты последний, кто должен был бы рассуждать подобным образом. Не хочу обобщать, но ты и сам, верно, помнишь…
– Нинусенька, поступай, как тебе угодно, я только призываю тебя к элементарной осторожности.
– Осторожности… Хороша осторожность! Именно из-за этой своей чудесной осторожности ты и растерял всех настоящих друзей. Осталась одна шваль, пропойцы проклятые! Да, да, не крути головой – где Яша Баренбаум? Где Соломон? Где, наконец, Храпаль, лучший твой друг? Осторожность! Такая осторожность, извини меня, больше напоминает низость и предательство. Окружил себя всякими мерзавцами, а порядочных людей позабыл в минуту для них трудную!
– Нинусенька, я никого не забывал и не намерен забывать. Тебе отлично известно, что Соломон никогда моим другом не был, что же касается Яши Баренбаума, то наши пути действительно разошлись…
– Да, и с Яшей разошлись, и с Храпалем разошлись!
– С Храпалем не разошлись… Просто несколько сложно поддерживать дружеские отношения, когда один из нас находится в Москве, а другой в Марах. – Папа сплетает руки на коленях и трет ладонь левой большим пальцем правой. Только у нас с ним большие пальцы так выгибаются в обратную сторону, больше ни у кого. – Что же касается жены Мирного – он же Мирский, – то тут ни с твоей, ни с ее стороны не идет речи ни о приятельстве, ни о родстве. Извини меня, Нинусенька, но это весьма нехитрый прием: под видом участия удовлетворять досужее любопытство. Не вижу в этом ни чести, ни доблести. И тем более не вижу ни малейшего смысла в том, чтобы из-за пустой болтовни класть голову на плаху.