Текст книги "Розы и хризантемы"
Автор книги: Светлана Шенбрунн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 39 страниц)
До Берлина! Кончил, кончил, он кончил свой роман! Все, папа кончил свой роман! Ура! Мы победили!
Я прокручиваю валик назад. «Покончив с выдачей наград, Братюк вернулся в больницу, где его ждали за столом. Тост следовал за тостом».
– Как ты думаешь, может, пойдем погуляем и купим что-нибудь вкусное? – предлагает папа.
– У тебя есть деньги? – удивляюсь я.
– Немножко есть, – говорит он и хитро щурится.
– А мама?
– Мы ей пока ничего не скажем!
Мы выходим на улицу. Я знаю, сейчас нельзя приставать, чтобы он рассказывал. Не потому, что очень холодно и трудно говорить, а потому, что он думает о своем романе – как его напечатают, и как ему заплатят много-много денег, и как тот дядя критик, у которого сын с красной саблей, напишет положительную рецензию. Самую-самую положительную!
– Пал-лесаныч! – кричит тетя Настя. – К телефону!
Папа выходит в коридор, мама чуть наклоняет голову и прислушивается. Я тоже прислушиваюсь.
– Так точно, – говорит папа. – Рад приветствовать, Константин Михайлович. Чрезвычайно рад слышать. Весьма польщен. Да, разумеется… Видите ли, тут имеется одно препятствие. Я передал его в «Октябрь» – так у нас ранее было договорено с Панферовым. Не знаю, успел ли он прочесть… Ах вот как! Нет, разумеется, не возражаю. Разумеется, Константин Михайлович. Всецело на вас полагаюсь. Буду чрезвычайно рад. Поддерживаю полностью. В любое время, когда вам удобно. Да, безусловно. От души вас приветствую.
– Что случилось? Кто это? – спрашивает мама, когда он возвращается в комнату.
Папа молчит, только сопит носом.
– Что еще за Константин Михайлович?
– Симонов.
– Симонов? Тот самый – поэт?
Папа кивает.
– Что же он хочет?
– Хочет печатать мой роман в «Новом мире».
– Что ты говоришь! А как же Панферов? Он теперь тоже ухватится. Может испортить все дело. Как собака на сене: и сам не напечатает, и другому не даст.
– Симонов обещал, что с Панферовым уладит все сам.
– Дай-то бог. Лишь бы не передумал.
– Мой милый Кисик! – Папа глубоко-глубоко вздыхает. – Тебя ничто не в силах сдвинуть с раз и навсегда занятых позиций. Ты ни за что не согласишься поверить во что-нибудь хорошее. Но, боюсь, на этот раз тебе все-таки придется признать свое поражение.
– Какое поражение? О чем ты говоришь? Что за глупости?
– Полное и безусловное поражение. Твои мрачные предсказания не сбудутся, роман выйдет в текущем месяце.
– В текущем месяце? Как это может быть?
Папа не то вздыхает, не то смеется:
– Так! У меня есть предчувствие!
– Что ж… Как говорится – вашими устами да мед пить.
– Ты, мой милый Кисик, самый что ни на есть пессимист и ипохондрик. Рукопись уже сдана в набор!
– Не может быть! Откуда же он взял рукопись?
– Не все ли равно – откуда. Наверное, получил в «Октябре». Главное, что роман ставится в готовый номер.
– Действительно, невероятно… Ну что ж – своя рука владыка. И все-таки, что ни говори, странно… «Дни и ночи», если я не ошибаюсь, тоже посвящены Сталинграду. Зачем ему потребовалось печатать чужую вещь на ту же тему?.. Да еще в таком спешном темпе? Я, конечно, не читала ни того, ни другого…
– Ты, мой любезный Кисик, не просто ипохондрик, ты гений сомнения. Ты взял себе за правило сомневаться во всем и всегда. Никогда ни при каких обстоятельствах не верить в удачу – даже если удача у тебя в кармане.
– Ну, знаешь!.. Удача… Не кажи «гоп», не перепрыгнув. Все еще сто раз может перемениться. Вот когда он будет лежать здесь, у меня на столе, этот журнал, тогда я поверю. А пока это все вилами по воде писано. Журавль в небе… Что ж, может, действительно опубликует, кто его знает… – Мама вздыхает, поджимает губы, снова вздыхает.
Папин роман напечатали в «Новом мире». Ровно через семнадцать дней после того разговора с Симоновым. Папа приносит домой новенький пахучий номер.
– Ну, мой милый скептик, кто ворчал, кто скулил, кто говорил, что мой роман никогда не напечатают, что нужно возвращаться в «Комсомолку», что я ищу лампу Аладдина и делю шкуру неубитого медведя?
– Ладно-ладно, покажи! – ворчит мама. – Действительно… Трудно поверить. Подожди, что это? – Она щурится, и так и эдак вертит журнал, вглядывается в страницу. – Павел Шатилов… Что это значит?
– Это значит, что Симонов решил дать мне псевдоним.
– Ты ни словом не обмолвился!
– Я и сам узнал в последнюю минуту.
– Как – он даже не счел нужным поставить тебя в известность? Чрезвычайно любезно с его стороны! И почему именно Шатилов?
– Какая, собственно, разница?
– Может, и никакой, но Штейнберг звучит гораздо приятнее. И вообще благороднее.
Папа шумно вздыхает:
– Штейнберг звучит вразрез с эпохой…
– Ладно, бог с ним – Шатилов так Шатилов. Все равно теперь уже не переделаешь… Главное, что напечатали. Как говорится, хоть горшком назови, только в печь не ставь. – Она откладывает журнал, садится и подпирает голову рукой. – Только бы судьба не подстроила какого-нибудь нового свинства…
Я раскрываю журнал и читаю: «В блиндаже было полутемно».
Полутемно… Полубегом в полутьме… Нет, не буду читать дальше… Прочту когда-нибудь потом.
– Осторожно, не изомни! – Мама отбирает у меня журнал. – Вечно хватает, что ее не просят!
Мы с папой едем в «Новый мир» – получать гонорар. Троллейбус останавливается на Пушкинской площади. Я знаю это место, мы с мамой ходили тут в Литфонд и еще один раз в детский сад, где была красная, совсем как настоящая машина. Жалко все-таки, что я побоялась тогда сесть в нее…
Теперь мы сворачиваем не к Литфонду, а в другую сторону. Заходим в переулок, папа открывает дверь, за дверью широкая лестница. Папа идет к окошечку получать деньги, а я сижу на деревянном диване и жду его.
– Знаешь что, маленький, – говорит он, когда мы снова выходим на улицу, – я думаю, мы пойдем пешком. В троллейбусе слишком много народу. А твой старый мудрый отец ненавидит давку.
Конечно, гораздо лучше идти пешком! Во-первых, мы будем идти долго-долго (а я очень люблю ходить с папой), а во-вторых, может, он что-нибудь расскажет по дороге.
– Расскажи что-нибудь, – прошу я.
Он мотает головой:
– Нет, маленький, сегодня нельзя.
– Почему?
– Потому что нужно в оба смотреть по сторонам.
Я смотрю по сторонам, но ничего особенного не вижу. Вдоль мостовой стоят сугробы грязного, серого снега, на тротуаре блестят лужи. С крыш каплет, сосульки сверкают на солнышке. Скоро весна, скоро мой день рождения…
– Расскажи лучше ты мне что-нибудь, – говорит папа.
– Я? Я ничего не знаю…
– Ну, не может быть…
– Правда.
– Тогда подумай, что бы тебе хотелось купить.
– Купить? Ты можешь мне что-нибудь купить?
– Все, что ты захочешь!
– У тебя теперь так много денег?
– Тш-ш!.. Об этом нельзя говорить.
– Почему?
– Потому что кто-нибудь может услышать. Так что же ты хочешь?
– А ты правда купишь мне все-все, что я захочу?
– Правда!
– Тогда велосипед.
– Хм… Велосипед, – говорит папа. – Это, конечно, замечательная вещь. Только куда мы его поставим?
– Можно повесить на стенку. В коридоре.
– Ну что ж… Но нужно посоветоваться с мамой.
Он согласен! Если он уговорит маму, у меня будет велосипед! Настоящий двухколесный велосипед! Как я хочу велосипед… Колеса крутятся, крутятся, спицы блестят и переливаются на солнышке…
Мне становится жарко, я расстегиваю кожух и снимаю шапку.
– Ты не простудишься? – спрашивает папа.
Как я могу простудиться, если у меня будет велосипед! Новенький велосипед! Я поеду далеко-далеко!.. Просто полечу по воздуху… Немножечко буду вертеть педали и лететь, лететь!.. Скорей бы уже, скорей бы он у меня был, мой велосипед!
Я кручу в руках шапку и подпрыгиваю на ходу. Жалко, что нельзя снять кожух. Если бы не такой тяжелый кожух, я бы уже сейчас полетела…
– А где шапка? – спрашивает мама.
Я трогаю голову руками – шапки нету. Я сняла ее… А потом… Потом потеряла нечаянно…
– Потеряла? Потеряла?! Как это можно потерять шапку? Ты что, развязывала тесемки? Говори, мерзавка, развязывала тесемки?! – Она хватает меня за волосы и принимается таскать из стороны в сторону. – Скотина! Сволочь! Кто тебе позволил?! Кто тебе позволил, я спрашиваю! Молчишь, дрянь?
Я не молчу, я визжу от боли.
– Ну погоди, я тебе покажу! Распустилась!.. Ничего, я тебе такую трепку задам, что долго будешь помнить. Будешь знать, как своевольничать!
– Прекрати, Нинусенька! – говорит папа.
– Что – прекрати? Что – прекрати?
– Прекрати эту безобразную истерику и оставь ребенка в покое.
– Ну конечно – оставь! Что значит оставь? Нет, как вам это нравится – оставь ребенка в покое! Значит, пускай вытворяет, что хочет, пускай выбрасывает вещи? Сегодня шапка, завтра пальто, послезавтра вообще полная распущенность! Уму непостижимо! Я стараюсь хоть как-то обуздать, привить хоть какие-то правила, а он тут же сводит все мои усилия насмарку! Вместо того чтобы сказать спасибо, меня же еще и одергивает!
– Никакие правила, Нинусенька, тут ни при чем. Если восьмилетний ребенок прошел пятнадцать километров в пудовом кожухе, ничего удивительного, что ему стало жарко. Тем более что сегодня шесть градусов тепла.
– А кто ее заставлял? Никто ее не гнал и не неволил! Сидела бы дома, было бы больше пользы.
– Не вижу никакого преступления в том, что ребенок хочет пойти куда-то с отцом.
– С отцом! Вот именно – с отцом! Одно название, что отец. Сам хуже любого ребенка. Как это можно было – не заметить, что она снимает шапку? Куда ты смотрел?
– Смотрел, чтобы не выхватили из рук чемодан.
– Да уж, чемодан! Герой, нечего сказать…
Герой или не герой, а когда несешь полный чемодан денег, приходится быть начеку.
– Нет, вы подумайте! – Мама всплескивает руками. – Это у него называется «быть начеку»! Потерял вместе с этой бестолочью, со своей обожаемой дочерью, шапку и даже не заметил где и когда! И вообще, не притворяйся, пожалуйста, что ты не понимаешь, о чем я говорю. Вместо того чтобы проявить хоть какую-то строгость, запретить, приструнить, все позволяешь, на все смотришь сквозь пальцы, потакаешь всем выдумкам. Строишь из себя доброго дядюшку. Ничего, ничего, подожди, все это еще против тебя и обернется. Увидишь! Специально были пришиты тесемки именно для того, чтобы этого не случилось!
– Нинусенька, когда держишь в руках такую сумму, приходится думать не о шапках и не о тесемках, а о том, как донести деньги в целости и сохранности.
– Целости и сохранности! Вот уж верно говорят: у страха глаза велики! Заячье сердце! И вообще, непонятно, с какой стати ты тащился пешком, когда ходят троллейбусы. Все дурацкие выдумки!
– Троллейбусы, Нинусенька, ходят переполненные. В это время в них невозможно втиснуться. Я не хотел висеть всю дорогу в дверях и каждую минуту опасаться, что какой-нибудь бандит вырвет у меня из рук чемодан.
– Так уж обязательно и вырвет!
– Да, один толкнет, а другой тем временем выхватит чемодан. Ты сама прекрасно знаешь, как это делается.
– Я знаю одно – при мне она не посмела бы развязывать тесемки. И шапка была бы цела. Кстати, ограбить с тем же успехом могут и посреди улицы.
– Посреди улицы днем, как правило, не грабят. Грабят там, где давка и толчея, – в транспорте и в магазинах. Я потому и шел пешком, что старался выбрать наиболее безопасный вариант.
– С чем и поздравляю! Проявил такую великую бдительность, что посеял шапку. Молодец!
– Представь себе, – папа шумно дышит и трет подбородок пальцами, – представь себе, Нинусенька, что мне плевать на все эти твои мерзкие тесемки и проклятую копеечную шапку, из-за которой устраивается такой скандал!
– Так бы и сказал с самого начала. – Мама поджимает губы. – Я это давно заметила. Тебе плевать не только на шапку, тебе и на меня плевать. Мерзкая копеечная шапка! Миллионщик. Фон-барон! Если хочешь знать, ее только нынешней осенью сшили – эту шапку.
– Не сшили, а в очередной раз перешили. Нинусенька, извини меня, но это невыносимо! Именно в тот день, когда я принес тебе полный чемодан денег…
– Чемодан денег! Заладил, как попугай! Не хватает только, чтобы соседи услышали.
– Именно в тот день, когда я принес тебе полный чемодан денег, – продолжает папа, – ты считаешь необходимым сживать меня со свету из-за пакостной, подбитой ватой шапки, которую в любом случае давно пора выкинуть!
– Ах вот как!
– Да, выкинуть и забыть – вместо того чтобы трижды перешивать!
– Не знаю, о чем ты говоришь. Я что-то не помню, чтобы ее трижды перешивали. И вообще, дело не в шапке, дело в отношении к вещам.
– Действительно, ты права – первый раз ее не перешивали, а шили, из моего старого пальто. А потом уж дважды перешивали: первый раз подставляли вату…
– Не вату, а ватин!
– Первый раз подставляли вату, а второй – лицевали.
– Подставлять ватин – это еще не называется перешивать.
– В любом случае она выглядела абсолютно неприлично.
– Не выдумывай, пожалуйста! Только не выдумывай! Ничего неприличного в ней не было. Эта паршивка могла бы еще добрых лет десять ее носить. Нет, как вам это нравится! Хорошенькие замашки – выбросить! Гуляй душа – ничего не жаль! Нет слов: с одной стороны, возмутительная распущенность, а с другой – не менее возмутительное попустительство. Действительно, чего можно требовать от ребенка, когда папаша сам подает великолепный пример разгильдяйства? И не пытайся подводить под это базу. Не желаю больше ничего слушать!
– Нинусенька, ты меня извини, но у тебя удивительная – да, просто удивительная! – способность все превратить в какой-то дикий кошмар. Отбить всякую охоту что-либо делать. Я полжизни мечтал об этом дне. Два года работал как каторжный. А ты, даже не потрудившись взглянуть на деньги, которые я тебе принес, битый час пилишь меня из-за ободранной нищенской шапки! Можно подумать, что тебе каждый день сваливается на голову сто тысяч!
– Оставь, пожалуйста, и не передергивай мои слова, – говорит мама. – Я ничего не имею против этих денег. Но шапки мне безумно жаль. Не вижу никакой причины это скрывать. Где, в каком месте ты ее потеряла? – набрасывается она опять на меня. – Что значит не помнишь? Как это можно не помнить? Шла, шла, и вдруг нате-здрасте взбрело в голову снять. Где это было? Когда? Ведь до какого-то момента она была на тебе! На твоей поганой голове! Не знаю, может, попробовать съездить, поискать?.. Хотя, конечно, надежды мало. Давно уж кто-нибудь поднял. Еще и спасибо сказал… Нет, это нужно уметь – посреди дороги развязывать тесемки! Еще и башкой, верно, болтала. Взять бы хороший лом да проломить эту башку проклятую – чтобы в другой раз неповадно было! И папаша ничуть не лучше. Шагал, как остолоп, и, представьте себе, не видел. Не видел, как она снимала шапку! Олух царя небесного!
У нас будут гости. Папа пригласил всех сотрудников «Нового мира» и своих боевых друзей.
– Не знаю, дело, конечно, твое, – вздыхает мама, – но я, честно говоря, не представляю, как сюда втиснется столько народу. Не то что сесть, и встать-то будет негде.
– Можно сдвинуть два сундука вместе, получится нечто-то вроде широкой скамьи, – размышляет папа. – Только желательно чем-то прикрыть их. Я сегодня заглянул в наши «Ткани», там есть вполне приличный тисненый плюш.
– Да, я видела, – соглашается мама.
– Нужно купить метров десять и сшить покрывала.
– В таком случае заодно и на дверь сделать штору. Ты не представляешь, до чего мне осточертело каждую ночь просыпаться от Наининых каблуков.
– Разумеется, сделаем и штору.
– Ниноленьки, если теперь есть деньги…
– Какие деньги? Может, и есть, да не твои!
– То надо послать Сашке! – говорит бабушка.
– Да, больше уж некому посылать, как этому прохвосту!
– Он просит десять тысяч на кабанчика!
– Что ты говоришь?.. Просит. Имеет еще наглость просить, мерзавец! Как он просит – в долг или насовсем? А как он тебя на улицу вышвырнул, он уже забыл? И главное, что мне нравится – хороши аппетиты: десять тысяч! Да за десять тысяч не только что кабанчика, а весь свинарник уступят. С пастухом в придачу.
– Он после сала пришлет!
– Разумеется. Сала пришлет и сам явится, собственной персоной – лично выразить благодарность. Чтоб я имени его в моем доме не слышала, ясно тебе? Еще раз заикнешься об этом прохвосте, поедешь обратно к нему в Минск. Если он вдруг воспылал к милой сестрице столь нежными чувствами, пусть у себя и держит. Десять тысяч! Ни больше ни меньше! Скотина немазаная! И она еще адвокатом у него выступает!
Папа заталкивает чемоданы на антресоли, Наденька ему помогает.
– Подождите, подождите! – командует снизу мама. – Не пихайте как попало. Кладите все-таки так, чтобы можно было вытащить.
Пишущая машинка больше не будет стоять на чемоданах – папа купил себе настоящий письменный стол, с ящиками и дверцей. И еще он купил книжный шкаф.
– Прекрасно, среднюю полку я займу под свои вещи, – объявляет мама.
Папа пытается отстаивать шкаф.
– Да, но как это, Нинусенька, будет выглядеть?
– Ничего страшного, можно прикрепить изнутри занавесочку.
– Дверцы для того и делаются стеклянными, чтобы видеть корешки книг.
– Ах, боже мой! Мы не в Юсуповском дворце, а в одной комнате. Приходится как-то приспосабливаться. Вобью два гвоздика. Кстати, а куда же они повесят пальто? Не шутка – сорок человек гостей. Пойду разыщу Макара Федоровича. Пусть хотя бы прибьет в прихожей доску с крючками. Все-таки какое-то решение проблемы.
– Говоры, Ниноленьки, что купить! – волнуется бабушка. – Слетаю к Елисееву, мадам Щеглова сказала, там сегодня колбасу дают.
– Да, действительно, – вздыхает мама, – не красна изба углами, а красна пирогами. Нужно решить, чем мы будем кормить всю эту ораву.
– Не извольте, Елизавета Францевна, беспокоиться, – говорит папа, – все будет сделано и куплено без вас.
– Почему ты не хочешь, чтобы она съездила? – удивляется мама.
– Потому что она вместо колбасы приволочет собачью требуху.
– Зачем ты говоришь глупости? Человек хочет помочь…
– Не человек, а теща, – бурчит папа. – Теща – не человек. И вообще, я тебе уже, по-моему, сказал, Нинусенька, что никакой помощи мне не требуется. Я приглашаю достойных людей и не хочу, чтобы они в моем доме отравились какой-нибудь гадостью.
– Что за мерзкая манера вечно все утрировать! Никто еще никогда в этом доме ничем не отравился. Обязательно все охаять и извратить. Не знаю, может, позвать Леру Сергеевну, пусть сделает закуски?
– Прошу тебя, Нинусенька, никакой Леры Сергеевны и вообще никаких соседок и приятельниц! Я все сделаю сам.
– Что ж, делай… Ты не успеешь. Ты еще должен сварить пунш. И времени осталось всего-навсего три дня.
– Прекрасно успею. Пока мясо будет тушиться, я собью майонез и приготовлю закуски. А пунш варится в последний момент – он должен быть горячим. Только убери, пожалуйста, отсюда тещу.
– Что значит – убери тещу? Как это – убери тещу?
– Отправь ее куда-нибудь. С глаз долой, из сердца вон.
– Куда же я могу ее отправить?
– Пускай съездит навестит племянника в Тушино.
– Ты смеешься! Чтобы она там рассказала, что мы принимаем гостей, а их не пригласили.
– Не знаю. Ушли куда угодно, но чтобы духу ее тут не было.
– Да в своем ли ты уме? Куда же я могу ее услать?
– К чертям собачьим.
– По-моему, Павел, ты просто издеваешься надо мной. Как это ты себе представляешь – чтобы я выгнала собственную мать из дому?
– Не выгнала, а удалила – на один вечер.
– Прекрасно! Может быть, мне тоже куда-нибудь удалиться? Чтобы ты чувствовал себя легко и привольно?
– Нинусенька, если ты хочешь устраивать сцену, то, должен сказать, ты выбрала совершенно неподходящее время.
– Я вовсе не собираюсь устраивать никаких сцен, но существуют, в конце концов, нормы и правила порядочного поведения. Да, не перебивай меня! Не говоря обо всем прочем, это просто неприлично – выставить мать за дверь.
– Значит, ты хочешь, чтобы это чучело восседало за столом и высказывало свои суждения?
– Не смей называть мою мать чучелом! Не смей! Держись в рамках пристойности! Ты воображаешь, что если раз в жизни тебе удалось заработать какую-то копейку, то это уже дает тебе право на всех плевать и всячески меня оскорблять!
– Нинусенька, по-моему, я не оскорбил тебя ни единым словом. И ты сама прекрасно понимаешь, что присутствие сумасшедшей старухи в таком обществе абсолютно неуместно.
– Да, я понимаю, я прекрасно вижу и понимаю, что ты пользуешься любым предлогом подчеркнуть, какая я для тебя невыносимая обуза. Но куда же мне деваться? В конце концов, нравится тебе это или нет, это и мой дом. Да, мой дом и моя мать! И какова бы она ни была, я обязана ее терпеть.
– Терпеть – это еще не означает непременно сажать с гостями за стол.
– Ты великолепно устроился – тебе на всех плевать. Живешь, как на необитаемом острове. А мне со всех сторон колют глаза твоим отвратительным отношением к моей матери. Надоело выслушивать! Все эти дурацкие выходки и шуточки – тебе это представляется страшно забавным, а расплачиваться приходится мне. Люди не знают, сколько я терплю и как я страдаю, они судят поверхностно. И вообще, не желаю, чтобы про меня говорили, что я та дочь, которая держит мать в хлеву со свиньями!
– Как угодно, Нинусенька. Если тебе непременно нужно, чтобы вышел конфуз и скандал, пожалуйста, поступай как знаешь.
– Конфуз выйдет, если ее не будет. Что я, не понимаю – тут же станут спрашивать: где ваша мама, что с ней, как она себя чувствует? Изволь вертись, как угорь на сковородке!
– Нинусенька, я уже сказал – если тебе хочется скандала, пожалуйста: сажай ее на почетное место, делай, что хочешь.
– И посажу! Ничего твоим драгоценным гостям не сделается. Не отъест она кусок стола. Посидит какой-нибудь час и уйдет. Кстати, чуть не забыла, а Симонова ты пригласил?
– Разумеется, нет.
– Но как же?.. Это неприлично! Он обидится.
– Нинусенька, я не могу приглашать такого человека, как Симонов, в эту комнату да еще сажать за стол рядом с драгоценной тещей.
– Что значит – не можешь приглашать Симонова в эту комнату? Как будто у тебя есть другая!
– Вот именно, Нинусенька, – когда у меня будет отдельная квартира и приличная обстановка, а не этот сарай, заваленный мерзкими сундуками, тогда я смогу приглашать к себе редактора журнала.
– По-моему, ты не прав. Он воспримет это как оскорбление. Вся редакция приглашена, а он – нет.
– Он в любом случае откажется. Зачем же я буду ставить его в неловкое положение?
– Пусть откажется – это его право. Но совсем не пригласить – это как будто умышленно продемонстрировать пренебрежение.
– Никакого пренебрежения. Напротив, я не приглашаю его из чувства уважения. Можно даже сказать, почтения.
– Чрезвычайно странная логика. Но в конце концов, это твое дело. Вольному воля, спасенному рай. Поступай, как знаешь. Кстати, зачем ты приволок такую гору ветчины?
– Не гору, а всего пять кило.
– Пять кило ветчины! Безумие! Сумасшествие!
– Никакого безумия, Нинусенька. Все явятся голодные как звери. Пусть лучше что-то останется на столе, чем кому-то вообще не достанется ни кусочка.
– Ладно, что с тобой разговаривать!.. Горбатого могила исправит. Вечное фанфаронство, вечное желание пустить кому-то пыль в глаза.
Папа варит пунш прямо в комнате, на подоконнике. Поставил плитку, взгромоздил на нее самый большой наш таз и что-то наливает в него, подливает, подсыпает. Бабушка топчется рядом и пытается заглянуть.
– Елизавета Францевна, отойдите, пожалуйста, и не толкайте меня под локоть, пока я не вывернул все на пол.
– Я не мешаю, я только смотру!
– Смотрэть можно, но следует соблюдать дистанцию.
– Ах, как я люблю запах гвоздики! – вздыхает мама. – Боюсь только, они так перепьются, что потом никаким чертом не вытолкаешь. Ром – это же страшно крепкая штука. А ты наварил, как на Маланьину свадьбу.
– Это не чистый ром, Нинусенька, а сильно разбавленный.
– Кстати, а Соломона ты пригласил?
– Нет, не пригласил.
– Почему?
– Я не в состоянии, Нинусенька, пригласить всю дивизию.
– При чем тут вся дивизия? Вы с ним были достаточно близки. И мы столько раз у них бывали. Просто неловко не пригласить.
– Близки мы с ним никогда не были. Общались по долгу службы.
– Да, но кофе в Германию он тебе возил по дружбе, а не по долгу службы.
– Если люди вместе служат, то время от времени они оказывают друг другу какие-то мелкие услуги. И вообще, Нинусенька, прошу тебя, оставим эту тему.
– Оставим так оставим… Соломон – это, конечно, полбеды, а вот то, что ты не пригласил Симонова – после всего, что он для тебя сделал, – невероятная глупость! Человек так исключительно отнесся… Проявил такую доброжелательность. И заплатил по высшей ставке.
– Я уже, кажется, объяснил, почему я его не пригласил.
– Извини меня, но твои объяснения абсолютно неубедительны. Если бы ты хоть раз в жизни меня послушался…
– Я всегда тебя слушаюсь, мой милый Кисик, но я не стану выставлять себя на посмешище.
– Никакого посмешища. Подумаешь – смирение паче гордости. Сегодня все живут в коммунальных квартирах, еще и в худших условиях.
– Все, но не он.
– В конце концов, бедность не позор.
– Но большое свинство.
– Павел Александрович! – Бабушка тянет свою кружку. – Разрешите капельку попробовать. Может, что-нибудь не хватает, так я скажу.
– Да, только твоих дегустаций не хватало! – сердится мама. – Отойди и не дури голову. Лучше поправь блузку – вся рубаха наружу вылезла. Кстати, Павел, я давно хотела спросить, да все как-то забываю: что с Храпалем? Где он?
– Храпаль в Марах.
– В Марах?
– Так точно, Нинусенька, в Марах.
– Но это же где-то у черта на рогах… В какой-то Туркмении, если не ошибаюсь.
– Мары – самая южная область Советского Союза, и там дует ветер афганец, – сообщает папа.
– Да, но какая нелегкая его туда занесла?
– Его перевели туда из Германии.
– Так, значит, он по-прежнему служит?
– Да, по-прежнему служит.
– А жена что же?..
– Нинусенька, не задавай, пожалуйста, наивных вопросов.
– Это не наивные вопросы. Как-то просто не верится, что интеллигентная женщина вздумала вдруг заняться какой-то преступной деятельностью. К тому же мать двоих детей. В голове не укладывается. А дети что же, с ним? Тоже в этих Марах?
– Нет, дети в Кушке.
– Почему в Кушке?
– Потому что Кушка еще южнее.
– Не понимаю, зачем ты городишь какую-то чушь. Я серьезно спрашиваю.
– Нинусенька, я давно ничего не знаю ни о Храпале, ни о его детях. Слышал, что его перевели в Мары. Это все, что мне известно. И вообще, мне кажется, сейчас не время для подобных бесед. Нужно поставить на стол стаканы и нарезать хлеб.
– Стаканы может расставить Светлана, а хлеб тебе придется нарезать самому, я этого не умею.
– Кто-то уже подымается, – говорит папа, прислушиваясь к урчанию лифта.
– Да… Просто не знаю, как быть, – вздыхает мама.
– Что такое, Нинусенька?
– Надо, очевидно, дать салфетки…
– Разумеется, надо. А в чем дело?
– Да ведь на всех не хватит.
– Нужно было купить.
– Купить! Купить недолго, а потом всю жизнь храни их – неизвестно где. Когда тут и для самых необходимых вещей места не хватает. Не будем же мы постоянно принимать по полсотни гостей!
– Не знаю, Нинусенька. С одной стороны, ты хочешь, чтобы салфетки были, а с другой – не желаешь их покупать.
– Положим, я думаю, бумагу.
– Какую бумагу?
– Обыкновенную писчую бумагу. Под каждую тарелку по листку. По крайней мере, не так захрюкают скатерть.
– Да, но как это будет выглядеть?
– Ничего, не велики баре. Как-нибудь перетерпят.
В дверь звонят – долго и весело.
– Пришли! – говорит папа.
– Ах, боже мой, уже явились! – ужасается мама.
– Я пойду встрэчу! – устремляется бабушка к двери.
– Нет, Елизавета Францевна, – останавливает ее папа. – Позвольте, я уж как-нибудь сам встречу, а вы останетесь здесь.
Папа снимает фартук и идет в прихожую. Бабушка стоит, склонив голову к плечу, косит глазом на маму, потом бочком-бочком придвигается к тазу и тянется зачерпнуть своей кружкой пунша.
– Куда ты лезешь! Куда тебя черт несет! – кричит мама. – На минуту нельзя отвернуться. Сядь и сиди! Проклятие какое-то. И так не знаешь, за что хвататься, так она еще на нервы действует.
– Я думала, Ниноленьки, тебе надо помочь.
– Да, помочь!.. Помочь – воду в ступе толочь. Не выдумывай, никто в твоей помощи не нуждается.
Бабушка кряхтит, садится за стол, водружает на нос пенсне и принимается читать вслух этикетки на бутылках:
– Рислинг… Не знаю… Черт с ним! Кабарне. Верно, сладкое… Грузинское вино номер двадцать – красное. Грузины, внученька, все разбойники. На конях скачут, и в зубах кинжал. У нас в Таганроге был один грузин, работал монтером по электричеству. Бывало, залезет на столб и орет оттуда, как бешеный, чтобы мальчишки провода не трогали. Ох-хо-хо… – Она высовывает язык и облизывает нижнюю губу. – Донское игристое. Глупости! На Дону мужики пьют водку. Или горилку. Когда мы жили в Ростове – ты помнишь, Ниноленьки? – Жора раз привез четверть самогона.
– Да, больше мне нечего помнить, как твой самогон проклятый! Представляю себе, какой праздник – выжрать четверть самогона. Не каждый день такое привалит.
В прихожей слышатся звонкие голоса, папа громко смеется, с кем-то здоровается, разговаривает.
– Проходите, пожалуйста. Вперед, вперед, по коридору! Ирочка, дорогая! Вы все молодеете и хорошеете!
– Что ты сидишь, как засватанная? – накидывается вдруг мама на меня. – Гости в дом, а ничего не готово. Иди таскай стулья от соседей! Тысячу раз все нужно сказать.
Гости идут и идут, комната уже полна народу, все друг друга приветствуют, хлопают по плечу, обнимаются, какая-то тетя даже плачет от радости и вытирает глаза платочком. Папа знакомит сталинградцев с новомировцами.
– Ирочка, красавица наша! – кричит какой-то военный. – Соловей ты наш неумолчный!
– Прошу! – призывает мама. – Прошу, дорогие гости, усаживайтесь, где кто может! Садитесь, пожалуйста, садитесь, не церемоньтесь!
Кто-то усаживается на мой топчан, кто-то на сундуки, кто-то на мамину кровать, некоторые на подоконник, но многие так и остаются стоять посреди комнаты.
– Павел, уговори их сесть! Я не в состоянии.
– Друзья, внимание! Поднимем первый тост! Первый тост – за товарища Сталина!
– За товарища Сталина! – отвечают все дружно, встают и чокаются. – За Родину, за Сталина!
В комнате становится тихо.
– Хм!.. – говорит бабушка. – Налей мне, что ли, Ниноленьки, этого рислинга. Черт с ним, попробую, что за вкус. Или лучше кабарне. Кабарне даме больше подходит.
– Наливай себе сама что хочешь, – фыркает мама. – Мне некогда за тобой ухаживать.
– За твой роман, Павел Александрович! – говорит дядя военный.
– Нет, за встречу! – спорит папа. – За нашу сегодняшнюю встречу и за тех хороших людей, сотрудников редакции «Нового мира», которые ей способствовали!
– За всех друзей!
– За всех друзей… И особо за тех, кто не дошел до победы. Вечная им память.
– Вечная память… – Дядя военный подымает стакан и опускает голову. – Батюка-то ты, Пал Лексаныч, верно описал. Так и стоит перед глазами – как живой. Командир был… Настоящий командир. Болел за людей. Всей душой болел.