Текст книги "Розы и хризантемы"
Автор книги: Светлана Шенбрунн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)
– Она уже больше не будет воспитательница. Ее уже выгоняют от нас.
– Что значит выгоняют? Почему? За что?
– Так… За то, что она не слушается Веру Алексеевну.
– Ты, верно, что-то путаешь, – говорит мама. – Не важно… Кстати, Павел, объясни мне, я не понимаю: неужели эти корейцы отличаются чем-то от китайцев?
– Нинусенька, это два совершенно разных народа, – объясняет папа.
– По-моему, один черт – такие же желтые и косоглазые.
– На взгляд корейца, поляки и русские, очевидно, тоже ничем друг от друга не отличаются – такие же бледнолицые и голубоглазые.
– Что ты сравниваешь! Поляка по одному гонору за версту узнаешь. Самому жрать нечего, а нос дерет, будто у него все карманы золотом набиты. Кстати, Павел, ты не забыл? Ты обещал поинтересоваться у Федотова насчет романа.
– Нинусенька, я ничего не забыл.
– Не забыл, но сидишь и в ус не дуешь!
Папа молчит.
– Что ты молчишь? Позвонить лишний раз неловко, неудобно. Хоть здесь, по крайней мере, используй возможность! Что тут сложного? Чего ты боишься? Подойди, поздоровайся, заодно и поинтересуешься. Ты знаешь этого мальчика – Федотова? – спрашивает мама у меня.
– Нет.
– Очень жаль.
– Нинусенька, по-моему, совершенно ни к чему вмешивать в мои дела Светлану и федотовского сына.
– Никто и не собирается их вмешивать.
– Мы приехали сюда навестить ребенка, а не устраивать судьбу моего романа.
– Нет, как вам это нравится! Утром соглашался, а теперь уже снова-здорово! Уже готов идти на попятную! Лишь бы найти предлог и увильнуть от разговора.
– Нинусенька, я ни от чего не пытаюсь увильнуть, но сейчас я хочу говорить со своим ребенком, а не с надутым чванливым Федотовым.
– Когда же ты собираешься говорить с Федотовым?
– При случае. Возможно, на обратном пути. Если он окажется рядом…
– Да, когда рак свистнет!
Может быть, я еще вставлю туда песни, – говорю я, чтобы выручить папу.
– Какие песни? Куда вставишь?
– В пьесу.
Папа с мамой молчат.
– Неужели ты думаешь, – говорит мама, – что у него нет иных забот, кроме твоего романа? Если ты не спрашиваешь, так ему тем более наплевать! Не станешь беспокоиться, и год проваляется, и два, и вообще сколько угодно.
– Что за песни, маленький? – спрашивает папа.
– Ну, вообще-то… Одна: «Смело, товарищи, в ногу, духом окрепнем в борьбе!» А вторая глупая такая песня… У нас ее девочки поют. «Художник, художник, художник молодой!» Вначале все будут петь: «Смело, товарищи, в ногу!» А потом, когда упадет бомба, все замолчат, а один кто-нибудь запоет: «Художник, художник, художник молодой, нарисуй мне девку…»
– Зачем же они станут петь такую глупую песню? – огорчается папа. – Тем более в бомбоубежище…
– Просто так… Чтобы не так страшно. А эта женщина с ребенком скажет: «Мой сын вырастет великим полководцем! Он спасет родину от агрессии!» А в конце будет ужасный взрыв, и весь свет потухнет. И в темноте будет слышно – как будто по радио: «Американская авиация и военно-морской флот ведут варварские бомбардировки мирных корейских городов и сел». А потом долго будет тихо-тихо, как будто все убиты. И вдруг голос такой запоет: «Пи… шу я в деревню: ограбили меня, осталось три копейки, больше ни… худооожник я-я-я!..»
– Я думаю, – папа вздыхает, трет подбородок, почесывает нос, – корейские дети не могут петь такую песню. Корейские дети все очень воспитанные. Пускай они поют что-нибудь другое.
Я не соглашаюсь:
– У нас в лагере все время поют такие песни.
– Да, маленький, но ведь это не у вас в лагере, это в Корее.
– А я хочу, чтобы это было как будто в Корее, но вообще как у нас в лагере.
– Тогда это будет глупая пьеса. Не реалистическая.
– Да и песня какая-то идиотская, – замечает мама. – Ни складу ни ладу и ни малейшего смысла. Так, чушь какая-то!
Они ничего не поняли… Я, наверно, не так рассказала.
– Там еще будет старичок, чей-нибудь дедушка, он будет говорить: «Мы победим и слово „некогда“ заменим словом „никогда“!» А сам будет шлепаться на пол при каждом взрыве.
– Бред собачий, – говорит мама. – Ладно, черт с ней, с этой Кореей, и без нее забот хватает.
Она не понимает. Никогда не ездила в лагерь, вот и не понимает.
– Ты мне лучше вот что скажи, – спрашивает мама, – кроме картошки, вас чем-нибудь кормят?
Я научилась заплетать косы! Вернулась из лагеря и тут же научилась. Подумать только – ну хоть бы на один денечек раньше! Ладно, ничего, зато теперь папе не придется вставать по утрам, чтобы причесывать меня.
Мы едем в Дубулты. Это на Рижском взморье. Маме сказали, что Рижское взморье очень полезно для сердечников. Мы с ней едем, а папа еще немножко остается – нам дают квартиру в Лаврушинском переулке, трехкомнатную. В одной комнате папа устроит себе кабинет, во второй будет жить мама, а в третьей мы с бабушкой. Когда папа получит квартиру и перевезет вещи и бабушку, он тоже приедет к нам в Дубулты. Вещи у нас уже упакованы.
Мы едем в международном вагоне – купе двухместное, со всех сторон с зеркалами и обито бархатом и красным деревом. Папа говорит, что международный вагон самый безопасный – даже если весь поезд сойдет с рельсов, международный вагон ни за что не перевернется, он гораздо тяжелее остальных, у него под полом свинец.
«Тут-так, так-тут» – постукивают тихонько колеса. Мама спит внизу, а я лежу на верхней полке и читаю «Горе от ума». В изголовье есть специальная лампочка, чтобы можно было лежать и читать. «Не то на серебре, На золоте едал; сто человек к услугам; Весь в орденах: езжал-то вечно цугом. Век при дворе, да при каком дворе!..» Есть еще синяя лампочка, ее зажигают ночью – чтобы в купе было не совсем темно. «Век нынешний и век минувший…» Тут-так, тут-так!.. «Свежо предание, а верится с трудом…» Да, ехать в Дубулты в международном вагоне – это получше, чем из Красноуфимска в Москву в теплушке… Тут-так…
– Нет, я здесь ни за что не останусь! – возмущается мама. – Не комната, а форменный сарай! Издевательство. Сыро, темно, запах какой-то отвратительный. Всю ночь из-за него не спала. Не понимаю: из уборной, что ли, вонью тянет? И мебель мерзкая, обшарпанная, кошмар! Ей-богу, можно подумать, что это не дом творчества, а какой-то нищенский приют. Заплатить бешеные деньги и в результате получить такую гадость: зловоние и мерзость!..
Остальные отдыхающие все ушли на море – сразу после завтрака. А мы все никак не идем: мама возмущается из-за комнаты и ждет заведующего. И одну меня тоже не отпускает.
– Сиди и не дури голову!
Я не хочу сидеть, я хочу видеть море. Хочу видеть море! Я никогда еще не видела моря…
Заведующий приходит и соглашается перевести нас в другую комнату – на втором этаже. С деревянными, а не железными кроватями. Мама говорит, что это совершенно иное дело. Мы перетаскиваем наши вещи – чемодан и сумки, и наконец-то, наконец-то идем на пляж!
Море круглое и огромное… Как будто горбатое… Как будто громадная толстая зеленоватая капля… Вот возьмет и лопнет вдруг! И растечется по земле…
Весь Дом творчества отправляется в Ригу на кладбище – на экскурсию. Вообще-то мама обожает экскурсии, но сегодня она не может ехать: мы ждем папу. Он должен приехать из Москвы.
Вот он наконец – вот он! Входит в ворота! Я бегу ему навстречу.
– Ну что, как ты справился? – спрашивает мама.
– Нинусенька, может, ты позволишь прежде занести чемодан?
– Заноси на здоровье! Я не понимаю: неужели так трудно ответить? Хотя бы одним словом? Я же хочу знать! Ну что ты молчишь? Все в порядке?
– Не совсем…
– Что значит не совсем? Что-нибудь пропало? Что? Говори, ради бога, не тяни душу! Ах, я так и знала! Нельзя было оставлять тебя одного!..
– Нинусенька, прошу тебя, не веди этих разговоров на людях!
– Каких людях? При чем тут люди! Объясни наконец, что произошло.
– Сначала, мой милый Кисик, зайдем в помещение.
– Хорошо, зайдем в помещение. Что же все-таки «не совсем»?
– Не совсем, поскольку… – Папа опускает чемодан на пол.
– Да, что – поскольку?
– Поскольку квартиры нам пока не дали…
– Не дали? Как – не дали? Что значит – не дали? – не понимает мама.
– Пока не дали.
– То есть как – пока? Какое «пока»? При чем тут «пока»? Говори толком, чтобы можно было понять! Ты уверял, что на двадцать пятое назначено вселение.
– Нинусенька, вселение возможно только при наличии ордера.
– Но ведь ордер был! Ты говорил, что все решено и подписано! Так что же? Отказали в последнюю минуту? Объясни, как это понимать! Это что же – какое-то преднамеренное издевательство?
– Ордер был… – Папа глубоко вздыхает. – Но Фадеев ночью переписал его на Фатьянова.
– Переписал на Фатьянова?.. Что значит переписал на Фатьянова? Как он мог переписать на Фатьянова? Ты говорил, что имеется список, всеми полностью утвержденный!
– Список был, но Фатьянов ночью напоил Фадеева, и тот вычеркнул мою фамилию и вписал фамилию Фатьянова. А утром протрезвел и чрезвычайно извинялся.
– Да, представляю!..
– Извинялся и клялся, что первая же квартира, которую Союз получит, будет моей…
– Мерзавец! Хватило еще наглости извиняться. Но я не понимаю: почему ты не требовал? Не настаивал? Как вообще происходил разговор?
– Нинусенька, я не мог требовать и настаивать. Если бы я стал требовать и настаивать, я бы поставил Фадеева в весьма щекотливое положение.
– Да, зато он поставил тебя в чрезвычайно приятное положение!
– Нинусенька, говори, пожалуйста, потише.
– Что значит – потише? Ограбили среди бела дня, и помалкивать?
– Ограбили не среди бела дня, – поправляет папа, – а среди ночи. Но вряд ли скандал тут чем-нибудь поможет. Поверь мне, он и так чувствовал себя весьма неловко.
– Чудесное утешение! Боже мой, что за проклятье такое, что за рок такой злосчастный?! И ведь тысячу раз зарекалась: ничему и никому не верить! Не строить никаких планов, не питать никаких надежд. Старая дура! Попалась на ту же удочку! Вещи упаковала! Боже, теперь еще вернуться и распаковывать… Даже представить жутко… – Мама стонет и плачет. – Не говоря обо всем прочем, стыдно перед соседями!
– Не расстраивайся, Кисик, – уговаривает папа. – Будем надеяться, на этот раз он свое слово сдержит.
– Какой раз? Какое слово? О чем ты говоришь! Разговоры в пользу бедных… Пообещал, лишь бы отвязаться.
– Ну почему же? Зачем же непременно подозревать человека в обмане? Моссовет каждый год выделяет Союзу писателей несколько квартир, и нет ни малейшей причины, почему бы нам не получить одну из них.
– Два метра на Ваганьковском – вот что я получу!..
– Мой милый Кисик, я уже говорил и повторяю: ты неисправимый пессимист. Да будет тебе известно, тот же самый Фадеев предложил мне штатную работу в Союзе.
– Какую работу?
– Консультанта секции прозы.
– Ты же был решительно против всякой штатной работы.
– Я был против работы в редакции газеты, которая отнимает все время и силы. А это всего четыре дня в неделю по пять часов – с трех до восьми.
– И сколько же они намерены платить?
– Три тысячи!
– Ну что ж, дай бог… Лишь бы опять не передумал и не взял вместо тебя Фатьянова.
– Фатьянова он взять не может, поскольку Фатьянов не прозаик.
– Возьмет еще какого-нибудь черта. Нет, вы подумайте! Казалось бы, солидный респектабельный человек, а на деле выкидывает такие подлые мальчишеские фокусы. Но я тоже хороша! Идиотка… Поверила. Поспешила зачем-то отдать Елизавете Николаевне свое пальто. Поношенное, правда, но вполне приличное. Ей-богу, можно подумать, что за мной кто-то гнался. И Надю рассчитала, – вспоминает мама. – А Лере Сергеевне серебряные щипчики подарила – на прощанье… Действительно, от радости в зобу дыханье сперло! Всю жизнь учат уму-разуму и никак не могут научить. Теперь явиться с дурацкой рожей обратно!..
– Нинусенька, по-моему, последнее, что должно тебя волновать, так это дурацкие рожи соседок.
– Не дурацкие рожи соседок, а моя собственная дурацкая рожа! Переехала, называется. Позорище, анекдот!..
– Никакого позорища, и я уверен, что в ближайшее время все устроится.
– Ты уверен… – хмыкает мама. – Ты всегда уверен. Жалко только, что из твоей прекрасной уверенности щей не сваришь.
Кто-то стучит к нам в дверь.
– Этого еще не хватало, – возмущается мама, промокая глаза. – Не успел человек переступить порог, как черт уже кого-то несет! Светлана, иди посмотри, кто там.
Черт принес нашу соседку по коридору Евгению Азарьевну, маму Ёлки Евсеевой, коротенькую толстую женщину.
– Нина Владимировна, какая вы молодец, что не поехали на это кладбище! – говорит Евгения Азарьевна.
– Какое кладбище? – не понимает мама.
– Да на экскурсию эту злосчастную! Вы не представляете, только мы вошли, а навстречу процессия: оказывается, хоронят двести детей. Утонули позавчера в Даугаве.
– Не произносите при мне этих идиотских названий, я их все равно не понимаю! Всю жизнь от начала веков эта река звалась Западной Двиной, и вдруг нате-здрасте – какая-то дикарская Даугава.
– Нинусенька, ты неисправимый шовинист, – замечает папа. – Пойми: каждый народ вправе называть свои реки так, как ему нравится.
– Пусть называет, можно подумать, что я ему мешаю! Хоть горшком пусть называет. Народ! Немецкие прихвостни. Не успели вылезти из болота, уже народ!
– Нинусенька, даже царское правительство признавало латышей нацией, – спорит папа. – Так же, как и твоих обожаемых литовцев.
– Про этих я вообще не говорю! Кухарки и извозчики. Любой пятиклассник знает, что тяжба за прибалтийские земли всегда велась между русскими и поляками, между русскими и немцами, а тут, извольте радоваться, еще латыши и литовцы объявились!
– Нинусенька, у тебя ретроградское и антиисторическое мышление, – говорит папа. – Невозможно не считаться с существованием малых народов.
– Прекрасно, пусть будет антиисторическое! Напустили в историю всякой швали, самим же придется потом эту кашу расхлебывать.
– Ах, Нина Владимировна, о чем вы говорите! – Евгения Азарьевна опускается на стул. – При чем тут немцы, при чем тут история?! Дети есть дети, знаете, как говорят? По своему кутенку и сука плачет! А тут двести школьников сразу. Такой вой стоял, такое рыдание, смотреть невыносимо.
– Да, ужасно, – соглашается мама. – Как же это случилось?
– Пароход затонул, возле самой пристани. Одна группа должна была сойти, а другая кинулась навстречу – места, что ли, так уж занимать спешили? Не знаю… Сгрудились все на одном борту. И главное, оказывается, сын нашего заведующего там был, в той, в первой группе.
– Что вы говорите?! – ужасается мама. – Боже мой, я не знала…
– Мы и сами не знали. Если б знали, разве б поехали? Экскурсия! Какая, к черту, экскурсия! Представляете? Тринадцатилетний мальчик… Других, говорят, сразу на дно утянуло, а он еще барахтался, пытался выплыть. Мать рядом по берегу металась и ничем не могла помочь: гранитная набережная, крутая, скользкая, не зацепиться, не выбраться. Пока искали, что бы им бросить – хоть веревку, хоть что-нибудь, ничего ведь абсолютно под рукой не оказалось!.. Так и утонули на глазах у всего города.
Папа сопит носом.
– Кошмар!.. – повторяет мама. – Но знаете, как бы там ни было, утешение все-таки, что это несчастный случай, а не чья-то злая воля. Или умышленная подлость. Кстати, вы с поэтом этим так называемым, Фатьяновым, знакомы?
– Нинусенька!.. – хмурится папа.
– Нет, – удивляется Евгения Азарьевна, – не знакома. А что? Натворил что-нибудь?
– Да нет, – мама поджимает губы, – так, к слову пришлось…
Мы идем слушать Вертинского. Он выступает в Майори в летнем театре. Все говорят, что нужно пойти послушать, потому что, может, это в последний раз, как-никак ему столько лет – того гляди, умрет, больше и не увидишь. Еще говорят, что он белоэмигрант – сбежал в свое время от большевиков за границу. Но потом затосковал ужасно по родине и вернулся.
– Глупо, – говорит мама. – Уж если уехал, так и сидел бы себе спокойно – где-нибудь в Париже.
– Что значит, сидел спокойно? Да кому он там был нужен! – спорит Евгения Азарьевна. – Артисту, Нина Владимировна, необходима аудитория, слушатель, зритель! А за границей никто его не понимал и не ценил.
– Не знаю, по-моему, там полно русских. Впрочем, это его дело. Мы от этого, конечно, только выиграли – послушаем, по крайней мере.
Театр деревянный и выкрашен белой краской, перед входом беленькие столбики.
– Я маленькая балерина! – поет Вертинский и танцует, танцует руками. Замечательно танцует пальцами – настоящая балерина в пачке. Как Инна. Не такой уж он и старый. – Всегда мила… Расскажет больше пантомима, чем я сама! А ночью в маленькой каморке… старушка мать… мне будет бальные оборки… перешивать…
Нет, это не про Инну – у них не каморка, у них хорошая комната. Светлая, с двумя окнами… Под одним окном кровать, под другим швейная машинка Леры Сергеевны.
Концерт кончается, мама с Евгенией Азарьевной ждут кого-то у выхода.
– Ах, невозможно поверить, – говорит мама, – я же его помню совсем молодым человеком… Столько было обаяния…
Я захожу за угол – просто так, посмотреть, что там сбоку. Низенькие цеплючие кусты, узенькое крылечко… Дверь раскрыта, кто-то стоит на верхней ступеньке. Вертинский! Стоит и смотрит в небо. Наверно, мне нельзя было сюда заходить.
– Ирина, взгляните! – зовет Вертинский кого-то внутри театра. – Орхидейный закат! А вы хотели пригвоздить меня к Сочи. К духоте и смраду! Тут, по крайней мере, прохлада. – Он оборачивается к кустам, в которых я стою. – И маленький ангел. Юная фея… Бледное личико в лучах заката! Прелестные волосы… Дитя, откуда вы, что вы тут делаете?
– Мы все устали просто как собаки! – откликается голос внутри. – К вашему сведенью, нам еще ехать в Ригу, я вас предупреждала – вы помните? Кулагин! Ну вот! Что такое? Опять мои перчатки на полу?! Тысячу раз просила!
– Деточка, дитя, как вы сюда попали? – спрашивает Вертинский. – Вы слушали мой концерт? Вам понравилось?
Кого он спрашивает? Меня? Наверно… Больше тут никого нет.
– Понравилось, – признаюсь я тихонько. – Особенно руки…
Второе сентября. В Москве уже учатся. Наверно, все девочки в школе. А я еще в Дубултах. Наша путевка кончилась, но папа ее продлил, потому что все равно не было билетов. Льет дождь, но мы – четверо: я, Наташа Лесная, Наташа Горская и еще синеглазая Инга Виолайте из Вильнюса – идем на пляж. Бросить в море монетки. Кто бросит в море монету, приедет сюда снова. На следующий год. Такая примета. Серое небо, серое море. Капли дождя шлепаются, шлепаются в воду – почти как монетки.
– Девочки! – говорит Наташа Лесная. – Давайте запомним это все навсегда, на всю жизнь. Посмотрим и запомним! У каждого человека свои воспоминания, а это будет наше общее воспоминание – этот дождь, и мокрые дюны, и свинцовое море…
Мы смотрим и запоминаем – наше общее воспоминание – серенькое-серое море, рваные холодные облака, мокрые дюны, мокрые сосны… На пляже никого, только мы. Волны шумят, откатываются по песку обратно в море, дождик шуршит в сосновых ветвях, мы стоим и вдыхаем запах моря, сосен, дождя… Нет, наше общее воспоминание не получится таким уж общим: это не как четыре одинаковые фотографии. Я ведь запомню не только дождь, но и девочек. А они запомнят меня…
ЗИМА 1950–1951-го
– Приготовьте контурные карты, – говорит Марья Ивановна, учительница географии.
Она низенькая, толстая, голос строгий, голова по самые брови повязана коричневым платком. Юбка колоколом почти до полу.
У меня нет контурной карты. Мама вообще не хотела пускать меня сегодня в школу, говорила, что ей необходимо отсыпаться после дороги. Но мне ужасно, ужасно хотелось пойти – увидеть девочек, новый класс, новых учителей!..
– Нет контурной карты? Фамилия? Двойка!
Двойка? Ничего себе… Как это? За что? У меня никогда не было двоек…
– Она сегодня только первый день! – заступаются за меня девочки.
– Первый день? – Марья Ивановна протискивается поближе. – Почему не была на прошлом уроке? Болела? Где справка о болезни? Ах, отдыхала! То есть прогуляла? Следует наказать и за прогул! – Она хватает мой дневник, выводит в нем жирную двойку и еще пишет внизу страницы: «Второго сентября отсутствовала на уроке географии без уважительной причины».
– Злюка, противная училка… – бурчит кто-то, когда она бочком отступает к доске.
Пускай… Пускай двойка, пускай отсутствовала, я не стану плакать… Не стану плакать из-за какой-то двойки. Не могла я знать про эту контурную карту. Никак не могла… Выходит, если бы послушалась маму и не пошла сегодня в школу, не было бы никакой двойки… Да, но тогда бы снова отсутствовала без уважительной причины. А так двойка… Самая первая отметка – и двойка…
– Сотри, – советует Вера Лукашова.
Мы теперь сидим вместе. Не так уж особенно я этого хотела – с Верой сидеть, понятное дело, решать ей задачки на всех контрольных… Да уж ладно – как-никак она целых два дня держала для меня это место…
– Давай я сотру? – заботится Вера. – Я как получу двойку, знаешь, сотру и все дела. Не бойся, я так подтираю – никто не придерется! Комар носа не подточит.
Не хочу. Зачем? В журнале двойка все равно останется.
– В журнале наплевать, главное, чтобы дома не ругались!
Главное, что двойка… Так хотела пойти в школу – и вдруг двойка… Не надо об этом думать. Неужели теперь из-за этой несчастной двойки я не буду отличница?
– Павел, ну что ты сидишь! – ворчит мама. – Неужели ты не видишь: тут черт ногу сломит…
– Угу…
– Что – угу?!
– Черт ногу сломит…
– Не говори чепухи и оставь наконец книгу. Вокруг форменный развал, а он сидит и читает книгу!
– Что ты хочешь, Нинусенька?
– Чтобы ты хоть что-нибудь сделал! Я с ног сбилась, не знаю уже, за что хвататься. В самом деле, не могут же эти проклятые картонки валяться здесь вечно!
– Не могут, – соглашается папа и смотрит на мамины ноги.
– Что ты смотришь, в чем дело?
– Ты сказал, мой милый Кисик, что сбился с ног…
– Да, и что же? К чему ты это повторяешь? Что за глупые шутки?
– Когда лошадь сбивается с ноги, – папа поглаживает пальцами верхнюю губу, – это значит, она ошибается, опускает на землю не ту ногу, которую следует. Но как человек может сбиться с ног, если у него их всего две? Подпрыгнуть на одной ножке?
– По-моему, ты нарочно прикидываешься идиотом, лишь бы злить меня. Хотела что-то сделать… Уже забыла… Умудряешься задурить последние памороки… Ах да! Светлана, иди спустись в молочную, кассирша утром обещала: к вечеру должны завезти творог. Возьмешь полкило. Если будет сметана, тоже возьми двести граммов. Банку не забудь.
Папа слушает ее и кивает головой.
– «Посреди небесных тел, лик луны туманный: как он кругл и как он бел, точно блин с сметаной. Кажду ночь она в лучах путь проходит млечный: видно, там, на небесах, масленица вечно!»
– Действительно – сплошная масленица, – фыркает мама. – Замечательная позиция – ни о чем не горевать и не беспокоиться. Сидит с видом буддийского идола и читает дурацкие стихи.
– Не понимаю, Нинусенька, – папа откладывает книгу, – что тебя так раздражает, почему мне нельзя сидеть и читать хорошие стихи Михаила Лермонтова?
– Лермонтова, действительно! Только сочинений господина Лермонтова тут не хватало. Я вторую неделю без домработницы! Что бы ни случилось, весь ужас всегда обрушивается на меня.
– Куда же изволила исчезнуть домработница?
– Не знаю. Говорят, уехала в деревню. Толком никто не может ответить.
– Н-да… – зевает-вздыхает папа и опять раскрывает книгу.
Я давно уже стою у порога одетая и с кошелкой в руках.
– Подожди, куда ты летишь! – говорит мама. – Нужно же дать тебе деньги. Где же он, в конце концов?.. Павел, ты не видел?
– Чего, Нинусенька?
– Моего ридикюля… Ну что за проклятие, ведь точно помню, что положила в шкаф на обычное место! Нету, как будто корова языков слизнула. Боже, мало было всяческих несчастий, так нет, потребовалось еще упаковать все вещи! Кончилось, разумеется, только тем, что ничего невозможно отыскать.
Я присаживаюсь на край ящика – мама теперь долго будет искать свой ридикюль…
– Я думаю, Нинусенька, – говорит папа, – вещи уже следовало бы распаковать… Хотя бы частично.
– Нет, вы подумайте – он думает! Мыслитель! О чем я твержу тебе битый час, если не об этом? Действительно, на берегу суровых волн стоял он дум великих полн!
– «На берегу пустынных волн…» – поправляет папа.
– Суровых, пустынных – один черт! И что за мерзкая манера – вечно уводить разговор в сторону. Где моя сумка?
– Этого, мой славный Кисик, никто, кроме тебя, знать не может.
– Да, разумеется! Попробуй отыщи что-нибудь, когда вся комната завалена барахлом!
– Боюсь, Нинусенька, что в деле разборки барахла я не смогу быть тебе полезен.
Мама поджимает губы, папа долго-долго втягивает воздух носом.
– Поскольку, мой любезный ворчун, – прибавляет он, – ты любишь каждую вещь лично детально рассмотреть и затем засунуть в одной тебе известное место – так, чтобы больше уже никогда не найти.
– Не дразни меня, ты прекрасно знаешь: мне категорически запрещено наклоняться и подымать тяжести.
Как хорошо, что я была в лагере и не участвовала в упаковке вещей. Повезло. Все-таки в лагере было здорово… Правда, мама еще успела заставить меня собрать «аптечку» – это так у нее называется ящик, где она хранит лекарства. Многие пузырьки стоят с довоенных времен. А некоторые с дореволюционных. Есть один хорошенький коричневый пузыречек с какими-то каплями. Капель в нем вообще-то не осталось, но пузырек очень симпатичный. Мама говорит, что у него герметически притертая пробка…
– Ах, боже мой, Светлана! Что ты сидишь и мечтаешь? Помоги же искать!
Это она просто так говорит, на самом деле она не разрешает мне ни до чего дотрагиваться, тем более лазить в шкаф на ее полку.
– Никто, мой дорогой Кисик, – папа качает ногой и почесывает то висок, то подбородок, – не требует от тебя, чтобы ты подымала тяжести.
– Так что же делать? Что ты предлагаешь? Позвать с улицы дядю? Чтобы он ворочал эти ящики?
– Ворочать ящики я могу – если тебя это устроит.
– Ворочать – недостаточно! Что мне даст это ворочанье, если я не помню, что именно и где находится?
– Н-да… – говорит папа. – Придется пригласить нотариуса, чтобы составил опись имущества.
– Чрезвычайно мудрое предложение! – Мама топчется между сундуком и стопкой картонок, приподымает крышки, заглядывает внутрь.
– Я все-таки сомневаюсь, Нинусенька, – замечает папа, – чтобы ты, находясь в здравом уме и твердой памяти, упаковала свой ридикюль в сундук.
– Нет, как вам это нравится! – Мама хлопает по картонке ладонью. – Мало того что за милую душу уступил свою квартиру Фатьянову, так еще упражняется теперь в ослином остроумии.
– Нинусенька, по-моему, я однажды уже изложил достаточно ясно историю с квартирой и с Фатьяновым. И не имею больше ни малейшего желания к ней возвращаться.
– Разумеется. Не имеешь ни малейшего желания хоть чем-нибудь помочь.
– Самое большее, что я могу сделать, это поднять любой ящик, на который ты укажешь, и вывернуть его содержимое на стол, – предлагает папа.
– Да, только этого не хватало! Чтобы еще и стол был завален. Чтобы вообще негде было приткнуться. Кстати, где хватач?
– Какой хватач?
– Наш хватач. От сковородки! Что ты, в самом деле, придуриваешься!
– Я не придуриваюсь, Нинусенька, но при всем желании не могу знать, куда ты исхитрилась засунуть хватач от сковородки.
– Ты ничего не можешь знать! Целый день как проклятая жарю на ногах котлеты и должна еще обходиться без хватача!
– Я всегда полагал, мой дорогой Кисик, – папа делает удивленное лицо, – что котлеты жарят не на ногах, а на сковороде.
– Ужасно смешно. Не знаю – ридикюль исчез, хватач исчез. Можно подумать, что какая-то вражья сила поселилась в доме… Двадцать рублей у тебя найдется, по крайней мере?
– Двадцати рублей у меня нету. – Папа сопит носом.
– Разумеется – нету, – бурчит мама. – Откуда они будут… Закроют магазин, вообще бесполезно будет идти. Беспрерывные пьянки-гулянки…
Папа молчит и постукивает ногтями по краю стола.
– И главное, все одно к одному, – возмущается мама, – сумка словно сквозь землю провалилась, хватач черти сожрали. Хоть плачь, хоть скачь!
– Извини, Нинусенька, – позевывает папа, – но было бы наивно с твоей стороны полагать, что я брошу работу и стану заниматься поисками исчезнувшего хватача.
– Действительно, наивно! Посиживает с книгой в руках и отговаривается какой-то мнимой работой.
– И позволь тебе заметить, мой высокообразованный Кисик: тебя возмущает не развал в комнате и не потеря хватача, а факт моего чтения. С некоторых пор ты не можешь видеть равнодушно человека с книгой в руках.
– Я не могу видеть равнодушно, как тебе на всех и на вся наплевать!
– Буду весьма признателен, если ты объяснишь, что ты усматриваешь обидного или оскорбительного в том, что кто-то из твоих близких читает книгу?
– Хорошо, все! Оставь меня в покое! Бесполезный разговор. Толчение воды в ступе…
– Воистину, нужно обладать незаурядным воображением, чтобы усмотреть в чтении книг враждебные происки.
– Да что же это такое?.. Помочь ни в чем не желает, сидит как каменный истукан и еще имеет наглость читать мне проповеди!
– Не проповеди, Нинусенька, а стихи. – Папа поскребывает нос ногтями.
– Действительно! Любовные стансы. Запихни, по крайней мере, корзину на антресоли. Черт бы его все побрал! Ничего уже, ей-богу, не хочется делать – при таком наплевательском отношении.
Папа встает и принимается пропихивать корзину к двери. Корзина огромная, тяжелая, величиной с порядочный сундук, и оклеена изнутри старыми газетами.
– Я знаю, где твой ридикюль, – говорю я.
– Да, где же?
– Он висит на гвозде под фартуком.
– Что же ты раньше не сказала?
– Раньше я не знала.
Я правда не знала. Я вдруг – вдруг – поняла, что он там.
– В самом деле, – удивляется мама. – Не понимаю, как же он сюда попал?.. Это же надо было догадаться запихнуть его в такое место… Ум за разум уже заходит.
– Очевидно, Нинусенька, – объясняет папа, – ты хотела снять фартук и повесила ридикюль, чтобы не мешал.
– Допустим, – соглашается мама. – Но где же в таком случае хватач?
Меня выбрали звеньевой! Звеньевой второго звена. Второе звено – это все девочки, которые сидят в нашем среднем ряду. Хорошо, замечательно, что меня выбрали звеньевой. Я очень рада. У каждого звена должен быть план работы. Теперь я вставлю в наш план работы мою пьесу. Конечно, не только пьесу, разные вещи: «Провести сбор звена на тему „Великая Октябрьская социалистическая революция“. Обсудить прочитанную книгу. Провести сбор на тему „Международное положение“. Поставить пьесу о событиях в Корее».
Девочки согласны ставить пьесу. В прошлом году наш класс ставил отрывок из пьесы Михалкова «Я хочу домой». Но там были заняты только три человека: Света Васильева, Зоя Линкина и Инна Гераскина. Зоя очень здорово читала монолог майора Добрынина:
Пять лет, как в английских приютах советские дети живут!
Как нищих детей одевают, не досыта дети едят,
По капле им в души вливают разведкой проверенный яд.
Они на коленях в костелах и в кирхах молитвы поют,
А в дальних заснеженных селах их русские матери ждут…
Чудовища в масках людей!
Откройте приютские двери – верните советских детей!
А в моей пьесе будет играть все звено. Чтобы не было никаких любимчиков. Ира Грошева будет вожатой, Тася Потачкина женщиной с ребенком, Рита Шамайская старичком, который слово «некогда» заменит словом «никогда». На Доротею Мироновну девочки согласны, но только чтобы она не гонялась за Олей, а была нормальная старушка и рассказывала про древние времена. Доротеей Мироновной выбрали Марину Кораблеву. Остальные девочки будут пионерки. А песни они хотят только боевые.