Текст книги "Розы и хризантемы"
Автор книги: Светлана Шенбрунн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 39 страниц)
– Да я его удавлю! – обещает тетя Аня.
– Подайте кассационную жалобу, – советует тетя Мура. – Если он действительно не участвовал в вашем содержании, у него нет права на алименты.
– Ты слушай, Анечка, слушай! – убеждает мама. – Мура как-никак в этом деле собаку съела. Все сутяжные хитрости знает. Это как раз по ее части – гражданский суд.
– Статья семьдесят восемь Кодекса о браке и семье, – подтверждает тетя Мура. – Освобождение детей от обязанности по содержанию родителей. Дети могут быть освобождены от обязанности по содержанию своих родителей, если судом будет установлено, что родители уклонялись от выполнения родительских обязанностей.
– Уклоняться-то он уклонялся, но как теперь доказать?
– Если ваши родители расстались до вашего рождения…
– Расстались… Конечно, расстались, да ведь он потом опять объявился! Клялся-божился, что все пойдет по-другому, золотые горы сулил… Пока всю душу не вымотал…
– Хм-м, это несколько усложняет дело, – говорит тетя Мура.
– Я его не помню, мне года полтора было, когда он окончательно исчез.
– Мурочка, давайте выпьем! – Папа подымает рюмку.
– За здоровье Светланы! – говорит тетя Мура.
– Да, – прибавляет мама, – пусть растет большая и умная, а главное, пусть не ленится и не дерзит матери!
– Я платить не стану! – Тетя Аня плачет и трясет головой. – Лучше вообще уйду с работы! Уйду, и пусть взыскивают, как хотят!..
– Не кипятись, Анечка, и не нервничай, – успокаивает мама. – Может, найдется выход. Мурочка, я тебе котлетку положу, да? Или хочешь еще бульона? Подожди, а может, борща тебе налить? Я вчера сварила прекрасный борщ.
– Только не борща! – отказывается тетя Мура. – У меня с борщом связано тяжкое переживание. Трагическое, можно сказать.
– Что за переживание? – интересуется тетя Лера. – Расскажите!
– Мне тогда, наверно, лет двенадцать было, – рассказывает тетя Мура, – я в одном доме работала, кухарке помогала – судомойкой, что ли. Богатый дом, но хозяева были люди прогрессивные, демократического направления, по большим праздникам сажали прислугу вместе с собой за стол. А обслуживал в эти дни официант, специально приглашенный из ресторана.
– Подумать только! – удивляется Лера Сергеевна.
– Я за этот хозяйский стол впервые попала, – продолжает тетя Мура. – Сперва были закуски, это не важно, а после начали подавать борщ. Мне бы сидеть и дожидаться, пока передо мной поставят тарелку, а я, по своей невоспитанности, протянула руки принять. Официант такого не предвидел, и весь этот борщ – боже, красный, жирный!.. – опрокинулся. На горничную, которая рядом сидела, на кухарку, на скатерть!.. Белоснежная скатерть, нарядные платья… Ужас! Я такого стыда никогда не переживала – ни до, ни после. Убежала к себе на кухню и три дня там рыдала. Аж вся кожа на лице пупырышками пошла…
– А потом что было? – спрашиваю я.
– Потом? – Тетя Мура смеется басом. – Потом была революция, и стала я, как говорит Бабель, большой человек у советской власти. Нет, греха на душу не возьму: они на самом деле были хорошие люди, эти мои хозяева. Заметили, что девчонка к книжкам тянется, предоставили возможность учиться, два года в гимназию за меня платили. В чем, в чем, а в этом мне повезло. Впрочем, я и на советскую власть не обижаюсь: она мне все дала, она все и взяла!..
– Ну, это еще большой вопрос: кто кому больше дал! – говорит мама. – Советская власть использовала тебя ровно столько, сколько ей показалось выгодным. Способности твои необыкновенные, а главное, порядочность твою, добросовестность. Такие люди, как ты, на дороге не валяются.
– Все равно, – говорит тетя Мура, – никаких личных обид и претензий у меня к ней нет. Нет, не было и не будет! Давайте выпьем. За тебя, Ниночка.
– Я, собственно, тоже ничего против этой власти не имею, – соглашается мама. – Что делать? Уж лучше, ей-богу, такая власть, чем никакой. Самое страшное, я вам скажу, – это полная анархия и неразбериха: белые, красные, зеленые! Одна банда, другая, не знаешь уже, что сказать и как поворотиться. Бывало, выглядываем, прежде чем на улицу выйти: какой флаг соседи вывесили? Если белые в городе или красные, это еще полбеды, а если зеленые, лучше вообще носа не высовывать. Того гляди, попадешь в лапы какому-нибудь бешеному атаману. Да, кто не пережил, тот не поймет… Ладно, что там, пойду чайник поставлю… Хотя, я вам скажу, – мама берется за ручку двери, но на пороге останавливается, – чего я им в жизни не прощу, большевикам этим, так это, что они изуродовали русскую орфографию! Невиданное безобразие!.. Глупость и невежество, вместе взятые, иначе никак не назовешь. Противно сделалось книгу в руки взять. О газетах я уж не говорю. Так все изгадить, испакостить, и ради чего? Лишь бы угодить сброду мерзавцев и бездельников. Так называемому деклассированному элементу, пропойцам безграмотным, неучам этим от сохи!
– Нинусенька, – папа потирает ладонь левой руки большим пальцем правой, – по-моему, у тебя весьма странное представление о классовой структуре общества.
– Да, конечно.
– Ты, мой милый Кисик, сбит с толку своим грамотейством. Я понимаю, тебе обидно: столько лет зазубривать все эти правила и изъятия, и внезапно лишиться возможности демонстрировать свои, с таким трудом добытые преимущества…
– Ничего, мои преимущества остаются при мне! – не сдается мама.
– Бог с вами, Нина Владимировна, – смеется тетя Лера, – я даже не сразу поняла, о чем это вы сокрушаетесь. Нашли уж о чем сожалеть – о фите и яте!
– Да, – говорит мама. – Представьте себе, эти фита и ять придавали языку стройность и величие. Упростить можно все: обдерите у дерева листья, обрубите ветви и получится голый стоеросовый кол. Куда уж проще! И вообще, можно подумать, что только фита и ять удерживали этих балбесов от высоких наук! А теперь они, видите ли, набросились на премудрость. Все как один кинулись читать Данте и Флобера!
– Данте и Флобер, Нинусенька, – папа почесывает ногтями щеку, – русской орфографией вообще не пользовались, поскольку, как известно, писали на других языках…
– Очень умно! – фыркает мама. – Ну вот, из-за этого дурацкого спора уже забыла, за чем шла.
– Ты шла, Нинусенька, поставить на плиту чайник, – подсказывает папа. – Напиши «хлеб» с ятем или без ятя, нечто не все равно?..
– Вот именно, что весьма не все равно! О чем тут говорить – достаточно взглянуть, как это выглядит! Не зря, как видно, сказано: ничего не утаишь в писаниях своих. С каждого листа так и прет дикостью и тупостью!
– Никак не могу, Нина Владимировна, с вами в этом согласиться. – Лера Сергеевна собирает со стола грязную посуду. – Ничего эти буквы никому не добавляли. Ни уму ни сердцу. Одна только путаница была и морока головы…
– Что ж, не стану доказывать. – Мама поджимает губы и выходит наконец из комнаты.
Дядя Таля обнимает тетю Аню и целует в голову. Я забираюсь на перекладину тети Муриного стула и осторожно дотрагиваюсь до ее кос. Вот бы у меня были такие косы!..
– Что это за жук тут ползает? – Тетя Мура сгребает меня в охапку и усаживает к себе на колени.
– А теперь ты какой человек? – спрашиваю я, продолжая гладить ее косы.
– Теперь? Теперь я обыкновенный человек. Маленький.
– Почему?
– Так уж ведется: сперва растем вверх, потом вниз… Ты вот растешь вверх, к солнцу, а бабушка твоя – вниз, к земле.
– Ах, бог с ними, со всеми этими рассуждениями! – Мама ставит на стол чайник. – Мурочка, почитай нам лучше стихи. Ты так прекрасно когда-то читала… Почитай Блока.
– Блока не буду, – говорит тетя Мура. – Блок остался в прошлом…
– Помнишь, как ты читала «Двенадцать»? Про эту метель? Боже, аж мороз по коже!..
– Уткина, если хотите, почитаю. «Много дорог, много, столько же, сколько глаз. И от нас до бога, как от бога до нас…»
– Ах, из тебя бы и актриса недурная получилась!.. – вздыхает мама. – Такая необыкновенная память, и столько чувства…
– И в актрисы тоже опоздала, – усмехается тетя Мура. – И вообще, пора мне домой. Жаль, что не дождалась Елизавету Францевну. Ну, хоть выпью за ее здоровье. – Тетя Мура тянется за бутылкой, наливает себе водки.
– Мурочка, дорогая, мне, разумеется, не жалко, – говорит мама, – но, по-моему… Напрасно ты этим злоупотребляешь. Съешь вот лучше пирожок. Куда полезнее.
– Выпью и съем пирожок! – усмехается тетя Мура. – А еще одну на дорожку выпью. Посошок! Будьте здоровы!
Мама вздыхает:
– Надеюсь, ты у нас не в последний раз.
– Не знаю, – отвечает тетя Мура. – На все божья воля.
Папа подает ей пальто, помогает одеться.
– Чрезвычайно рад был, Мурочка, вас повидать.
– Я тоже. Не сердитесь, Павел Александрович, если что не так сказала.
– Что вы, Мурочка, с какой стати мне на вас сердиться? Нет никаких оснований.
«Отпусти его! – он один за нас молится».
Все в комнате спят – и мама, и папа, и бабушка, – одна только я не сплю. Я читаю. Под одеялом. Очарованный странник… «Всю жизнь погибал и никак не мог погибнуть… За самоубийц никто не молится…» Никто за них не молится, они на том свете тоскуют, плачут, колышутся в пустоте, а за ними гонится страшный зеленый всадник стратопедарх… Бывает стратосфера, это высоко-высоко над землей, а этот всадник – стратопедарх. «И куда помахнет темным знаменем, туда все и скачут…» Наверно, туда они и скачут: в стратосферу. Живые люди туда не могут скакать, там нет воздуха, а покойникам все равно…
Папа привез с фронта карманный фонарик, его можно делать обыкновенным, белым, а можно красным и зеленым.
«„Терзайте их: теперь нет их молитвенника“ – и проскакал мимо; а за сим стратопедархом – его воины…»
«Чего тебе от меня надо? пошел прочь!» А он отвечает: «Ты, – говорит, – меня без покаяния жизни решил»… «Да и чем, – говорю, – тебе теперь худо? Умер ты, и все кончено».
Зеленый свет… Я слегка отворачиваю край одеяла – луч ползет по стене. Стратопедарх, за ним его зеленые воины…
«Проси у меня, Голован, что хочешь, – я все тебе сделаю». – «Не знаю, чего просить!» – «Ну чего тебе хочется?» А я думал-думал да говорю: «Гармонию».
Нет, я бы не стала просить гармонию. Папа привез из Германии аккордеон, я пробовала немножко играть на нем, но потом его положили на шкаф и накрыли сверху старой простыней. Я бы – на месте этого Голована – попросила велосипед… Но может, тогда еще не было велосипедов? Бабушка говорит, что, когда она родилась, никаких этих дьявольских выдумок не было – ни аэропланов, ни кинематографов. Наверно, и велосипедов не было.
«А в эту самую минуту от города, вдруг вижу, бегит мой барин, у которого я служу, и уже в руках пистолет, и он все стреляет из того пистолета да кричит: „Держи их, Иван! Держи!“»
Нет, если пистолеты были, то велосипеды, наверно, тоже были. У папы был пистолет – когда он вернулся из Германии. С надписью на рукоятке: «Павлу от Петра в знак нерушимой дружбы». Они с мамой говорили даже про целых два пистолета – что надо их сдать. Потом папа однажды вернулся, мама спросила: «Ну, сдал?» Папа сказал: «Сдал», мама сказала: «Слава богу!»
«…и сам этого Савакирея запорол. „Как запороли, неужто совершенно до смерти?“ – „Да-с, он через свое упорство да через политику так глупо себя допустил, что его больше и на свете не стало“».
«Как это?.. Извините, пожалуйста, мы не совсем понимаем, что это значит, что вы были подщетинены?» – «Это у них самое обыкновенное средство: если они кого полюбят и удержать хотят, а тот тоскует или попытается бежать, то и сделают с ним, чтобы он не ушел».
«Одержимости большой подпал от разных духов и страстей и еще одной неподобной вещи». – «Что же это такое за неподобная вещь вас обдержала?» – «Магнетизм-с». – «Как! магнетизм?!» – «Да-с, магнетическое влияние от одной особы». – «Как же вы чувствовали над собой ее влияние?» – «Чужая воля во мне действовала, и я чужую судьбу исполнял».
«Они, – говорит, – необразованные люди, думают, что это легко такую обязанность несть, чтобы вечно пить и рюмкою закусывать? Это очень трудное, братец, призвание, и для многих даже совсем невозможное; но я свою натуру приучил, потому что вижу, что свое надо отбыть, и несу». – «Зачем же, – рассуждаю, – этой привычке так уже очень усердствовать? Ты ее брось». – «Бросить? – отвечает. – Ага, нет, братец, мне этого бросить невозможно». – «Почему же, – говорю, – нельзя?» – «А что, как ты полагаешь, если я эту привычку пьянствовать брошу, а кто-нибудь ее поднимет да возьмет: рад ли он этому будет или нет?»
Может, папа тоже подпал под магнетизм? Поэтому он пьет водку с Николаем Петровичем?.. Рад он этому или нет? Наверно, не рад…
«Сестрица моя, моя, – говорю, – Грунюшка! откликнись ты мне, отзовись мне; откликнися мне; покажися мне на минуточку!» – вижу перед своим лицом как раз лицо Груши… «Родная моя! – говорю, – голубушка! живая ли ты или с того света ко мне явилась?» – «Я жива. Только я, – говорит, – сюда умереть вырвалась… Я и души не пожалею, пускай в ад идет. Здесь хуже ад!.. Глупый он, глупый! Не греть солнцу зимой против летнего, не видать ему век любви против того, как я любила… Моих, – говорит, больше нет сил так жить да мучиться… Пожалей меня, родной мой, мой миленый брат, ударь меня раз ножом против сердца».
И колоть ее не стал, а взял да так с крутизны в реку и спихнул…
«И вдруг Груша идет, только маленькая, не больше как будто ей всего шесть или семь лет, и за плечами у нее малые крылышки».
«Точно я не слова слышу, а вода живая мимо слуха струит…»
«Жизнь свою перед ним как лампаду истеплила…»
«Ресницы, длинные-предлинные, черные, и точно они сами по себе живые…»
Как у папы…
«И стало мне таково грустно, таково тягостно…»
Таково тягостно… Я выключаю фонарик и утыкаюсь носом в подушку.
В комнате тихо, и на улице тихо.
«Что в воздушных сферах теперь происходит…»
– А, попалась сволочь! – говорит мама.
Сволочь – это мышка. Мама все время ловит мышей в мышеловку. Когда они попадаются, она вытряхивает их из мышеловки в ведро с водой. Мышка плавает, плавает в ведре, старается выбраться, но не может. Целый час плавает, иногда даже больше. Но потом тонет… Тонет и становится неживая. Мокрая неживая мышь…
– Попалась, мерзавка! Прекрасно!
Мама вытряхивает мышку в ведро, прячет мышеловку за сундук и уходит на кухню. Мышка плавает, плавает в ведре, скребет коготками по краям, пытается зацепиться за что-нибудь, спастись… И смотрит, смотрит на меня, как будто просит, чтобы я ей помогла. Наверно, очень страшно так вот плавать, плавать и потом выбиться из сил и утонуть.
Я встаю потихоньку, беру из угла веник и засовываю его в ведро. Мышка сразу цепляется за веник, выпрыгивает из ведра и удирает.
– Беги, – шепчу я, – беги и больше не попадайся!..
– Что такое? – говорит мама. – Где же она? Выскочила? Ну ты подумай! Значит, дотянулась до края. Придется в другой раз наливать поменьше воды.
ЛЕТО 1948-го
Мы едем снимать дачу. В Переделкино есть писательский дом творчества, если снять там поблизости дачу, то питание можно получать в доме творчества по курсовкам.
– Не знаю, – вздыхает мама, – честно говоря, меня все это как-то пугает…
– Что тебя, Нинусенька, пугает? – спрашивает папа.
– Все. Деревня, грязь эта непролазная, керосинки… Тут уже, слава богу, от них избавилась, а там опять начинай сначала…
– Вовсе не обязательно, – папа почесывает щеку ногтями, – снимать в деревне, можно найти что-нибудь в дачном поселке. Что касается грязи, то летом ее не бывает. А керосинок вообще не потребуется, в доме творчества дают все готовое.
– Да, но хотя бы чай вскипятить нужно, разогреть еду нужно!
– Чай прекрасно кипятится на электроплитке. Ты, мой милый Кисик, склонен забывать о достижениях современной науки и техники.
– Я ни о чем не склонна забывать. Надеюсь, ты помнишь, как мы в сорок первом году сняли дачу и что в результате из этого вышло? И вообще, неизвестно еще, есть ли там электричество.
– Разумеется, есть. Неужели ты думаешь, что советские писатели пишут свои произведения при лучине?
– Не знаю. В доме творчества, может, и поставили какой-нибудь движок, а в поселке может ничего не быть.
– Хорошо, Нинусенька, ты вправе поступать, как тебе угодно. Я только считаю, что это неправильно – никогда не выезжать за пределы Москвы.
– Если бы ты хоть согласился поехать вместе, у меня просто сил нет ходить по домам и спрашивать.
– Извини меня, мой милый Кисик, но я должен работать. Если я брошу работать, нам не на что будет жить.
– Что ж, работай… Как только тебя просят чем-то помочь, ты тут же указываешь на неотложные дела. Весь воз я всегда вынуждена тащить на себе.
– Именно это я тебе и предлагаю: отдохнуть от воза, который ты тащишь. От бессмысленной толчеи на кухне и от разговоров с полоумными соседками.
– При чем тут соседки? Что за страсть – вечно кого-то уязвить!
Мы едем на метро, потом пересаживаемся на поезд.
– Не смотри, не смотри на паровоз! – беспокоится мама. – Видишь поезд, отворачивайся. Искра из трубы вылетит и попадет в глаз.
В вагоне она принимается расспрашивать про дачи в Переделкино, но никто ничего не знает – все едут до других станций.
– В Мичуринце поищите, – советует какая-то женщина.
– Да им в Мичуринце не спрыгнуть, – хмыкает другая, меряя маму взглядом. – Платформы-то нету.
Мы слазим в Переделкино и идем вдоль железнодорожной насыпи.
– В том доме спросите, там всегда сдают.
Мы подходим к высокому двухэтажному дому. За забором виден сад. Мама стучит в калитку кулаком, во дворе раздается злобный собачий лай. К нам выходит хозяйка, приглашает зайти внутрь.
– Ав-в-в, вав-вав! – рвется на цепи собака.
Я не иду – боюсь.
– Да не бойся, не бойся, иди! – уговаривает хозяйка. – Я ее держу. Тихо, Альма, свои!
Собака продолжает глухо рычать – очень большая и страшная собака.
– Ну, иди же ты наконец! – сердится мама. – Господи, что за трус такой несусветный! Не тронет она тебя.
– Я ее в сарай запру, – решает хозяйка. – Все, Альма, тихо! Сиди и помалкивай! Вот эту половину мы сдаем, – объясняет она маме. – Отдельный вход, кухня отдельная. Комната и веранда.
Да!.. Вот бы у нас в Москве была такая квартира!
– А это что же у вас, курятник? – спрашивает мама.
– И курятник, и коровник. Все свое – и молоко, и яички, и фрукты, и овощи, и картошка. Ни о чем не придется беспокоиться.
– Питание меня не интересует, – говорит мама. – Мы берем курсовки. Я из-за этого, собственно, и ищу что-нибудь рядом с домом творчества.
– Я знаю, – соглашается хозяйка. – У нас уже жили писатели. Драматург один жил.
– Уж не эта ли сволочь Буров?
– Нет, не Буров, Корольков. Корольков Виталий Вадимович. А жену Мирой Петровной звали.
– А, ну слава богу! А я уж подумала – и тут, мерзавец, успел, побывал. Кстати, вы меня извините, я не спросила, как ваше имя-отчество?
– Ольга Николаевна. Аврова Ольга Николаевна.
– Какая интересная фамилия. А я – Нина Владимировна. Что ж, будем, что называется, знакомы.
– Будем знакомы, и не только что знакомы, а еще, увидите, и подружимся! А молоко, как себе хотите, девочке все равно нужно – хоть и курсовки. Парное, прямо из-под коровы! Это вам не из магазина – сто раз разбавлено и неизвестно чем отравлено.
– Да, не говорите. Теперь уже и покупать что-нибудь боишься…
Пока они разговаривают, я выхожу на крыльцо. Сад… Я еще никогда не видела такого сада: деревья, грядки, цветы… И теленочек выглядывает из-за загородки. Хорошенький – весь черный, а на лбу белое пятнышко. Если бы только не эта злая собака…
– Дай вот ей кусочек хлебушка, она тебя признает, – уговаривает Ольга Николаевна.
Нет уж, не стану я давать хлебушка такой страшной собаке!..
У папы скоро день рождения – седьмого июня. Я готовлю ему подарок – носовые платки. Мама купила полтора метра белой материи, я разрезала ее на шесть квадратов и теперь подрубаю. Чтобы платки вышли красивые и ровные, нужно сначала выдернуть по краям нитки, а потом аккуратненько подвернуть и подрубить. Я хочу, чтобы у папы были самые-самые красивые на свете платки. Как только он куда-нибудь уходит, я сразу же сажусь и принимаюсь за работу. Нельзя, чтобы он раньше времени догадался про мой подарок. Все девочки бегают на улице, радуются весне, бесятся, играют, а я сижу и подшиваю платки. Сначала подрублю их, все шесть, а потом на каждом вышью папины инициалы: П. Ш. Мулине, гладью. Это должно замечательно получиться – особенно если каждый платок вышить каким-нибудь другим цветом. Ольга Николаевна сказала, что я могу ехать с ними. У них на первое июня заказан грузовик. Мама согласилась. Они с папой переедут после – с нашими вещами. Бабушка остается в Москве одна.
Михаил Николаевич, муж Ольги Николаевны, раскатывает на дне кузова ковер, наваливает поверх него всякие одеяла, подушки, узлы, вдоль борта ставит корзины, чемоданы, потом накрывает все это еще одним ковром.
– Ну вот, а теперь ложитесь, барышни, и почивайте.
Барышни – это я и Маша, дочка Авровых. Она, оказывается, тоже родилась двадцать пятого марта, в один день со мной, только на пять лет раньше. Ей уже четырнадцать лет, и она перешла в седьмой класс.
Мы забираемся под ковер, устраиваемся на одеялах.
– Ну что – как самочувствие? – спрашивает Михаил Николаевич. – Как птенчики в гнездышке, а? Ты, Ольга Николавна, тоже давай полезай сюда. А я с шофером сяду, дорогу буду показывать.
– Уж не дождичек ли собирается? – волнуется Ольга Николаевна, поглядывая на небо.
– Ничего, доедем. А хоть и дождичек, под ковром спрячетесь и ничего не почувствуете. Брезентом еще сверху накрою.
– В самую тучу едем.
– Давай трогай! – говорит Михаил Николаевич шоферу, усаживаясь в кабину. – Поехали – с богом, ура, что называется…
Грузовик отъезжает от подъезда, катит по Москве, потом выезжает за город. Начинается дождь. Первые крупные капли стучат по брезенту. Под ковром хорошо – тепло и мягко. Сверкают молнии, грохочет гром, ливень лупит по брезенту, мы лежим на дне кузова и не высовываемся. Грузовик несется по шоссе, потом сворачивает в лес.
– Ой, мы застрянем!.. – говорит Ольга Николаевна. – Ой, застрянем! – И принимается стучать в стенку кабины.
Грузовик останавливается.
– Ну, чего? Чего там? – спрашивает Михаил Николаевич.
– Михал Николаич! Да ведь застрянем мы! Куда ж по такой грозе ехать? Погляди, что творится!
– А что ж делать-то?
– Возвращаться надо, вот что делать!
– С ума ты сошла?
– Да почему сошла? На всю ночь застрянем!..
– Не застрянем! – решает Михаил Николаевич. – По корням проедем.
Грузовик трогается и медленно-медленно, переваливаясь на корнях, ползет дальше.
– Мужик! – вздыхает Ольга Николаевна. – Одно слово: мужик! Ну что ж! Будь что будет… Мужик – что бык: втемяшится в башку какая блажь, колом ее оттудова не вышибешь.
Вода плещется в брезенте над нами и потихоньку заливает в кузов. Правый бок у меня уже подмок.
– Мама, я вся мокрая! – сообщает Маша.
– Ничего, не растаешь – не сахарная.
Вдруг весь лес озаряется синим прозрачным светом. Сверху, сбоку, со всех сторон грохочет, лупит гром.
– Мамочки! – кричит Маша. – Горим, мы горим!
– Да нет, да нет! – успокаивает Ольга Николаевна. – Это не мы, это сосна. Ничего, молния ударила.
Грузовик останавливается.
– Ничего страшного, – кричит Михаил Николаевич, заглядывая к нам в кузов. – Молния ударила! Ничего, дождем затушит.
Не успевает он договорить, как над нами снова сверкает молния и снова бьет гром.
– Я боюсь, боюсь! – Я изо всех сил прижимаюсь к Ольге Николаевне.
– Я тоже боюсь, но, между прочим, помалкиваю, – фыркает Маша.
– Ну вот еще, чего выдумали – бояться! – сердится Михаил Николаевич. – Вояки-бояки! Теперь-то уж точно ничего не случится: два раза в одно место никогда не ударит. Теперь она дальше пойдет.
Грузовик буксует на мокрых корнях. Брезент и ковер вдруг как-то сразу промокают – будто в них проделали дырку. Вода хлещет на нас. Все-все насквозь мокрое – и подушки, и одеяла, и узлы. Мы сидим в огромной луже и уже не прячемся ни от дождя, ни от молнии.
– Ничего, проедем! – кричит Михаил Николаевич. – Проедем!
Они с шофером принимаются ломать ветки и бросать их под колеса.
– Помочь? – спрашивает Ольга Николаевна.
– Лежи, не надо! Сами управимся.
– Лежи!.. – вздыхает Ольга Николаевна. – Говорила, надо повернуть… Ну, да разве он когда послушается? Ни за что никогда не послушается.
Грузовик проползает несколько метров и опять застревает. Михаил Николаевич с шофером все ломают и ломают ветки, бросают их под колеса.
– А может, нам вылезти? – спрашивает Ольга Николаевна. – Легче будет.
– Да чего уж там – легче… Лежите…
Гроза понемногу утихает, отодвигается куда-то в сторону. Грузовик урчит, урчит, буксует. В лесу темнеет. Наконец мы кое-как доползаем до опушки. И тут застреваем насовсем.
– Да кабы я знал, что такая дорога, в жисть бы не поехал! – жалуется шофер.
– Ладно уж! – возражает Михаил Николаевич. – А то ты не знал, какие у нас дороги! Первый день, что ли, за рулем?
– Да ведь кругом песок, а тут глина! – не уступает шофер. – На неделю в ней увязнешь. А мне, между прочим, завтра на линию выходить. Тут, я извиняюсь, не то что грузовик, тут и трактор цельный утонет!
– Да, земля у нас тяжелая, – соглашается Михаил Николаевич. – Без удобрения ни черта на ней не вырастишь.
– Я не про это, – злится шофер, – я про машину. По самые оси сидим!
– Ничего, я сейчас схожу, досок спрошу, – успокаивает Михаил Николаевич. – Досок раздобуду, по доскам мигом проскочим.
Вокруг темно, я вся дрожу от холода.
– А ну, давайте дуйте отсюда – бегом! – велит Ольга Николаевна. – Заболеете тут от сырости. Недалеко осталось, чем ждать, быстрее добежать.
– Да, я уж чую – до утра не продвинемся… – кряхтит шофер.
Мы с Машей слазим с грузовика и бредем вдоль забора. Ноги скользят и вязнут в глине. Мелкий дождик моросит сверху. Ольга Николаевна догоняет нас и накидывает мне на плечи свой платок.
– Ага! – говорит Маша. – Укутали крошку.
– Заревновала! Мне, может, за нее перед матерью ее отвечать. Мать ее мне голову снимет, если она заболеет.
– Понятно, – говорит Маша, – за меня тебе никто голову не снимет.
Вот наконец и калитка. Собака, насквозь промокшая, увидев хозяев, принимается радостно прыгать. Потом она замечает меня, хочет залаять, но Ольга Николаевна прогоняет ее:
– Пошла ты, Альма, к свиньям! Только тебя недоставало! Поля! Полина Иванна! Где ты запряталась?
Маленькая женщина в ватных штанах и вязаной кофте выскакивает на крыльцо.
– Приехали? Батюшки! А я уж и не ждала! Думала, завтра будете. Погодите: воды принесу – ноги обмыть.
– Ноги – ладно! – говорит Ольга Николаевна. – Ты лучше чаю нам поставь. Промерзли насквозь. Варенье у нас какое-нибудь осталось?
– А как же! Конечно, осталось. Кого ж мне тут было вареньем потчевать? И клубничное имеется, и вишневое, и малиновое – любое, на вкус!.. Сейчас чаю накипячу… Кабы знала, что приедете, давно бы поставила. Теперь только горяченького хлебнуть да в постелю залечь!
– Кому в постелю, а кому барахло таскать, – вздыхает Ольга Николаевна. – Одеяла небось до осени не просушим…
– А зато поливать не надо! – радуется тетя Поля. – Вона как полило – загляденье! На три дни хватит!
Я просыпаюсь, открываю глаза. Где это я? На даче… Одна… Сад за окном, солнышко блестит на мокрых листьях… Папа и мама приедут завтра. Сегодня я могу делать, что хочу. Кто-то там возится на грядках с клубникой… Тетя Поля…
Я выхожу на крыльцо. Собака подымает голову, смотрит на меня, но не лает. Пойду проведаю теленочка. Корову зовут Дочкой, а теленка – Субботкой, потому что он родился в субботу. Так Ольга Николаевна сказала.
Сама она стоит посреди двора – в серых полотняных штанах до колена и клетчатой рубашке, – варит что-то на железной печке. Волосы у нее расчесаны на прямой пробор и заплетены в две косички, закрученные крендельками над ушами. Марья Трофимовна закалывает пучок на затылке, Наина Ивановна делает шестимесячную завивку, мама просто подстригает волосы (они у нее сами вьются), а таких крендельков, как Ольга Николаевна, не делает никто. Мне вообще-то нравится ее прическа. Может, я, когда вырасту, тоже стану делать себе такие крендельки.
– Кого ищешь? – спрашивает Ольга Николаевна. – Субботку? Нету их. Поля в стадо угнала. Если хочешь, пойдем со мной в полдник доить.
Конечно, я хочу. Я еще никогда не видела, как доят коров.
– А пока беги, помоги Маше воды набрать.
Маша набирает воду из колодца и сливает в огромную бочку в углу сада. Колодец глубокий-преглубокий, нужно долго крутить железную ручку, пока ведро подымется наверх. Когда оно подымается, Маша подхватывает его одной рукой и ставит на край сруба. А потом переливает в другие ведра, на земле. И несет к бочке. Я не могу поднять два ведра сразу, только одно, и то еле-еле.
– Слабосильная команда! – фыркает Маша. – Давай крути, я сама буду таскать.
Я кручу ручку. Железная цепь наматывается на толстое бревно. Вот показалось ведро. Одной рукой мне его не удержать. А если возьмусь двумя, придется отпустить ручку. А вдруг она начнет раскручиваться обратно? Что, если ведро перетянет меня и я полечу вниз?
– Пусти, – говорит Маша, – и этого не можешь. Что ты вообще-то можешь?
Она переливает воду и чуть-чуть подталкивает бревно. Цепь раскручивается, раскручивается, звенит – быстрей, быстрей, – ведро несется вниз, железная ручка, как бешеная, колотится внутри бревна и описывает в воздухе серые круги. Маша слегка придерживает, тормозит бревно ладонью – чтобы не слишком шибко крутилось. Нет, я бы ни за что не согласилась дотронуться до этого бревна, когда оно так вертится и стучит…
Плюм-м-м, па-а! – доносится из гулкой глубины. Бревно замирает, чуть-чуть покачивается из стороны в сторону, вода набирается ведро.
– Крути! – велит Маша.
Я кручу. Ведро выползает наверх. Солнышко блестит на его новеньких, будто надраенных, боках. Вода плещется потихоньку, сверкает серебряными чешуйками… Маша наклоняется и пьет. Мне кажется, она пьет не воду, а одни только солнечные блики. И по лицу у нее скользят солнечные зайчики…
– Лед прямо! – сообщает она и – раз – подхватывает и опрокидывает ведро.
Тугая широкая струя закручивается, шлепается в ведро на земле.
– Ну, теперь отпускай! – командует Маша. – Отпускай, кому говорю – не бойся!
Я боюсь.
– Да ну тебя, пусти!
– Не ругайся на нее! – Тетя Поля выскакивает из калитки. – Плесни-ка мне сюда. – Она ставит на землю эмалированное ведро – снаружи зеленое, внутри белое, в нем держат воду для питья. – Махонькая она еще, вырастет – выучится!
– Махонькая! – фыркает Маша. – Я в ее годы все делала.
– Так ты, голубка, тут и родилась, возле этого колодца. А она у нас всего ничего, без году неделю. Небось еще не хуже тебя справится!
Нет, я никогда не справлюсь… Даже и думать нечего.
– Ма-а-а-ша! – кричит с участка Ольга Николаевна. – По-оля! Есть идите! Стынет!