Текст книги "Розы и хризантемы"
Автор книги: Светлана Шенбрунн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 39 страниц)
Светлана Шенбрунн
Розы и хризантемы
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЛЕТО 1943-го – ЛЕТО 1947-го
Лошадь бежит быстро-быстро.
– Наверно, уже ушел, – говорит мама. – Если опоздаем… Просто не знаю, что я буду делать…
– Успеем, – успокаивает Лаврентий Осипович.
Телега подпрыгивает на ухабах, проваливается колесами в выбоины, я подлетаю вверх, плюхаюсь на узел, опять подлетаю. Мне становится очень смешно. Еще, еще!..
– Быстрее! – кричу я лошади.
– Перестань хохотать, – говорит мама. – Язык прикусишь.
Лаврентий Осипович оборачивается, смотрит на меня через плечо:
– Веселая… А я тут одних вез… мальчишка у них… постарше вашей… как начало трясти… он и давай орать… Всю дорогу ревел.
– Быстрее! – кричу я.
– Замолчи сейчас же, – сердится мама.
Телега скачет и хочет выскользнуть из-под меня, пока я лечу, лечу, лечу куда-то вверх…
– Понравилось, значит, кататься? – говорит Лаврентий Осипович. – Все! Приехали.
Мы останавливаемся. Мама слазит на землю, снимает меня, узел с вещами. Мне так жалко, что мы приехали, я чувствую, что не удержусь и зареву.
– Прекрати немедленно! – Мама держит меня за руку и тащит вдоль поезда.
Вагоны стоят с широко распахнутыми дверями, на ступеньках везде люди.
– Не сядем, нет! – говорит мама. – Даже и думать нечего… Иди как следует!
Наконец она замечает свободное местечко – на самой нижней ступеньке.
– Влезай, милая, влезай! – подбадривает тетка с таким же узлом, как наш. – Утеснимся да поместимся. Чего уж… И тебе ехать надо.
Мы примащиваемся возле чьих-то ног. Одной рукой мама обхватывает меня, другой – узел.
– А как на ходу качнет, так и свалимся, – рассуждает тетка. – И конец всей дороге нашей… Ничего, не трусь, милая, авось доедем…
– Хоть бы сверху не напирали, – говорит мама.
– Доедем, – уверяет тетка. – Как все, так и мы.
Поезд трогается. Под ступенькой, разрываясь на полосы, летит земля. Мне страшно.
Колеса стучат в голове. В спину давят чьи-то ноги. Мне плохо, меня рвет.
– Ишь как растрясло, – говорят у меня над головой. – Небось покормила перед дорогой. Лучше бы с собой взяла. А то вон куда пошло.
– Спасибо хоть не в вагоне…
Мама молчит.
Мы едем в Москву.
Мы уже в вагоне. В тесноте, да не в обиде.
– Хоть вздремнуть можно, – говорит мама. – Хоть не боишься свалиться на ходу.
Ей хорошо. Когда поезд останавливается, она вместе с другими женщинами спрыгивает на землю и там делает все, что ей надо. А мне она не позволяет вылезать из теплушки.
– Присядь и сделай в щелочку.
Я пытаюсь, но не могу, у меня не получается.
– Делов-то, – говорит какая-то женщина. – Ты что, стыдишься? Никто на тебя и не смотрит.
– Возьми меня с собой, – прошу я маму.
– Только этого не хватало, – отвечает она. – Поезд в любую минуту может тронуться. Одна я еще как-нибудь догоню, а с тобой – наверняка отстану. Ты что, думаешь, что мы там в уборную ходим? Посреди чистого поля садимся.
– Да и кого бояться-то? – говорит женщина. – Мужиков так и так нету, одни бабы.
– Я и сама охотно предпочла бы не вылазить, – уверяет мама.
– Такая малявка, а вишь ты – стыдится, – рассуждают женщины. – А чего тут стыдиться? Как скотина по нужде ходит, так и человек.
Мы едем уже много дней, и в теплушке теперь намного просторней, чем раньше.
– В Москве у нас квартира со всеми удобствами, – сообщает мама. – Хоть бы уже добраться наконец. Хоть бы голову приклонить.
– Что это? Мама, что это?
– Где? Что? Это? Боже мой, это шкаф!
– Это наш шкаф?
– Ну конечно, наш!
Я заглядываю в шкаф. На нижней полке в уголке лежит еще один шкафчик – маленький, с кругленьким зеркальцем в дверце.
– Мама, смотри!
– Ах, подумать только… Это тетя Надя тебе подарила… В сорок первом году, перед самой войной. Сколько воды утекло… Кажется, целая жизнь прошла…
– Он мой?
– Твой, твой… – Мама присаживается на кровать. – Живы ли? Бог весть… Если бы хоть знать, где искать, у кого спрашивать…
Она подымается, вытаскивает из шкафа простыню.
– Полтора года не видела простыни… Как собака на голых досках… Кому рассказать, не поверят. Если бы знала, что меня ожидает…
– И кровать тоже наша? – не унимаюсь я.
– Я же тебе сказала: все наше. Не приставай, дай подумать…
Сколько у нас вещей! Они все время ждали нас тут. А я даже не знала, что мы такие богатые.
Мама стелет простыню поверх матраса.
За шкафом я нахожу железный игрушечный примус. У меня есть шкаф с зеркальцем и примус!
– Не лезь никуда, раздевайся! – говорит мама. – Боже мой, просто не верится – неужели я буду спать по-человечески? На собственной кровати… – Она стягивает с себя платье.
Я тоже забираюсь на кровать и ползу к стенке.
Как тут мягко!
Все переменилось. Отчего это все переменилось? Вчера пол в комнате был деревянный, из маленьких узеньких дощечек, а сегодня – из желтых каменных плиток. И кровать вчера стояла у другой стены. А главное, где наш шкаф? Где все наши вещи?
– Мама, это наша комната?
– Какая комната! Ты что, сегодня родилась?
Сердится. Я боюсь, когда она сердится, и поэтому ничего больше не спрашиваю.
– В нашей комнате будут жить другие, а мы можем убираться куда угодно! Полтора года высылала последние гроши! Ложки масла ни разу не купила! А теперь должна сквозь землю провалиться!.. – Мама очень сердится.
Я смотрю, как она раскрывает свою сумку, – у нее дрожат руки. Она роется в каких-то бумажках, роняет то одну, то другую.
– Вот, пожалуйста – все квитанции до единой! Счастье еще, что сохранила.
– Так подавайте на него в суд, – говорит молодая женщина, она стоит у дверей.
– Да, – говорит мама, – подумать только, так мечтала: приеду наконец, отдохну. В своей комнате, среди своих вещей. Так нет – ходи, судись, доказывай!.. Боже, что за проклятье такое! Вставай, – обращается она ко мне. – Ничего, кроме страданий!.. Последняя радость и та оборачивается несчастьем!
Темный длинный коридор. Кто-то говорит:
– Не закрывайте дверь, не видно.
Стулья вдоль стен все заняты. Мне очень хочется сесть.
– Ничего, постоишь, – говорит мама, – не велика барыня.
В маленькую комнатку впускают по нескольку человек. Мы должны ждать своей очереди. Я потихоньку присаживаюсь на корточки у стены.
– Встань сейчас же, немедленно вставай! – сердится мама. – Всю грязь решила собрать.
Я встаю.
– Долго еще?
– Можно подумать, что мне доставляет большое удовольствие здесь торчать!
Я отодвигаюсь от нее подальше и незаметно снова опускаюсь на корточки.
– А ну поди сюда! Я что, не говорила тебе, чтоб ты не смела садиться? Ты что, русского языка не понимаешь? Отвечай, что ты молчишь?
– Я устала…
– Ну конечно! Она устала, а я нет. Я никогда не устаю. Грязь, гадость, все плюют, а она уселась!
Женщины молча смотрят на нас, потом отворачиваются.
Зайти бы наконец в эту комнату… В коридоре очень холодно, я дрожу. Низенькая перегородка посреди комнаты качается вверх-вниз, вверх-вниз. Женщина за перегородкой тоже качается, и мама вместе с ней.
– Адрес? – говорит женщина.
– Беговая, семь.
– Не наш участок. Следующий!
– Как же так? Мне же сказали… Я весь день жду!
– Не знаю, гражданка, что вам сказали. Следующий!
– Так куда же мне обращаться?
– Гражданка, здесь не справочная. Не задерживайте. Следующий!
Мы выходим на улицу.
Земля под ногами раскачивается и толкает меня то вправо, то влево.
– Ведь русским языком спрашиваешь! – возмущается мама. – Нарочно два раза переспросила. А теперь оказывается – совершенно в другом месте. И день потерян… Иди как следует! Что за ребенок – черт поганый!..
Мне хочется лечь на землю и немножко отдохнуть, но я боюсь потерять маму. Я иду, иду и падаю.
– Вставай, что такое?! Вставай сейчас же! Что за наказание такое! Сама еле на ногах держишься, а тут изволь мучайся с ней! Не смей реветь!
Разве я реву? Я не реву.
– Тысячу раз тебе сказано: идешь – смотри под ноги! Все как об стенку горох. Иди как следует! Ты что, думаешь, что я буду тебя тащить?
Я стараюсь идти, это ноги не хотят двигаться. Земля качается и вертится. Я хватаюсь за маму.
– Не висни на мне, не смей на мне виснуть!
Мы подходим к нашему дому и заходим в подъезд. Почему-то вместо того, чтобы открыть дверь нашей квартиры, мама принимается ходить по кругу: мимо нашей двери, мимо двух соседних, по ступенькам вверх и опять: мимо нашей двери, мимо двух соседних…
Зачем она это делает? Зачем она ходит по кругу?
– Что с тобой? Что такое?!
Я слышу ее голос, но ничего не вижу и не могу ничего сказать. А потом пропадает и голос.
Кто-то тормошит меня, сажает, держит за плечи.
Я открываю глаза. Какой яркий свет… Больно смотреть… Рядом со мной на кровати сидит женщина в белом платье. Сбоку стоит мама. Женщина открывает черную коробку и достает оттуда две резиновые трубочки. Я пугаюсь и пытаюсь вырваться.
– Не вертись, сиди как следует, – говорит мама.
Женщина всовывает трубочки себе в уши – хорошо, что не мне! – и прижимает к моей груди какую-то холодную железную штучку.
– Дыши!
Я не знаю, чего она от меня хочет, и замираю.
– Дыши вот так! – Она показывает, как надо дышать.
– Дайте чистую ложечку, – говорит она маме.
– Наталья Григорьевна… – обращается мама к двери, – у вас не найдется чайной ложечки?
За дверью та женщина, которую я уже видела раньше. Она смотрит на нас сквозь стекло.
– Сейчас принесу. – Она исчезает и возвращается с ложкой.
– Открой рот, – говорит женщина в белом и засовывает мне ложку в горло.
Я давлюсь и вырываюсь.
– Подержите ей голову. У нее корь. И воспаление легких. Очевидно, осложнение. Когда она заболела?
– Только что, – говорит мама. – То есть вчера… Мы с ней вышли, она, правда, капризничала, но я не подумала…
– Насморк, кашель давно?
– Кашель? Я как-то не обратила внимания… Мы ведь только что с поезда. Кто знает? Может, и простудилась в дороге… Знаете, теплушки эти насквозь продувает. Одно название…
– Я вам выпишу сульфидин и красный стрептоцид, – говорит белая женщина, запихивая обратно в коробку свои трубочки, – будете давать три раза в день. И теплое питье. Побольше. Если есть, давайте молоко.
– Какое молоко! Откуда? – говорит мама. – Вы смеетесь!.. Я тут без ничего – ни денег, ни карточек. Даже из вещей ничего нет… Он так внезапно явился, среди ночи… Доктор, вы считаете, это опасно?
– Всякая болезнь опасна.
– Наталья Григорьевна, – говорит мама, когда женщина-доктор уходит, – вот ваша ложечка, большое спасибо, я ее кипятком обдала.
– Не надо, оставьте себе.
– Ах, – говорит мама. – Я так растерялась, когда он пришел. Даже то, что с собой привезла, все забыла… Но какая сволочь! Поднял среди ночи: «Немедленно убирайтесь!» Как будто утром нельзя объясниться. А когда он обычно возвращается?
– Куда?
– Сюда.
– С какой стати он будет сюда возвращаться? Он у жены живет. Там у них отдельная квартира, трехкомнатная. Он ведь на дочери замредактора женился. А сюда он раз в месяц, бывает, наведается, и то не всегда. Это ему кто-то сообщил, что вы приехали, вот он и явился. А так ему здесь делать нечего. Станет он тут жить…
– Может, я бы его попросила… Чтобы он позволил войти… Хотя бы пока ребенок болен.
– Я вас, Нина Владимировна, что-то не понимаю. Боитесь в собственную комнату зайти. Чего бояться? Ключ есть, откройте и зайдите.
– Нет, что вы, не дай бог! Только лишние неприятности. Но я с ним поговорю, когда он придет.
– Анатолий Владимирович, – доносится из коридора мамин голос, – соседи мне сказали, что вы вообще здесь не живете…
– Это вас не касается. А соседей тем более. Кто это вам сказал?
– У меня ребенок тяжело болен. Может, вы бы разрешили… Хотя бы временно…
– Вы что, за идиота меня принимаете? Я уже, кажется, объяснил: комната моя и останется за мной. Ни на что другое не рассчитывайте. И вообще, я бы не советовал вам тут задерживаться.
– Я подумала…
– Не может быть и речи. Я специально пришел, чтобы сменить замок. Потом вас никакой силой не выгонишь.
– Разрешите тогда, я хотя бы возьму необходимые вещи.
– Только побыстрей. И покажите, что вы там выносите.
– Нина Владимировна, вы только не обижайтесь, – говорит тетя Наташа, – я рассказала Коле, он говорит, корь – остроинфекционное заболевание. Очень заразная, значит. И для маленьких детей очень опасная. Я боюсь за Верочку…
– Но врач сказала, дети до трех месяцев невосприимчивы.
– Сказать она, может, и сказала, а если потом что случится, что я ей сделаю – в суд подам? Давайте уж лучше в коридор вашу кровать перенесем.
– Слезь, – говорит мне мама.
Я сползаю на пол и стою на желтых холодных плитках. Мама с тетей Наташей тащат нашу кровать. Тетя Наташа держит свой край на весу, а у мамы ножки волочатся по полу и оставляют след – две длинные черные черты.
Я одна. Желтенькая лампочка горит под потолком. Я гляжу на нее и засыпаю. Наина Ивановна выходит из своей комнаты, идет на кухню. Я опять засыпаю. Наина Ивановна возвращается и включает радио. От музыки голове делается больно. Хоть бы она поскорей кончилась, эта музыка… «Передаем последние известия», – говорит диктор. Поет женский голос. Лампочка желтая, но по потолку от нее растекаются разноцветные круги. Наина Ивановна выключает радио. Становится тихо.
Кто-то стучит в дверь. Наина Ивановна открывает.
Входит девушка.
– Из поликлиники, – говорит она. – Кому тут банки ставить?
– Наверно, ей. – Наина Ивановна скрывается в своей комнате, хлопнув при этом дверью.
– А где твоя мама? – спрашивает девушка.
– В очереди.
– А чем ты болеешь?
– Корью.
– Написано, пневмония. Ладно, нам-то что за разница… Я тебе поставлю банки, и ты выздоровеешь. Тебе когда-нибудь ставили банки?
Я молчу.
Девушка раскрывает свою сумку. В сумке много-много стеклянных шариков. Они не совсем круглые, с одного боку у них дырка.
– Ты ляг на живот, – говорит девушка.
Я отодвигаюсь от нее подальше.
– Ты что же, не хочешь лечиться? Вот будешь болеть-болеть и помрешь.
Я молчу.
– Ты думаешь, это больно? Нисколечки не больно! Честное слово, не веришь? Вот гляди… – Она налепляет одну банку себе на руку. – Ну, ты же у нас хорошая девочка… Будь умницей!
Она пытается перевернуть меня на живот, но я вырываюсь.
– Ну что мне с тобой делать! – Она стучит к Наине Ивановне. – Вы мне не поможете? Банки ей надо поставить, я одна не справлюсь.
– Новости! – говорит Наина Ивановна. – Мало того что расположились тут по нахаловке, так я еще буду их обслуживать! – Она хлопает дверью.
– И мать тоже хороша, – бормочет девушка, запирая сумку. – Знает, что банки прописали, так не может посидеть с ребенком. Как будто это мне надо…
Она уходит. Я смотрю на лампочку и засыпаю.
– Что ты делаешь, скотина?! – кричит мама и сталкивает меня на пол. – Каждую ночь, каждую ночь одно и то же! Ты что, не можешь сказать, что тебя тошнит?!
Я подымаюсь с пола и на всякий случай отхожу подальше.
Мама комкает простыню, обтирает ею одеяло.
– Сколько, сколько можно?! Ведь должен же быть какой-то предел! Какая-то мера мучений… Снимай рубаху, что ты стоишь, как истукан!
Я стаскиваю с себя мокрую рубаху, мама уходит на кухню стирать. Я слышу, как она наливает воду в один таз, потом в другой. Хлюп-хлюп, хлюп-хлюп – стирает. Потом полощет. Потом выливает воду. Мне очень холодно, но я молчу. Наконец она возвращается.
– Стоишь, дрянь? Всю ночь собираешься так простоять? Ложись. Подвинься, я что, по-твоему, должна на краю спать?
Мы укладываемся на голый матрац.
– Попробуй мне еще раз тут нагадить, я тебя на лестницу вышвырну, так и знай!
Я никак не могу согреться. В голове катаются шершавые шары, трутся друг о друга. Потом они начинают вытягиваться, превращаются в толстые липкие колбаски. Полосатые колбаски с острыми концами. Колбаски расползаются по всему телу, впиваются в кожу, колют шею, руки, пальцы…
– Целый день таскаешься, как собака, и ночью нет покоя! – дребезжит в ушах мамин голос. – Сколько можно, сколько можно!.. Никаких сил не осталось… Хоть бы сдохнуть уже! Мучаешься, мучаешься – неизвестно для чего, неизвестно зачем… Никакого просвета, никакой надежды, один сплошной кошмар! Боже мой, боже мой, кому все это нужно?..
У Наины Ивановны гость, брат мужа, военный. В комнате играет патефон. Наина Ивановна стучит каблуками – бегает в кухню и обратно. Дверь она оставляет открытой. Гость сидит за столом, у него широкое лицо и светлые волосы. На брата он ни капельки не похож. Вот он встает, подходит к зеркалу, причесывается. Опять садится за стол. Переворачивает пластинку, подходит к окну, снова садится. Наина Ивановна ставит на стол тарелки и захлопывает свою дверь.
Приходит мама, готовит на кухне ужин. Потом она ложится рядом со мной, но патефон не дает ей уснуть. Она ворочается и жалуется. Возвращается с работы муж Наины Ивановны – его зовут Кравченков. Я смотрю, как братья обнимаются и целуются. Военному приходится наклоняться – слишком он большой и высокий. Кравченков маленький и горбатый.
– Ты уж извини, что заставил ждать, – говорит Кравченков, – раньше никак не мог уйти.
– Чего там, разве я не понимаю, – отвечает брат.
Патефон играет, Наина Ивановна смеется все громче, мама ворочается и стонет.
Утром мама уходит, а патефон все играет.
Я просыпаюсь от крика.
– Ты что, ты что, с ума сошел?! – визжит Наина Ивановна.
Дверь комнаты распахивается, на пороге стоит военный и сжимает в руке наган. Другой рукой он цепляется за косяк.
– Опомнись, Алексей, брось пистолет, слышишь? – говорит Кравченков.
– Уйди, уйди по-хорошему! – кричит Наина Ивановна.
– Ты… кого оскорбляешь? Ты… офицера… оскорбляешь! – говорит военный и стреляет.
Со стенки на пол сыплется известка.
Кравченков, раскинув руки, отшатывается к стене и пытается вжаться в нее. Горб мешает ему. За спиной военного появляется Наина Ивановна с бельевой веревкой в руках.
Изловчившись, она накидывает веревку ему на плечи. Он хочет вырваться, еще раз стреляет и, не устояв на ногах, падает на пол. Наган отлетает в сторону. Кравченков вместе с Наиной Ивановной связывают брата. Тот что-то бормочет, вскрикивает. Управившись с братом, Кравченков набрасывается на Наину Ивановну и принимается бить ее.
Наина Ивановна кричит, но Кравченков не слушает ее и все бьет. Я прячусь под одеяло.
– Убивают! Убивают! – кричит Наина Ивановна. – Помогите!!!
Потом в квартире становится тихо. Хлопает входная дверь. Я высовываюсь из-под одеяла. На полу валяется связанный Алексей, рядом с ним сидит Наина Ивановна. Тетя Наташа выглядывает из своей двери и опять прячется.
Наина Ивановна ощупывает руками лицо, приподымается, тянется за упавшей с ног туфлей, подбирает ее, пытается всунуть в нее ногу и вдруг замирает. Швыряет туфлю об стенку, вскакивает, заходит в комнату, достает из сумочки пудреницу и пудрит лицо. Потом она надевает другие туфли – без каблуков.
– Погоди, ты у меня еще за это заплатишь! – обещает она, покидая квартиру.
В коридоре остаемся только мы двое – я и военный. Он молчит и не шевелится, но мне все равно делается страшно. Я тихо-тихо сползаю с кровати и на цыпочках пробираюсь в кухню. Тут есть окно. Виден двор, ходят люди, бегают дети. Я поплотней прикрываю кухонную дверь и сажусь на табуретку.
– Нет, Наталья Григорьевна, я вас уверяю, она совсем не то, что вы думаете, – говорит мама тете Наташе. – Вы ее только что узнали, а я все это давно наблюдаю. Она форменная авантюристка, прямо как из какого-нибудь романа. Настоящая Манон Леско. Мужчины для нее важны только как средство. Поверьте мне, у нее всякий раз какие-то свои планы. Он, между прочим, с самого начала пытался от нее отделаться. Но она мертвой хваткой вцепилась. Она в Алма-Ате его окрутила. Его в командировку туда направили, ну и, как говорится, бес попутал. Он, как вы понимаете, женщинами не был избалован – тем более до войны, когда и без него мужчин хватало. Ну, как бы там ни было, уехал и забыл. И вдруг, представьте себе, – является, с дочерью. Это все на моих глазах происходило. Угрозы, жалобы. Но он, надо отдать ему должное, долго сопротивлялся. Она к нему и так, и эдак, а он все в редакции ночевал. «Позвоните, – говорит, – ему, скажите, что я заболела». Ну, я позвонила, так он говорит: «Если заболела, пусть вызывает врача, я не врач». А потом все-таки сдался. Уж не знаю, чем она его проняла. Нет, дочь, конечно, не от него. Она ведь и Мишу Ананьева тут с пути истинного сбивала. Мы все это видели. Выйдет утром на кухню умываться, а она тут как тут – спинку ему полотенцем растирает. Настя, жена, смотрит на это и плачет. Я ей говорила: «Не обращайте внимания, Настенька, поверьте моему опыту – побегает и вернется. С такой женщиной ни один уважающий себя мужчина долго не останется». Но она все же не выдержала, ворвалась однажды к ней в комнату и как следует отколотила. И что вы думаете? Подействовало. Но я вас уверяю, это вовсе не из интереса к мужскому полу. Просто она всякий раз плетет какие-то сети. Пытается что-то урвать. Это уж такой человек, как говорится, только могила исправит. Такой характер… Но он, конечно, останется теперь на бобах. И, между прочим, всему виной водка, напьются и уже не думают, что делают.
– Небось в милицию теперь побежала, – говорит тетя Наташа.
– Вряд ли, – сомневается мама. – Скорее в редакцию. Что-нибудь она на этом да выиграет. Но это, между прочим, можно было предвидеть…
– Мама, что это?
– Где? «Колбаса». Вон, видишь, еще одна. А между ними натянуты сети. Чтобы самолеты не могли пролететь.
Я смотрю в небо. Никаких сетей не видно.
– Отсюда невозможно разглядеть, – говорит мама.
– А откуда возможно?
– Не знаю. Сверху.
– С неба? Мама, ты можешь достать до неба?
– Не говори глупостей.
– Даже если возьмешь палку?
– Даже если возьму палку.
– А если заберешься на крышу?
– И с крыши не могу.
– А если на трамвай влезешь?
– Если уж с крыши не могу, то чем же мне поможет трамвай? Ты что, не видишь, что дом гораздо выше трамвая?
Гораздо выше?.. Почему она думает, что дом выше? Дом большой, и трамвай большой.
– По-твоему, небо – это кусок материи? – говорит мама. – Небосвод – это обман зрения, иллюзия. Его ниоткуда нельзя достать, потому что его вообще нет. Мы смотрим вверх сквозь толщу воздуха, от этого небо кажется голубым.
– Оно серое, – возражаю я.
– Это из-за туч.
– Тучи – тоже иллюзия?
– Нет, тучи – это влага, капли воды.
– А «колбаса» – иллюзия?
– Колбаса?.. – говорит мама. – Смотря какая… Та, что против самолетов, – реальность, а та, что в магазине, – иллюзия.
– Почему ты без конца отстаешь? Иди побыстрее!
Я нагоняю маму. Мы проходим мимо «ажурного» дома.
– Жюр – французское слово, – объясняет мама. – Были такие чулки тонкие – «а жюр», то есть на один день. От этого всякую нежную прозрачную ткань стали называть «ажур». А здесь, видишь, отделка из камня, как кружево.
Я опять отстаю. Я отстаю не просто так. У меня в сумке стоит синяя кружка, а в ней что-то белое, как молоко, только погуще и очень вкусное. Я уже попробовала. Обмакнула палец и попробовала. Обмакну еще разочек, пока мама не видит. Очень вкусно. Еще раз и все…
– Иди как человек! – возмущается мама. – Что такое? Тащится как мертвая…
Я выдергиваю руку из кошелки и тороплюсь за ней. Эта кружка не наша и вообще все, что в сумках, не наше. Из-за того, что мы живем без прописки, нам не дают карточек. И аттестата, который присылает папа, тоже не дают. Мы с мамой ходим отоваривать чужие карточки. Если кому-то не хочется стоять в очереди, они отдают свои карточки нам, и мы их отовариваем. А за это нам дают какую-нибудь еду.
– Такие чулки надевали на балы, – сообщает мама. – Чтобы назавтра выбросить и забыть… Богатые дамы… – Она вздыхает. – Возможно, и сегодня где-нибудь устраивают балы… В какой-нибудь Англии… Или Австралии… А мы погрузились в вечное затемнение… Интересно, кто тут живет, в этом доме? Подъезд шикарный, но планировка внутри какая-то дурацкая, как в гостинице. Между прочим, никогда не бери квартиру над аркой – будет тянуть от пола сыростью.
Ну еще один – самый-самый последний разочек. Последний-препоследний… Я заглядываю в кошелку. Кружка почти пуста. Вкусного белого осталось на донышке. И края вымазаны… Что теперь будет? Я знаю, что я сделаю. Я обтираю пальцем края и дно. Кружка совсем чистая, как будто в ней ничего и не было.
– Иди же ты, в конце концов! – призывает мама. – Чистое наказание, а не ребенок…
Я нагоняю ее и больше не отстаю. Мне даже как будто легче становится нести кошелку. Вот и наш дом. Мы поднимаемся по лестнице, но не в нашем подъезде, а в другом. Возле окошка на третьем этаже мама останавливается.
– Дай твою сумку.
Я протягиваю ей кошелку.
– Что это? Боже мой… – говорит она, вытаскивая пустую кружку. – А где же сметана?
«Сметана» – вот как оно называется.
Мама в испуге смотрит на меня, потом снова в кошелку.
– Я ее съела… – признаюсь я.
– Съела? Что значит – съела? Как съела?..
– Съела…
– Прямо на улице?..
Мама прислоняется к подоконнику и долго стоит молча.
– Нет, я больше не могу, – говорит она наконец. – Кто все это придумал? За что? Что я такое сделала, чем провинилась? Почему надо так надо мной издеваться, почему?! Что, я должна – выброситься из окна? Кинуться под поезд?.. Или убить тебя – раз и навсегда? Что ты молчишь? Говори! Говори, что с тобой сделать! Если ты знала, как съесть чужую сметану, так объясни, будь добра, как теперь выйти из положения.
Я молчу.
– Нет, у меня это в голове не укладывается… Просто не укладывается в голове! Как это можно – съесть чужое? Люди мне доверяют, я за всю жизнь нитки чужой не взяла! Боже мой, боже мой!.. Не знаю, как на глаза показаться… Иди объясни, что твоя собственная дочь – вор и мошенник.
– Я все-таки не понимаю, – сердится Антонина Петровна, – как это вы не видели? Куда же вы смотрели? Надо следить за ребенком. Ну ладно, что теперь говорить… Слезами горю не поможешь. Давайте остальное. Я, конечно, имела на эту сметану свои виды, но если уж так получилось… Что ж, пусть это будет в счет вашей доли.
– Какой стыд! Какой позор! – убивается мама. – Почему я должна краснеть из-за какой-то паршивки!
Мы разносим продукты по другим квартирам. Ходим из подъезда в подъезд, с этажа на этаж.
– Аллочка, это я, – говорит мама, – вот ваши продукты. И послушайтесь моего совета – никогда не имейте детей. Хуже этого ничего не придумаешь.
– Извините, Нина Владимировна, – шепчет тетя Алла. – Мне нельзя стоять на сквозняке – у меня сегодня концерт. И разговаривать нельзя.
– Да, да, я понимаю, – говорит мама. – Ваша лапша. Конечно, пока не убедишься на собственной шкуре…
И вот заработок – хлеб, два кусочка сахара, кулечек крупы, тетя Алла отрезала нам кусок колбасы, в следующей квартире дали немного повидла.
– Не смотри, ты свою часть уже съела, – говорит мама.
Прежде чем подыматься домой, она заходит к Лере Сергеевне. Лера Сергеевна живет в нашем подъезде на втором этаже. Мы не отовариваем ее карточек, мама заходит к ней просто так.
– Лера Сергеевна, дорогая, можно к вам? Я на минутку…
– Конечно, можно, – говорит та, не отрываясь от швейной машины. Она всегда строчит на машине. – Садитесь на диван. Сдвиньте, что там лежит, и садитесь…
Она шьет из лоскутков тряпочных кукол. Сначала шьет много-много рук – по две вместе – и кидает в коробку, потом шьет туловища и кидает в другую коробку.
– Представляете, давали сметану, а моя дрянь по дороге добралась и выпила! – рассказывает мама.
Лера Сергеевна смотрит на меня поверх очков.
– Да, сметана ей не повредит, – говорит она. – А с их пайков – невелик убыток.
– Что вы! Я чуть сквозь землю от стыда не провалилась… Нужно еще сказать спасибо, что так обошлось. Ничего не попишешь – если бы не эти очереди, я бы давно сдохла с голоду. Третий месяц – без денег, без карточек…
– Кстати, что у вас нового? – спрашивает Лера Сергеевна. – Есть какие-нибудь сдвиги?
– Ну что вы, какие сдвиги! В районном отказали, в городском отказали… Никто с «Правдой» связываться не хочет. Знаете, что мне этот негодяй в городском суде сказал? «Езжайте, откуда приехали». Куда? Куда, спрашивается? Нигде ни кола, ни двора. Вы даже вообразить себе не можете, как мы жили эти полтора года…
– Почему же… – бормочет Лера Сергеевна. – Могу вообразить…
– Комнатушка вот с этот ваш диван, и ничего, буквально ничего! Павел набил три доски, лишь бы не спать на полу, и все, вся мебель. Ни ложки, ни плошки. Вы же знаете, как мы уходили. Все не верилось, что немцы Москву возьмут, а как шестнадцатого октября радио перестало работать и, главное, хлеб вдруг стали давать, вы помните? Павел пошел в консультацию, молоко ребенку взять, видит, в булочной никого, зашел, спрашивает, можно купить хлеба? А продавщица только рукой махнула: зачем покупать? Берите, сколько надо, все равно немцам достанется… И документы в тот день принялись из учреждений выкидывать. Даже не жгли… Павел вернулся, говорит: надо бежать. А тут еще Марья Семеновна выскочила на балкон, вся в слезах, говорит: «Всю, всю посуду перебила, чтобы этим гадам не досталась!» Я на нее только глянула, чувствую – меня всю колотит, руки-ноги дрожат. Завернули ребенка в одеяло и как стояли, так и ушли. Спасибо, хоть Павел заставил две пары белья на себя надеть, мы ведь думали, пешком придется идти… Я этой сволочи, судье этому, говорю: у меня муж на фронте. Неужели я ему должна написать, что его жену с ребенком выбрасывают на улицу? А он мне говорит: пишите, что хотите, это нас не касается. Такой негодяй!
Тетя Лера останавливает машину, пододвигает к себе коробки и принимается набивать кукол ватой. Вначале она набивает руки, потом продевает их в туловище, набивает туловище, перетягивает верхнюю часть ниткой – получается голова.
– А в районном суде мне так и сказали: «Напрасно вы теряете время, „Правде“ наперекор никто не пойдет». Буквально все смотрят как на сумасшедшую. Так что не знаю… Последняя надежда на Верховный республики…
– Да, – говорит Лера Сергеевна, – закон что дышло, куда поворотил, туда и вышло… На, держи. – Она подает мне куклу.
Я дергаю куклу за руки – одна рука становится длинной-предлинной, а другая совсем коротенькой.
– Надо идти, – говорит мама, но продолжает сидеть. – Если бы можно было лечь и сдохнуть…
– Сдохнуть успеем… – вздыхает Лера Сергеевна.
В Верховном республики нам тоже отказали. Но есть еще один Верховный – самый-самый Верховный.
– Последняя инстанция, – говорит мама. – Я всякую надежду потеряла. Если и там откажут, тогда уж не знаю… Что ж – пускай выкидывают, я никуда не двинусь. Пускай хоть волоком волокут. Лягу под забором и сдохну.
– Нина Владимировна! Вы что, не слышите? Вставайте, воздушная тревога! – кричит тетя Наташа.
– О, господи боже мой… – Мама садится на постели. – В Красноуфимске хоть этого не знали…
Откуда-то издалека подымается свист, с каждым мгновением он делается страшней и пронзительней.
Тетя Наташа с Верочкой на руках выбегает из квартиры, за ней следом уходит Наина Ивановна. Мама одевается, топчется возле кровати, потом, вспомнив о чем-то, отправляется на кухню.