Текст книги "Утраченные звезды"
Автор книги: Степан Янченко
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 52 страниц)
Свой доклад об итогах и уроках митинга и задачах парторганизации Полехин начал такими словами:
– Митинг для нас имеет то значение, что мы испытали наше тактическое оружие для наступления на произвол капитала.
Полехин говорил негромко, неспеша, вразумительно, голосом не оратора, а задушевного советника и тем самым призывал людей, окружавших его тесным товарищеским кругом, к дружному маршу по трудному пути. Несколько раз он останавливал свой взгляд на Михаиле Заполучном, словно старался угадать, какое место ему приготовить в коллективе парторганизации. А Петру Золотареву он давно нашел место и исподволь определит его к партийному делу.
Полехина слушали внимательно, с заметным терпением, которое появляется у слушателей при интересной беседе. Чтобы больше придать официальности своему выступлению, Мартын Григорьевич стал читать написанный доклад, неспеша и уверенно подчеркивая важность обсуждения анализируемого заводского события.
Возвращение Левашова
Левашов Николай Минеевич вернулся в родной город ранним утром. Многодневное странствование закончено. Путешествование его было столь тяжким и мучительным в моральном отношении, и он так изнемог душевно и физически, что ему казалось: бродил он по чеченским горным тропам уж весь год.
И вот после долгих, не просто утомительных, а опасных мытарств он, наконец, ехал домой. И главное в этом возвращении было то, что он вез в своем сознании какое-то неохватное удовлетворение тем, что он совершил, – освобождением сына из ужасного, первобытно-дикого плена. Но душа его до возвращения домой не могла освободиться от ужасной тяжести пережитого.
Почти всю ночную дорогу от Москвы он не сомкнул глаз и, как только за окнами вагона проглянул рассвет, Левашов встал, оделся и в сонно-вялой, душноватой атмосфер вагона сел к окну на свободное боковое место. Под вагоном громко лязгало и стучало, а в вагоне полки дергались и встряхивались, но люди безмятежно и мирно спали, словно придавленные тяжелой неподвижной ночью. Он уловил тот момент, когда поезд два-три раза дернулся, сбавил ход и стал вкрадчиво подкатываться к своей конечной станции. За окном лес уже не летел назад, а в розовом освещении стоял неподвижной стеной в утреннем смирении. Солнце вставало с левой стороны поезда, состав рвал низкий расстил его лучей.
Родной, приветливый край! Как хорошо, Россия, что ты такая у нас большая страна и так щедро разметала по своим просторам заветные, каждому по-своему родные уголки для благословенного приюта и отдыха от горько-соленой жизни! А Чечня что ж – это тоже уголок России, где когда-нибудь люди, образумясь, спустятся с гор на безмятежные равнины и превратят свой край в тихий российский уголок для успокоения своего мятежного духа.
Левашов первым вышел из вагона, зажмурился от прямых низких лучей солнца, прямо ударивших ему в глаза, минуту постоял с закрытыми глазами, потеряв ощущение реальности, потом отошел на пять-шесть шагов от вагона, остановился, чтобы оглянуться на знакомые очертания, и несколько раз глубоко вдохнул свежий утренний воздух, струившийся из близких пригородных лесов. Прохладное дыхание леса тотчас смешивалось с особым станционно-железнодорожным атмосферным настоем, но воздух на родной станции был Левашову бесконечно дорогим – легким, животворным, сладким, свободно вдыхаемым.
И он вдруг почувствовал в себе впервые за многодневное отсутствие нечто новое, необычное – во всем теле – физическое облегчение, а в груди – освобождение от тягостного напряжения. Вообще-то это было возвращение к себе, к своей привычной жизни, пусть невразумительной, неласковой, пусть даже неприветливой, но к своей родной жизни, устроенной своими, русскими людьми.
Он встряхнул свои вещички и пошел на привокзальную площадь в общей толпе пассажиров, сошедших с поезда. Но ноги его были какие-то ватные, неустойчивые, и он, пропустив рулившие к остановкам троллейбусы и автобусы, пошел в привокзальный сквер вроде как с желанием освоиться с родной обстановкой, а на самом деле дать возможность телу отдохнуть от дальней и мучительной дороги прежде, чем войти в родной двор. Ему представлялось, что по своему двору он должен пройти бодрой, твердой походкой с гордым видом свободного человека.
Сквер со своими плотными шеренгами елей и кустами сирени, с еще дремавшим фонтанчиком и жиденькой, словно раздерганной цветочной клумбой, за ночь накопил в себе плотную, влажную прохладу, которая дохнула на Левашова забытой, родной, ласковой приветливостью…
Левашов с радостным откликом на призыв усталости подошел к ближайшей скамейке с высокой покатой спинкой, положил свой баульчик и сел рядом, вытянул ноги, откинулся на спинку и тут же смежил глаза, так минуту посидел, прислушиваясь к току усталости во всем теле…
Через несколько минут он открыл глаза, приподнял голову. С удивлением оглянулся, словно узнавал, где он сидел, снова сомкнул глаза и, вздохнув, тихо проговорил: Боже милостивый, – вдруг вспомнилось, как любила приговаривать его мать, – родная суверенная Россия, как я от тебя устал, утомила ты меня! – и не заметив, как крепко сомкнулись веки, забылся в спокойной, отрешенной дреме.
Очнулся он почти тотчас и испугался, что проспал долго, однако почувствовал, что вся усталость вытекла из его тела, и голова совершенно облегчилась. Он подхватил свои вещички и бодро, с веселой легкостью зашагал к остановке.
Ключи от квартирной двери, как всегда, он нашел у соседки по площадке. Соседка, пожилая, высокая, худощавая, седая женщина, подавая ключи, откровенно внимательно вгляделась в Левашова и, приветливо поздоровавшись с ним, проговорила:
– С благополучной поездкой и возвращением, Николай Минеевич. По глазам, однако, вижу, что намаялся, но слава Богу, что сына нашел. А это – главное… Ну, иди отдыхай с дороги, сам возвернулся невредимым – тоже важное дело… Ну, иди отдыхай… Усы, вижу, отпустил и голова вроде как заиндевела, а так ничего, слава Богу, – говорила соседка, сопровождая Николая Минеевич, и, перешагнув в квартиру, добавила, – Вроде бы все в порядке. Цветочки я поливала, кое-где, где пыль смахивала… Откуда она берется в нежилой квартире? А на завтрак или на обед Людмила Георгиевна тебе кое-что оставляла… Ну, осматривайся да отдохни.
Левашов на каждое восклицание, пожелание, сообщение любезно и признательно благодарил соседку, осматривался на квартиру.
Закрыв за соседкой дверь, Левашов снял с себя дорожную куртку, встряхнув, повесил ее на вешалку, к вешалке переставил баул, разулся и только после этого на цыпочках, вкрадчиво, будто стесняясь нарушить застоявшуюся нежилую безлюдность, прошелся по всей квартире, а получалось то, что ему хотелось почувствовать, – он принят здесь как жданный хозяин.
Квартира приняла желанного хозяина, вернувшегося из дальнего российского края, и вызвала в его сердце радость приюта. Он твердым шагом прошел еще раз по всем комнатам, заглядывая в каждый угол. По углам нерушимо лежала собравшаяся пыль. И пыль ждала хозяина.
Он сел на диван и, медленно обводя взглядом комнату, стал составлять себе план сегодняшних дел. Рука его уже по привычке потянулась к усам, и он решил, что в первую очередь помоется, сбреет усы, потом позавтракает, потом все вынесет во двор и повыбьет, затем все протрет и вымоет все предметы привычного, близкого душе быта, и только после этого пойдет в магазин, на место своей работы, если это место за ним сохранилось, хотя Людмила Георгиевна успокаивала, что в магазине его ждут, и деньги ей давали под его зарплату. А Золотарев Петр Агеевич имеет в магазине свою работу, которую сам себе и сделал. Николай Минеевич все это, пока работал на уборке квартиры, обдумал, пришел к мысли, что так оно и должно быть, и шел потом в магазин со спокойной душой.
А пока после работы по уборке квартиры он сделал себе горячую ванну и с удовольствием протер и распарил уставшее тело. От наслаждения, которого долго и терпеливо, без тоски от понимания всего переживаемого тайно ждал, он разомлел и безвольно прилег на диван, а силы, чтобы раскинуть чистую простыню, у него еще сбереглись. Разогретый, распаренный, разнеженный на чистых, свежих простыне и наволочке, он тотчас задремал, уйдя в счастливый мир ласки и неги.
Но спал он недолго, должно быть, до того времени, когда остыл и пришел в равновесие от горячей ванны. Вообще-то он не был привычен спать днем. Дневное время у него отводилось только для труда, для физической и духовной работы, для наслаждения трудовой деятельностью, и его характером другого наслаждения ему не прописывалось. А когда, случалось, что противные его природе обстоятельства лишали его трудового ритма, он начинал ощущать тоску.
Проснулся он, как оказалось, от какого-то внутреннего толчка: то ли повторился утренний сон в пристанционном скверике, то ли мысли, вызванные этим сном, повторили те слова: Родная моя Россия, как я от тебя устал, как ты меня утомила! и заставили открыть глаза. Странной жизнью он прожил последние почти два месяца: каждую ночь ему являлись какие-либо видения и шептали, как ему следует жить дальше, где искать сына. Но эти нашёптывания не сбывались, и новый день проходил, как в ночной темноте. Сын нашелся и выздоравливает от плена в госпитале, а видения все еще не отстали, только поменяли одеяния и внешние образы.
Он озадаченно приподнял от подушки голову и, заметив над собой на стене солнечное пятно, повел взглядом по комнате. Комната была наполнена ярким, мерным дневным светом – это означало, что солнце перешло улицу и встало на вторую половину дня, – в сторону заката. Возвращение прежней, привычной обыденности успокоило его. Он прислушался к себе, с душевным облегчением ощутил: чеченская тяжесть вымылась в ванне. Но мысли, рожденные памятью, оживили вновь чувства пережитого, и они-то и вызывали вопросы к России. Он опять сладко предался забвению и уже во сне повел разговор с Россией.
Она как бы упрекнула его:
– Люди, когда в доме поселяется неблагополучие, имеют привычку, вопреки здравомыслию, во всем винить дом, а не себя, жильцов этого дома.
И у него был ответ:
– Все верно… Но над нами, над всеми людьми вместе и над каждым в отдельности, надо мной в частности, висит и довлеет фатум в образе твоего российского государства. Его так и называют – российское государство. Твое, стало быть, государство, Россия.
– Так-то оно так, да и не совсем так, потому что оно, государство, как инструмент власти, создается и оттачивается гражданами государства. Не хочу сказать, что ты к этому причастен. Твоего причастия не замечаю ни в позиции, ни в оппозиции. Ты – безучастный наблюдатедь-потребитель, которому, не обижайся, отвечу украинской присказкой бачили вочи, что покупали…
– 0 моей причастности или непричастности – отдельный разговор. И о точильщиках инструментов – государстве. Точильщики-то разные бывают. Нынешние точильщики обманным порядком вырвали у народа его инструмент – государство. Точильщики, назвавшиеся демократами, сначала расстреляли из танковых орудий инструмент народной власти и создали свою власть воровского, грабительского меньшинства разрушителей. Превратившись из демократов в либерал-демократов, пользуясь властным инструментом, они все отобрали у трудового народа, начиная от святого права гарантии на труд и кончая божьим правом на землю…
Мысли его в сонной голове текли медленно и ровно, он, не открывая глаза, мысленно осмотрел комнату, как бы желая убедить собеседницу в том, что все у него вокруг правильно и все на месте и можно вести спокойное рассуждение о своей жизни. Он знал, что сейчас в квартире его светло и покойно, все пребывало на своем месте с тех пор, как он, женившись на своей Людмиле Георгиевне, ввел сюда вместе с нею любовь, мир и взаимную надежду на счастье совместной жизни.
И он даже во сне ощутил, что в комнатах, наполненных светом и покоем, устоялась и даже как бы гранитно затвердела их взаимная любовь, но снаружи, оттуда, где темной рекой текла большая жизнь и откуда должна полниться их личная жизнь, увенчанная взаимной любовью, не только не вливалась, даже не струилось, даже не капало то, что должно было наполнять их жизнь счастьем и довольством. Он крепко сомкнул веки, вдавил голову в подушку и, отдаваясь глубокому сну, повел дальнейший разговор:
– Раньше, в советское время, ты, Россия, действительно, была для меня Родиной-матерью – ласковой, доброй, заботливой, искренне родной, как мать, хотя иногда и взыскивала строго. И я спокойно и уверенно, можно сказать, безмятежно, как беззаботный твой сын, жил в твоих теплых, нежных, материнских объятиях и преспокойно думал, что все так во век и будет, и не подозревал, что это все может вдруг резко измениться в худшую сторону для меня, человека труда. Только теперь, особенно после путешествия по Чечне, я понял, какое великое, высоко гуманное человеческое счастье мы все, трудовые люди, дети твои, потеряли. И за что только нам ты такое наказание устроила, за какие провинности? Неужели безмятежная человеческая жизнь детей твоих может служить причиной для такого жестокого, безжалостного испытания? – он во сне глубоко и тяжело вздохнул, полежал минуту в бездумье, потом опять отдался беспокойным сновидениям:
– Труд мой, который чужеродные демократы осквернили и обесценили, превратили в рабское повиновение, перестал быть естественной, природно-призывной потребностью. Для меня он был духовным наслаждением, моральным приютом, с ним и в нем я чувствовал себя настоящим человеком, с ним я ощущал певучесть души, и усталость тела с завода я нес как радость трудового наслаждения, а благодарность людей за мой труд была для меня ценнейшей наградой и поднимала мой дух и мои моральные силы для нового трудового дня. Теперь же мой труд в рыночном трудоустройстве стал простым, часто несбываемым товаром и предметом рабского, насильственного принуждения, которое постоянно надо мной кружится страхом превратиться в безработного, лишнего, неприкаянного человека. Вместо духовного наслаждения мой труд превращен в моральное, духовное терзание и физическое измождение… А в свободное от работы время я любил проводить в игре в футбол. Это было радостное отдохновение и наслаждение дружеским состязанием с товарищами. Сколько было искренних товарищеских объятий! Я и теперь еще погонял бы мяч, но отобрали игровое увлечение – даже мяч не за что купить, – лишили того настроения, которое заряжало спортивным азартом, все стало чужим, дорогим, тяжелым, ненужным. А дети! Растить детей было большой радостью, потому что дети представляли высочайший природный дар, божеское подношение, и растить их – было свершение святейшей человеческой обязанности, исполнение высшего человеческого долга, а вырастить детей – сделать себе подарок, ниспосланный небом. Теперь же люди впадают в позорнейшее, Богом презренное кощунство по отношению к детям и роду людскому, молодые люди стали бояться иметь и растить детей. Так скажи мне, моя родная Россия, зачем ты напустила на своих людей такое ужасное превращение, чем мы прогневили тебя?
При этом вопросе – у него слегка дрогнули веки и ему примнилось, что вместо солнечного света комнату заполнил какой-то сияющий, легкий, не очерченный ощутимыми границами, но ясно проступающий призрак в образе необычной, волшебно обворожительной женщины, какой и должна быть Родина-мать. И она ласково спросила у него:
– Что ты называешь Россией? – Подумав, она сама ответила: – Без территории, конечно, России, как географического понятия, не будет, но и без русского народа, прежде всего, ее также не будет, как не было в оные века. Наименование свое в мире я, Россия, получила от своего, русского, народа. И все, что делается теперь в России, делается, как и прежде, народом. Но с некоторых пор я народа своего не узнаю. Мне кажется, он утратил свою мудрость, неиссякаемую энергию и героизм. Все, что я создавала в своих границах разорено, бездумно разбросано в неверные, неспособные, продажные руки, а я осталась ощипанной со всех сторон и стала как бы ненужной и чужой русскому народу. А ведь в свое время он не только мог себя сохранить от чужеземных посягателей на его национальную независимость, гордость, самобытность и особое русское достоинство, что снискало ему уважение всех великих народов мира, но и приютил у себя, пригрел по-отечески и сохранил в национальной целостности больше сотни малых народов, сберег их человеческое достоинство в мире. Но неразумно, вопреки здравому смыслу и законам истории, развернул меня, свою Россию, на 180 градусов, он, мой русский народ, позволил разбросать и свою же, русскую, нацию, чем сам же обрек миллионы отброшенных братьев и сестер своих на унижение, притеснение и на рабское угнетение, а всего себя, – безропотного и самоугнетенного, – обрек на вымирание, дозволив для этого использование всех изобретенных методов духовного, безнравственного и физического
уничтожения. Боюсь, что в случае, если дело и дальше так пойдет, то дойдет до полной деградации русской нации, а люди мира станут смотреть на нее, как на прокаженную. Это – на народ, давший миру прекрасную, великую культуру, новое, советское направление цивилизации. И теперь в исторической науке так останется раздел советской истории. Правда, лжецы от истории стараются советскую эпоху извратить и оболгать до изуверства. Так-то, уважаемый Николай Минеевич.
Он терпеливо слушал завораживающий голос прекрасного призрачного видения, постепенно наполняясь желанием возражения, и, наконец, проговорил:
– Все ты сказала верно, правильно оценила безволие и неразумное согласие, и терпение народа. Он, как одураченный, смиренно смотрит на свое вымирание, на свое духовно-нравственное разложение, но это происходит оттого, что, как я уже сказал, над ним довлеет фатум существования государства, как инструмента у наглого и все подавляющего меньшинства, в том числе и подавляющего волю всего народа.
– Ты, Николай Минеевич, прав, но лишь отчасти. В человеческом мире действительно существует фатум, довлеющий над людьми. Только он гнездится в частной собственности. Нынешнее наше государство и созданный им государственный аппарат призваны служить не трудовому народу, а частной собственности и ее владельцам, их сохранению и утверждению над жизнью и судьбой народа. По отношению к частной собственности служащее ей государство есть ее вредоносная плесень, разъедающая общественную трудовую первозданность людей и уже поэтому враждебное трудовому народу. Чтобы избавиться от давления фатума, от неотвратимости судьбы, от предопределенности рока, от страха, людям надо избавиться от частной собственности на средства производства, от ее всепроникающей заразы.
– Да, но как это сделать, если говорят, что влечение к частной собственности заложено в природных инстинктах человека?
– Ты прав. Собственность как таковую не следует отвергать. Но чтобы снять ее властное давление, надо придать ей форму общественной собственности вместо частной, то есть привести ее в соответствие с общей формой труда людей, с их общинностью жизни. И сразу все за этим поменяется: общественный и государственный строй, и отношения между людьми, и все человеческие ценности, и морально-нравственные основы целей жизни.
– Опять же, как это сделать?
– Ты меня удивляешь скорой потерей исторической памяти своей, Николай Минеевич, хотя твое путешествие в Чечню, не говоря о твоей недавней отчаянности от безработицы и безысходности, должны были бы оживить, если не сохранить, память о нашем еще совсем недалеком советском прошлом. Ну, да я напомню тебе нашу с тобой историю. Я, озабоченная жизнью своего российского народа и выходом его в первый ряд среди народов мира, выбрала ему в вожди гения мировой величины – Владимира Ильича Ульянова-Ленина, который получил от меня пост вождя народов за свой величайший ум и безупречнейшую нравственность. Он вывел всех нас на дорогу в новый мир, в мир, где основой жизни и строительства общества является общественная собственность на средства производства и народная власть, где властвует свободный труд во имя общего блага людей труда, где нет места эксплуатации и угнетению человека человеком, где нет господства частного капитала над трудом, над свободой и волей человека труда. Ленин обнажил перед людьми частный капитал как производный продукт от всенародного труда, пожирающий общую людскую физическую и духовную энергию, истощающий силы человечества, приготовленные в нем для сопротивления и борьбы за устройство мира без господства частной собственности. За это мировой империализм ненавидит Ленина, его учение о социализме, как об обществе без частной собственности. За верность России идеалам нового, открытого Лениным мира, построенного на принципах коммунизма, мировой империализм жестоко отомстил российским людям. Он тайно внедрил в нашу среду изменников и предателей наших идеалов и с их помощью отбросил Россию назад дальше начала двадцатого века, обрек нас теперь уже на вековое отставание от современного уровня прогресса. А чтобы Россия не могла и впредь выровняться с первыми рядами, с помощью перерожденцев и слуг империализма выставил Россию на мировой торг для продажи ее со всем, что есть на моей российской земле и в ее материнском чреве. А продажа матери на рынке означает гибель рода, умышленное его изживание. Жалею, что народ мой до сих пор не оказал всему этому никакого сопротивления, будто молчаливо согласился на смерть России. Так что же ты меня упрекаешь за свою усталость?
– A, действительно, за что? – с этим вопросом он освободился от сновидения, испуганно открыл глаза, с лихорадочной поспешностью вскинулся и сел на постели, покрутил головой за сложность приснившегося. Он обвел взглядом солнечную комнату, поискал светом пронизанный призрак волшебной женщины, привидевшейся во сне, и, ничего не найдя, громко сказал себе:
– Надо идти к людям и быстрее: там только можно обрести ощущение реальной жизни и избавиться от желания упрекать за свою усталость невиновную Россию. Надо собраться всем вместе в общую силу и, пока еще Россия не растратила своей мощи, освободить ее от ига частной собственности и ее владельцев.
Он быстро собрался и пошел к своим товарищам в магазин.
Согласие на новую конструкцию
На обед в зале кафе работники магазина собрались, как всегда, минута в минуту – десять минут третьего часа дня и без суеты и шума заняли свои места за столами. На столах уже стояли тарелочки с закуской, а ломтики хлеба сложены в хлебницах. И для каждого лежали бумажные салфетки, ложки и вилки – все по гостевому.
Обстановка в зале была не чинная, но приветливая, уважительная, как к гостям: умели работники кафе и для своих сотрудников на обеденный час создать атмосферу отвлечения от суетной нервной работы, хоть часовую психологическую разрядку, похожую на духовный отдых, а физический отдых при этом приходит сам собою, без намеренного настроя. Оно, конечно, не заметно, но не намеренный настрой на отдых тоже сбавляет напряжение у человека, и эти минуты становятся драгоценными для здоровья. Люди как-то исподволь убедились, что отдых эффективнее тогда, когда он проходит спокойно, вместе с естественным дыханием, словно сам по себе, не отмеченным чем-то заданным, отпущенным и отмерянным. Тогда и 20–30 минут хватает для восстановления сил, или, по крайней мере, для возвращения их в русло упорядоченного трудового течения.
Так думала Галина Сидоровна, обобщив свой опыт руководства трудовым коллективом, пусть небольшим, но специфическим, которого поминутно дергают и изматывают приходящие и меняющиеся люди, сами того не желающие и в свою очередь приносящие продавцам свою измотанность жизнью, от которой им некуда деться. И хотелось бы куда-то сбежать, где-то укрыться от такой тяжкой беспутной жизни простого человека, но некуда – везде одно и то же. Вот люди вроде бы и заслоняются от всего беспутства нападением на других, а ближе всех на пути невзгод жизни – продавцы, вот на них и вытряхивается всё из наежившейся человеческой души, к которой стало больно прикасаться.
Все это очень хорошо поняла Галина Сидоровна и всеми своими силами старалась смягчить взаимоотношения между людьми и в первую очередь между своими сотрудниками, только так она понимала работников магазина – сотрудники. А свою директорскую роль она сводила к тому, чтобы как можно мягче настроить в коллективе сотрудничество, добиваясь его гармонического лада.
Войдя в зал кафе вместе со всеми, Галина Сидоровна широким взглядом молниеносно окинула столы и порядок на них, по привычке чуть приостановилась у двери, сложила руки на груди, подтолкнув грудь кверху, и, довольная, пошла к своему столу, тронула ладонями искусственные кудряшки на голове и с хорошим чувством от удовлетворения порядком в кафе села за стол, но к делу не приступала, поджидая, пока не подошел и не сел Петр Агеевич. Он всегда входил в зал последним, как бы выполняя роль охранника. И тотчас по залу пошел общий приглушенный гул голосов.
В это время нежданно вошел Левашов со стороны кухни, и все на него обернулись. Появление его было как неожиданное, так и жданное. Он должен был вернуться с земли, хотя и российской, но опаленной войной. И его возвращение приносило что-то неизвестное и весьма отдаленное, собравшее тайны загадочной войны, затеянной людьми, живущими по своим тайнам от миллионов российских людей.
Его ждали с тех пор, как уехала к нему жена Людмила Георгиевна, но появление его в кафе в обеденный перерыв из боковой двери было похоже на то, словно он с неба спрыгнул. Он шагнул из двери довольно бойко, как всегда было при работе, и тут же нерешительно остановился, будто от внутреннего толчка: а ждут ли его здесь?
И действительно, к нему все обернулись дружно, как по сигналу, но смотрели молча, с некоторым недоумением и растерянностью от нежданного явления. Это обоюдное замешательство длилось всего какую-то минуту, но было всеми замечено. И Левашов, как виновник этого замешательства, и разрядил его. Он громко и весело, радостным голосом сказал:
– Здравствуйте!.. – и вознамеренно бодро добавил: – дорогие друзья! – и то, что он добавил, было тотчас понято, что он вернулся из дальнего и чужеродного края к своим, родным людям, которые его примут, как близкого друга. И все ему дружно, хором ответили:
– Здравствуй, Николай Минеевич! С приездом, с возвращением к нам!
С этими словами к нему первой подскочила Галина Сидоровна, сначала пожала ему руку, потом обняла за плечи, как мать, и поцеловала в чистую щеку. Тем временем его обступили поднявшиеся от столов все присутствующие в зале и даже вышли из кухни работники кафе. Выделился из общей толпы, конечно, Петр Агеевич, который крепко его обнял и минуту подержал его у своей груди. И все поняли его порыв и оценили как дружескую благодарность. А Левашов в свою очередь обнял его, и это была дружеская признательность. Наблюдавшие за ними женщины увидели, что между мужчинами тоже бывают свои объяснения, но молчаливые, закрепляемые крепкими, дружественными объятиями, а может, братскими объятиями.
Галина Сидоровна взяла Левашова за руку повела к своему столу, посадила его на свободный стул, напротив Золотарева, и села на свое место, улыбаясь, сказала:
– Вот так мы и будем сидеть – вы по сторонам, а я между вами, как под защитой наших общих рыцарей, – и еще пуще рассмеялась, а ее довольное выражение на лице и многозначительная интонация были свидетельством добропорядочных обещаний, на что оба мужчины рассчитывали и к чему в тайне друг от друга примерялись.
Женщины, слышавшие ее слова, зааплодировали, и этим все было сказано и Левашову, и Золотареву, и всему рабочему коллективу, и никакие дальнейшие обсуждения не требовались. Все поняли, что директриса заблаговременно все обдумала и предрешила, как быть с работой мужчин. Поняв так директрису, Левашов обрадовался тому, что своим возвращением в магазин он не внесет разлада между людьми и никак не помешает Золотареву.
Галина Сидоровна, действительно, все предрешила. Она оценила мужчин по их рабочим достоинствам, по их профессионализму и нашла применение каждому, не игнорируя их самолюбия.
Левашов, по ее оценкам, как слесарь был на своем месте, а Золотареву этих левашовских дел было мало, они в силу своей специфичности, сковывали размах его творческих крыльев. Профессионально и по творческому заряду Золотарев был человек широкого размаха, и только по природной скромности прятал одаренность своей натуры и способность к творческой дерзновенности.
Но Галина Сидоровна и на этом различии не хотела противопоставлять мужчин, чтобы не растравлять их самолюбие и не возбуждать в них дух соперничества, чувства неприязненности. У нее был принцип строить отношения в коллективе на чувстве дружбы, соревновательности в работе и поддержки друг друга.
Среди продавщиц, где принципы труда были однотипные, но не было равноценности, ей было проще регулировать отношения, чередуя работу по отделам, кстати, и внедрялась взаимозаменяемость. Среди мужчин такого чередования не получится, и труд для его лада просто придется кооперировать в сочетании с взаимопомощью. Было не в ее правилах относиться к людям с наплевательством. А если ценить и уважать по-человечески каждого работника, то нужен, прежде всего, щепетильный индивидуальный подход. И это был второй принцип ее отношения к товарищам по работе.
Одно только ее смущало, что Петр Агеевич по своему характеру не задержится в магазине надолго, здесь не его стихия. Но пока ближайшие перспективы развития торговой магазинной сферы она строила и при участии Золотарева. Присматриваясь к Петру Агеевичу, она хорошо поняла, что многолетняя замкнутость на индивидуально-профессиональной деятельности довела профессиональность Золотарева до высшего достижения. Но достижение высшего искусства не было его уделом, не было его фатумом, и она была уверена, что как только подвернется ему что-то подходящее для горячей творческой натуры, что подожжет его духовные накопления, он целиком ему отдастся.
Полехин полностью подтвердил ее наблюдения и выводы о Петре Агеевиче и советовал ей расширить ему поле деятельности. Вот касса взаимопомощи как общественное и коллективное дело его сразу увлекла. Он уже довел число ее членов до двухсот человек, накопил более десяти тысяч рублей, провел общее собрание членов кассы, договорился с ними о порядке субсидирования и возврата займов, и однажды закинул предложение – не сделать ли им на базе магазина и кафе рабочий торговый кооператив со своим производством. А свободной земли вокруг города и пустующих сараев – навалом, в которых можно наладить любое производство на собственном сырье, а это – большая часть товарных видов магазина, и в дальнейшем – сети магазинов. И рабочих в этом кооперативе – отбоя не будет, особенно если появится у тех же членов кассы определенный мотив труда. И отношения в этом кооперативе можно будет построить, конечно же, социалистические, как мечтал Ленин Владимир Ильич, товарищеские. И размечтался однажды так, что увлек Галину Сидоровну.





