Текст книги "Утраченные звезды"
Автор книги: Степан Янченко
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 52 страниц)
– Еще бы! Сколько вы провели райкомовских и других совещаний, посещений заводов ради показа своей мудрости и заботы о развитии производства, сколько продекламировали речей на заводских собраниях!
– А вы кем тогда работали? – спросил хозяин, похоже, не уловив в словах Костырина иронии и предположив изменения, произошедшие за время реформ и в жизни слесаря, только эти изменения пошли не в том направлении, в каком они пошли в его, хозяина, жизни.
– На машиностроительном, инженером службы главного технолога.
– Как же вы, инженер, оказались в слесарях ЖЭУ?
– Так же, как вы, секретарь райкома компартии, – в коммерческом банке. Рыночная реформа бросила, только вас – в банк, а меня – в ЖЭУ слесарем-сантехником.
– Да, но все же, высококвалифицированный инженер в роли слесаря-сантехника, согласитесь, – не очень здорово.
– Я это самое лучше вас чувствую, что ходить инженеру в сантехниках не очень здорово, хотя каждый инженер, уверен, – это лучший слесарь и банковский служащий из него был бы не плохой. Произошло то, на что вы, горбачевцы, прицеливались, задумывая реформы, – сокращение производственной сферы и расширение сферы обслуживания. Только на проверку реформ вышло – ни сферы производства, ни сферы обслуживания. Зато возобладали индивидуально-эгоистические интересы капиталистических наживал над общественными интересами, – Костырин все это говорил не прекращая работы ключом, зажимая на трубах сгоны.
Хозяин последние слова инженера-слесаря пропустил мимо ушей, будто они никаким образом его не касались.
– Ну, а морально как вы себя чувствуете? – холодным тоном, без сочувствия, ради любопытства спросил бывший секретарь райкома партии, а теперь чиновник банка.
– Морально? Превосходно, – улыбнулся Костырин, однако, улыбнулся без огорчения, а с чувством превосходства и продолжил серьезным тоном: – В вашем вопросе для меня есть двойной смысл. Если говорить за страну, – до боли стыдно, говорить за общество – обидно, за то, что они теряют с таким трудом созданный инженерно-организаторский и научно-технический корпус, в результате чего я, например, опытный организатор инженерно-производственного процесса, в заводском цехе оказался для страны не нужен. Если говорить за себя, – чувствую нормально, потому что зарабатываю на хлеб для семьи честно собственными руками, а инженерные знания, они везде годятся, и слова инженер-слесарь неплохо звучат, не находите?.. Ну, вот и готово, опробуйте, – и сам посмотрел, как пошла вода.
Работа была выполнена не только руками слесаря, но и руками инженера – отлично, и Костырин собрал инструмент, защелкнул чемоданчик и, не дожидаясь вопроса, сказал:
– За все это удовольствие сорок рублей.
– Сколько? – поперхнулся хозяин, будто что-то попало ему в горло.
– Сорок рубликов, – невозмутимо повторил Андрей Федорович. – Что вы спрашиваете вроде как с возмущением? Мы же в вашем банке не возмущаемся на ваши проценты кредитования.
Хозяин, минуту молча смотрел на слесаря, потом спросил:
– СКОЛЬКО же вы зарабатываете, если за час работы берете сорок рублей?
– Не назову ваше завистливое любопытство похвальным… Во-первых, не за час, извините, ваши часы больно медленно ходят, а потом, я беру не за время работы, а за ее объем и качество. А про ваш заработок не спрашиваю, хотя думаю, он раз в десять больше моего, и тоже измеряется не вашим рабочим днем, в течение которого ваш банк изымает проценты из карманов трудящихся под видом кредитов, а прибылью от кредитных процентов.
Хозяин промолчал, очевидно, не находя основания для возражения рабочему человеку, а инженер, подождав минуту, сказал:
– Мне вспомнилась одна интересная для наших объяснений деталь. Когда-то вы внушали членам партии, что членские взносы – свидетельство личной чести и партийной честности. Я до сих пор это произносимое вами понимание партийной дисциплины по партийному выполняю, а потому мою зарплату можно проверить по партбилету, – с этими словами Костырин достал из внутреннего кармана на груди партбилет, развернул его, показал хозяину, говоря:
– Вот взгляните: тут отмечено самое высокое начисление заработка тысяча триста рублей, а эти сорок рублей, которые вы мне заплатите, пойдут в общую кассу ЖЭКа, что запишется в наряде работ. Так что мой партбилет еще одну честность утверждает рабочему человеку и члену партии… А вы и взглянуть не хотите на честность? Ну, это дело ваше, но свой партбилет вы не покажете.
– Партбилет – это частное дело каждого человека, – промямлил хозяин, отворачивая невыразительные глаза от слесаря.
– Что верно – то верно. Поэтому тот билет, который кормил вас в свое время, вы выбросили или сожгли за ненадобностью, – молвил Костырин, обжигающим взглядом измеряя хозяина, как бы оценивая, от какого члена избавилась партия или какие члены в свое время составляли партию.
Хозяин не выдержал взгляда слесаря и невнятно, потому что лживо, проговорил:
– Не выбросил и не сжег.
Костырин в эту минуту своей какой-то слабости поверил бывшему члену партии и секретарю райкома, что он еще хранит свой партбилет, возможно, для воспоминаний о той единственной минуте, которая кресалом высекла искру в его душе. Но в следующую минуту он усомнился в своем доверии бывшему секретарю райкома и сказал:
– Но он вам и не нужен нынче, при существовании в условиях частнобанковского капитала, партбилет компартии. Интересно, если дети ваши увидят у вас партбилет и спросят: Папа, зачем ты был членом коммунистической партии? что вы им ответите?
– А вы что ответите на такой вопрос? – с нескрываемым сарказмом в свою очередь спросил хозяин, надеясь встречным вопросом поставить инженера в тупик и тем закончить неприятный, разговор.
Костырин понял неуклюжий маневр хозяина и тотчас проговорил:
– Извольте, я отвечу, если вы меня не гоните.
– Сделайте одолжение.
Они стояли друг против друга в коридоре на кухню, Андрей Федорович отклонился от хозяина к стене, опустил свой чемоданчик на пол и, играя в глазах улыбкой, уверенный в себе, сказал:
– Я отвечу своим детям (собственно, они уже прекрасно знают из моих высказываний), что я ни в малейшей степени не искал благодаря партийному билету и званию коммуниста привилегированную работу, напротив, ту работу, которую имел соответственно моему образованию и специальности, старался исполнять как подобает коммунисту, проще говоря, – по коммунистически. Однако по нынешней жизни я им отвечу чисто прагматически: социальное положение трудового, рабочего человека изменится, социальные права ему вновь вернутся только в случае возвращения социализма, но это возможно при низвержении капитализма, стало быть, после возвращения народу всего отнятого у него под улюлюканье демократов и присваиваемого уже нынче банкирами и брокерами части труда рабочих. Впрочем, совершать все это придется именно нашим детям, так что вы можете спокойно свою жизнь добанковать, – улыбнулся Костырин, но во взгляде его сквозь улыбку сверкнули решимость и непреклонность, их-то он и должен передать своим детям.
Светло-серые, почти бесцветные глаза хозяина вдруг стали льдисто-прозрачными, заискрились холодом синеватых льдинок и смотрели на Костырина в упор пронзительно и зло. Костырин прочитал в них мысли хозяина: Вот в ком скрываются мои враги – в таких вот слесарях-инженерах, в таких вот слесарях-интеллигентах, которые, когда образумятся и придут в здравомыслие, и без революции, без оружия, с помощью своей демократии вернут себе власть и вновь утвердят социалистический образ жизни. Если они сами не успеют этого сделать, то сделают их дети. А эти слесари-инженеры, слесари-интеллигенты сумеют внушить своим детям их путеводную, точно так же, как демократы в свое время внушили своим отпрыскам мысль о демреформаторстве.
Но леденящая враждебность в его взгляде постепенно стада оттаивать. Откуда-то из зачуланного уголка его души поднялось другое чувство, которое подтолкнуло другую мысль: Да, этот инженер, может быть, позволил демагогам от демократии обмануть себя, но он не обманулся в отношении к своей партии и не изменил ей, не бросил ее. Однако он не стал продолжать эту свою мысль, отмахнулся от нее и с вкрадчивой робостью произнес:
– По-вашему, кирпичную стену можно прошибить лбом? – и с такой же робостью взглянул на Костырина, ожидая от него резкой отповеди.
Но Костырин, поморщившись, мирно ответил:
– Одним лбом стену, конечно, не прошибешь, но если собрать вновь коммунистическую партию, а партия соберет и организует рабочих, крестьян, трудовую интеллигенцию, весь трудовой народ, то можно не только прошибить, но опрокинуть эту стену. Как видите, против вашей стены надо иметь иное, чем крепкий лоб.
– Что вы имеете в виду под нашей стеной?
– Что я имею в виду, вы прекрасно понимаете, не прикидывайтесь наивным, избегая слов частный капитал, благодаря которому вы овладели властным господством и выстраиваете перед нами стену. А нам для победы над капиталом надо иметь великую организованность. Вы это понимаете и всей силой капитала стараетесь нашим усилиям противодействовать. Эти два ваши оружия не всем видны, но ими вы сразу овладели – злодейский капитал и злодейское разложение народной организованности, – Костырин неожиданно рассмеялся и внимательно посмотрел на хозяина, потом сказал:
– Вы, конечно, детям своим о капиталистическом злодействе не скажите, ибо тогда раскроется цель, ради которой вы покончили с членством в компартии, не станете откровенничать насчет того, что частный капитал является силой эксплуатации трудовых людей и становится оружием для разложения организованности в их борьбе против эксплуатации. И на счет кирпичной стены и лба вы тоже не поведаете детям: зачем раскрывать истинное лицо владельца частного капитала, которым вы подпираете всю стену капитализма, а капитализм в свою очередь всей системой гарантирует вам сохранность вашего частного капитала, как фундамента стены, о которой вы говорите.
Андрей Федорович почувствовал, что допустил резкость и в словах, и в своем тоне, но отступать не стал, ибо знал в своих словах правду, а правду надо говорить прямо и резко – это свойство правды, и с самого начала, как только в хозяине узнал бывшего секретаря райкома, он намеревался именно так с ним и поговорить – напрямую. Костырин смотрел бывшему секретарю прямо в лицо и видел, как его серые глаза под мохнатыми бровями метались, словно серые мыши в ловушке, и не могли найти угла, чтобы нырнуть в нору и спрятаться от колючей правды. В таком выражении глаз хозяина было что-то бессильное и безвыходное. Костырину было смешно это видеть, и он вроде как с сочувствием проговорил:
– Вы извините за прямоту, вы сами вызвали меня на откровение.
– Пожалуйста, но вам, как инженеру, а не простому рабочему, должно легче понять обстоятельства, которые заставляют каждого человека искать выход, чтобы жить, – отвечал, сердясь, хозяин. – И напрасно вы меня в капиталисты зачислили, я – простой банковский служащий, правда, коммерческого банка. Работать где-то надо и бывшему секретарю райкома.
– Конечно, надо, – и лучше там, где больше платят и меньше на виду у людей, – засмеялся Костырин и, посуровев, добавил: – Позвольте, однако, вам заметить, что вы не простой служащий и уже превратились в представителя того класса, над созданием которого работает наш господин президент Ельцин вместе со всей банкирщиной так называемого среднего класса, подразумевая среднюю и мелкую буржуазию, но еще не решаясь назвать ее своим именем. Но я не об этом хотел сказать, – устраиваться в жизни надо как-то каждому, действительно. Я о том, как вы, лидер в партии на районной ступени, очень легко, показательно для рядовых членов партии и беспартийных людей отказались от партии, которая вам служила верой и правдой. Это простых людей наводит на мысль, что вы, работая в партии, не верили ни в коммунистические идеалы, ни в те идеи, над которыми трудилась партия вместе с трудящимися. Своим изменничеством вы предали партию и интересы трудового народа и за лимонную зарплату приняли сторону капитализма, пошли к нему на службу, а с этого капитализм и начал разложение солидарности и организованности рабочих людей, вот в чем коварство вашего предательства.
При этих словах слесаря хозяин с показным вызовом приободрился, посмотрел на него с презрительной независимостью человека, чувствующего себя свободным от предъявляемых ему обвинений, и принимал все сказанное несерьезным и вроде как не задевающим его. В эту минуту он с презрением принимал инженера за человека с застывшим, замороженным мышлением, с психологией уже отжитого времени и вместо того, чтобы обидеться, сам не подозревая желания оправдаться, предложил:
– Интересный разговор вы затеяли со мною и для его продолжения давайте присядем, – он подставил Костырину в коридоре стул из кухни и себе поставил стул в кухонных дверях и продолжил: – Я не обижаюсь на вас за обвинение в мой адрес: внешне ОНО так и выглядит – предал партию…
– И трудовой народ, – вставил Костырин.
– Но так можно думать, – не запнулся и не моргнул глазом хозяин, – если не понять того доминирующего значения закона жизни, который утверждает ценность индивидуальной человеческой жизни, и общественная жизнь должна строиться с учетом личностных ценностей человека. Вы понимаете меня? Жизнь общества везде и всегда строится так, чтобы каждый человек сам понимал свою ценность и определял ее для себя, прежде всего, в том числе и личные идеалы определял сам. Вы понимаете?
– Как не понять, – саркастически усмехнулся Костырин, разглядев в признании хозяина, в каком протухшем болоте индивидуализма тот барахтается. – И отсюда вы сделали вывод, что ваш идеал расходится с идеалом партии, с ее идеей коммунистического общества и потому разошлись с ней? Тогда зачем же вы вступали в партию в то время, когда в вас жила психология индивидуалиста, и для чего вы насиловали свою эгоистическую натуру, или жажда власти, карьера превозмогла вашу природу? И ваши заявления о своем мировоззрении – лицемерие? Зачем обманывали других в том, кто вы были на самом деле? И в партию вступали ради устройства в жизнь, которую не принимали идейно?
– А вы что, жили и живете по тем убеждениям и идеям, какие провозглашает компартия? – криво улыбнулся хозяин.
– Да, представьте себе, потому что идеи компартии есть чаяния трудового народа, – тотчас воскликнул Костырин.
Поворот разговора хозяином к наступлению не только не смутил Андрея Федоровича, но, напротив, придал ему уверенности в своем превосходстве понимания происходящих ныне событий и того, что творится с людьми. Ему захотелось спор довести до конца и, весело улыбнувшись, он произнес.
– Как я понимаю, своим приглашением вы вызываете меня на дискуссию, чтобы оправдываться, прощая мне мою прямоту. Но у меня нет времени вести дискуссию о развратных свойствах индивидуализма со сторонником этого индивидуализма и врагом коллективизма, что в переводе означает спор между сторонником капитализма и сторонником социализма.
Костырин проникновенно взглянул на хозяина и заметил, что тот слушает внимательно, но с выражением скрытой растерянности, должно быть, мысли собеседника были для него неожиданными, и он не знал, как на них отвечать: открыто становиться на позиции капитализма у него не доставало смелости. Костырин продолжал:
– Я – человек труда и хочу, чтобы мой труд не покупался, не разменивался на рынке, но доставался мне и обществу моему, а не неизвестному мне человеку, завладевшему возможностью купить мой труд, я хочу, чтобы мой труд частицей вливался в общий труд на общее благо и имел общественную ценность, в том числе и для меня – общественную ценность, но для этого должно быть организовано общество равноправного, свободного труда. Таким обществом может быть (и вновь станет!) социалистическое общество, которое уже было у нас… Вот по какому убеждению я стал коммунистом, чтобы верить в коммунистическое общество и созидать его. Верю, род человеческий непременно должен выйти на дорогу коммунизма, – таков закон! Этот закон, разумеется, не соответствует вашей морали и образу мыслей, поэтому вы отвергаете его. Над вами довлеет другой закон, выводимый из инстинкта наживы за счет слабых.
Нет, он не был деревянно-бесчувственным, этот хозяин. Как всякий, кто живет и жирует за счет других, он очень чувствовал все, что ему угрожало. И в качестве первой защиты он хотел бы, чтобы принятый им строй жизни не был виден и понятен с первого взгляда, ибо полное понимание природы и сути этого строя теми, кто его содержит своим трудом, грозит потерей и его личного блага, достигнутого на чужом труде, чтобы этот строй был скрыт как можно глубже в сумраке от глаз трудовых людей и воспринимался ими как неизменно небом данный людям земли.
Потому хозяин, как понятый и разоблаченный, стушевался, покраснел, скорее всего, от испуга разоблачения, а не от стыда и, забыв предосторожность, стал говорить в защиту общества, к которому успел удачно присосаться, как пиявка. Он убежденно заговорил в защиту капитализма, который, по его мнению, приобрел преимущество над всем миром благодаря своим способностям строить высокопроизводительное производство.
Замечание хозяина не смутило Андрея Федоровича, а рассмешило, так как смысл сказанного он давно знал из пропаганды антикоммунизма и из спекулятивной демагогии радикал-реформаторов, и насмешливо возразил:
– Извините меня, мне как инженеру смешна такая профанация людей, далеко стоящих от технических вопросов, так как я знаю, отчего зависит производительность труда и эффективность производства, во всяком случае, не от системы общественного строя. Скажу лишь о роли человеческих рук и головы как во всяком деле и смею утверждать, что коллективный труд, коллективный разум, коллективная воля всегда были и будут сильнее индивидуального образа мышления, основанного на частной корысти. А социализм есть символ коллективизма, так что делайте вывод сами. Конечно, молох индивидуализма зловеще висит над людьми, но с каждым новым поколением он теряет свою силу… Дальше мне нет смысла с вами полемизировать и времени нет. За всем этим давайте моих сорок рублей и будьте здоровы.
Вот такой он был, этот слесарь ЖЭУ, и хозяин поспешил отделаться от него совсем по иному желанию, чем обычно избавляются от жэковских слесарей. Хозяин протянул Костырину деньги, тот взял их, медленно, как бы любуясь новенькими, немятыми десятирублевыми купюрами, основательно спрятал их в карман, попросил хозяина расписаться в наряде и шагнул к двери. Он сам открыл деревянную дверь и задержался за ней перед железным запором, его отомкнул хозяин, а Костырин в это время сказал:
– На прощанье все же скажу вам: филистеры вы были, райкомовцы. Не все, конечно, далеко не все, но в пропорции, достаточной, чтобы исказить ленинскую суть компартии. По карьеристской лестнице вы выдвигались из районного – в областной, из областного – в центральный разряды и чем больше вас таких набиралось, тем больше вы уродовали партию, тем дальше уводили ее от Ленина.
Костырин видел, как скулы хозяина квартиры пунцовели, и как белели его глаза от злости. Но Андрей Федорович уже не мог не высказать мыслей, которые у него появились, пока он работал за этой железной дверью. Он продолжал говорить, спокойно наблюдая за тем, как внутреннее кипение в хозяине прорывалось наружу – то косоротием на лице, то злой яростью в глазах: трудно все же было оставаться равнодушным от такой колючей правды слесаря, непривычно было, но, к чести своей, он сдержал себя от гнева.
– Естественно, скрывая свою ненависть, – продолжал Костырин, – вы по службе показывали приверженность высшим принципам нравственности. И, лицемерно преподнося добродетель, сделали советских людей, коммунистов в том числе, чересчур доверчивыми и наивными, чем и добились их идейного разоружения. Одновременно с этим вы стремились к главенству не только над членами партии, но и над всей доверчивой массой советских людей. Но в то время все это не могло у вас получаться, не дотягивались вы до полного главенства, как того вам хотелось, потому что мы все же вас избирали, а вы перед нами отчитывались, и мы могли из – под вас выдернуть насиженное кресло. Но вот к общему несчастью, изменилась обстановка в благополучную для вас сторону. И тут вы не стали ханжески скрывать свою психологию, схватили, пользуясь положением, возможностью овладеть народными миллионами средств, затем используя эти миллионы против их бывших владельцев как инструмент власти, пригребли господство над массами трудовых людей, запустили в ход такие рычаги манипулирования людьми, как нищета, бедность, экономическую зависимость и социальное бесправие, возможность распоряжаться рабочими местами и вообще трудом рабочих людей… Это вы называете демократией и правовым порядком… Права и демократия для миллионеров, против чего боролся Ленин, защищая трудящихся. Но все это – придет время – вам зачтется!.. Извините за откровенность, будьте здоровы, – и, провожаемый злым шипением хозяина, с облегчением вышел за тяжелую железную дверь из душно богатой квартиры.
Бабушка уехала
Надежду Савельевну провожали утром в воскресенье всей семьей ко второму рейсовому автобусу. Утро было тихое, пасмурное, ночью прошел спорый теплый дождь, и тучи еще не разошлись и поутру, роняли на землю невидимые мелкие капли, словно устало вытряхивали остатки своих запасов. Умытый город присмирел и блестел крышами, окнами, стенами, зеленью листвы и травы, дышалось легко, казалось, и от блеска тоже. В ожидании автобуса постояли на платформе всей гурьбой, держа бабушку в центре. Она стояла среди детей и внуков еще прямая и стройная, Она еще не поддавалась своим годам, у нее не было усталости от жизни, она была живая и подвижная, и ее глаза с глубокой синевой блестели весело и задорно, высвечивая ее душу, умевшую заряжать других энергией жизни. Она при прощании говорила с верой в детей:
– Ты, Петя, уже зацепился за работу и теперь у тебя пойдет, у мастерового человека всегда пойдет, сама жизнь мастеровых людей выдвигает, иначе как же ей, жизни, быть-то без мастеровых людей. Теперь у тебя, Петя, и у всех у вас тоже сладится, – но она не стала уточнять, что все в семье пойдет, если в ней есть опора, а он, Петр, и есть надежная опора в семье.
– А ты, Танюша, чтобы за всеми глядеть, за собой присматривай. Семье жена и мать нужна, а жизнь, что вокруг, – и бабушка повела рукой кругом, – только крылом нас когда-то обмахнет, а в семье должно все крепко держаться.
– Я, мамочка, уже и сама поняла, как надо мне поберечься, и Петя мне говорит, что нынешнюю проклятую жизнь нашу надо пропускать мимо сердца, только она, прежде всего в сердце стучится
– Конечно, от жизни полностью не отгородишься, – сказал Петр, – но ТЫ найди в себе разум и на тот момент, когда жизнь рвется к твоему сердцу, отвернись от нее, а за это время одумаешься и поймешь, что зря переживала.
– Правильно, Петенька, говоришь, хотя сам ты – так ли поступаешь? Но тебе можно – ты мужчина и сильный, – и вдруг повернулась к детям и, тронув Сашу за нос, продолжила: – А вам тоже надо учиться думать и не только за себя – и за родителей тоже. Тогда и дальше у вас хорошо пойдет, вы вон какие у нас – отличники, а это и значит, что все пойдет у вас. Хорошо пойдет, я знаю, а мы с дедушкой все равно будем помогать, мы еще поможем вам.
Дети переглянулись между собой, улыбнулись, и Саша сказал:
– Мы знаем.
– Не зазнавайся – знаем! – воскликнула бабушка строго, но глаза ее улыбались, и сквозь эту улыбку светилась добрая бабушкина душа. Бабушка уже не могла себя сдержать перед своими повзрослевшими внуками и ласково погладила Катю по голове.
И Катя слова бабушки поняла так, что они относились к ней, ее старшей внучке, И, может быть, все десять лет учебы ее не научили больше тому, чему научили бабушкины наставления за эти дни, которые бабушка прожила у них, и поставила ее мать, свою дочь на ноги, отвела от ее сердца недуг, какой причинила она, Катя, своей беспечной неразумностью. А бабушка со своей житейской мудростью и со своим большим сердцем все очень хорошо понимает, только не раскрывает, что понимает, но оно и так видно. Бабушка сказала:
– А вы, внуки, чтобы не задерживались после ваших дел в школе, а на другой день и выезжали к нам в деревню. Так и знайте: задержитесь – приеду за вами. Охота вам, чтобы бабушка тряслась в автобусе? А не охота – сразу выезжайте. А вы, родители, их выпроваживайте.
Подошел автобус и стал на площадку, водитель соскочил со своего места и, прихлопнув дверку, не спеша пошел с путевым листом в диспетчерскую. Петр передал бабушке билет и сумку с небольшим гостинцем для ее высокоярского внучика. Он еще к самому открытию вокзала пришел за билетом, а частные торговые палатки уже развертывались, и он купил для племянника бананов и апельсинов. А Татьяна сказала:
– Всегда беспокоюсь за тебя, мама, когда ты уезжаешь, все же – дорога, а на дороге, сколько машин разных и мимо автобуса и навстречу, да и пассажиры, кто знает, кто из них какой.
– Ты опять переживаешь, так и находишь, за что бы сердцем поболеть, – строго возразила Надежда Савельевна. – Смотри, сколько людей в автобус будет садиться, и я на свое седьмое место у окошка приятно сяду и поеду, автобус большой, мягкий, и дорога ровная и широкая, а водители в таких автобусах серьезные и ответственные. Да и погода, смотри, разгулялась, тучи разбежались, солнце зарумянилось, пока мы постояли, так что ехать любо-весело, одно удовольствие и нечего за меня тревожиться три часа и я дома.
Бабушка по очереди всех перецеловала и со своей сумочкой так ловко ввернулась в толпу пассажиров, что оказалась у двери автобуса чуть ли не первой. И дети видели, как она прошла по автобусу к своему седьмому месту, еще прямая, еще стройная, и села у окна. Дети обошли автобус и стали под окном, где сидела бабушка, постучали, она прильнула к стеклу, и все молча глядели друг на друга, и молча они поразговаривали. И через толстое стекло молча можно было все сказать, что было на сердце. А что шло от сердца к сердцу, очень хорошо передавали любящие глаза.
– Мы пойдем вперед, – сказала Катя, и дети, взявшись за руки, пошли скорым шагом, они проводили бабушку с любовью и чуточку загрустили. Но бабушка уехала и все с собою увезла – и любовь, и грусть, и благодарность за то, что быстро и без суеты поставила на ноги их маму и оставила им только радость, однако и еще что-то оставила, что было связано с ее мудрым проникновением в душу и с ее умением проникать в глубину и сложность жизни.
Татьяна и Петр пошли медленно, Петр взял жену под руку, и они некоторое время шли молча, и мысленно ехали в автобусе вместе с матерью, и Петр сказал:
– Все же, действительно, грустно мать провожать. А Надежда Савельевна и для меня мать, как и для тебя, Танюша… Да, именно – мать. А ту, свою родную мать, я вспоминаю вместе с воспоминанием детства, и очень смутно ее помню, должно быть, в те мои годы жизнь шла естественным ходом и не откладывалась в сознании. А Надежда Савельевна – мать для нас обоих – мать по жизни.
– Спасибо, милый, – прошептала Татьяна и поцеловала мужа в щеку, – ты не знаешь, какое для меня большое счастье оттого, что моя мать и для тебя тоже мать.
– Она просто и моя мать, как и твоя мать, – поправил Петр и, глядя перед собою, будто смотрел, как ехала Надежда Савельевна в автобусе, тихо улыбался, потом поднял руку жены и надолго прижал ее к своим губам.
Тучи ушли совсем и с небосклона, над головой небо блестело голубой чистотой. А на западе, куда ушли тучи, по самому краю протянулась сиреневая полоса, и город под желтыми лучами солнца заблестел еще ярче промытыми стеклами. Во дворах и сквериках сирень, окропленная дождем, еще гуще буйствовала своим раскудрявившимся цветом, а тюльпаны на газонах доцветали в молчаливом увядании. Утренний воздух был чист и свеж, в нем тонко расплывался сладковатый сиреневый аромат, и надо было скорее его схватить всеми легкими до того, как его удушат автомобили своими газами.
Дома Татьяна усадила Петра на диван рядом с собой, как всегда. Сейчас на сердце у нее было тихо, и было свободное время, и ей захотелось поговорить о чем-то хорошем для своей семейной ЖИЗНИ и о семейном счастье поговорить. Все же, несмотря ни на что, оно у них было, семейное счастье. Раньше оно у них было красивое, даже чуточку звонкое, как звук утреннего колокола, или как утренняя трель соловья в не проснувшемся лесу. Но новая, тяжкая жизнь придушила звонкость любовного счастья, оно покрылось тенью грусти и напоказ стыдилось светиться, но оно у них было, семейное счастье, и было приятно посидеть с ним на диване и послушать его в биении сердца.
Дети разбежались к друзьям и подругам, а родители сидели на диване и говорили о своих семейных делах. Говорили и о том, что все-таки и их родители, хоть уже и постаревшие и притопавшиеся, но издали настраивают жизнь даже взрослых детей, настраивают своей, родительской силой – силой мудрости, силой своего духа, а по нынешней жизни это и есть самая необходимая сила.
– Знаешь, Танюша, хорошо, что мать перед отъездом узнала о моей работе. По-моему она рада, что и тебя быстро подняла, и что я пристроился на работу, – тихим голосом проговорил Петр. – Она не выказывает своих мыслей, скрытничает, но оно и так ясно, что сейчас у нее на сердце хорошо, так как оставила тебя поздоровевшей, а меня пристроившимся на работе. Не зря она сказала при прощании о том, что я зацепился за работу. И вот едет в автобусе и с радостью думает об этом и в деревне расскажет об этом, где тоже все порадуются.
– Конечно, Петенька, удача и благополучие детей – радость для родителей. Да мы уже и сами переживаем такие чувства, – отозвалась Таня, ласково держа руку мужа в своих преданных руках. – Ты присмотрись на своей работе, может, и мне что там подвернется, и в других местах что-нибудь может подвернуться – я все же буду подыскивать, – добавила она из того, чем болела ее голова, не давая покоя сердцу.
– Тебе надо еще окрепнуть, – ответил Петр, с любовным беспокойством глядя на лицо жены, на котором хотя и проступили живые краски и весело светились глаза, но слабость еще замечалась и в бледности щек, и в какой-то робости выражения лица.
Татьяна, подумав о своем уставшем сердце, уже дрогнувшем сердце, вдруг вспомнила, как они с мужем ездили на юг, к Черному морю. Вспомнила и жаркое солнце, и тихий ленивый плеск теплого моря, и прохладный влажный песок у кромки берега, по которому ей нравилось пошлепать босыми ногами, и тот особенный черноморский настой воздуха, от вдыхания которого человек со среднероссийской равнины наливается здоровьем за две-три недели. Теперь все это недосягаемое осталось только в воспоминаниях. Вспомнив все это, Татьяна с дрогнувшим сердцем, только тихонько, украдкой от мужа вздохнула и мечтательно проговорила:





