Текст книги "История моей матери"
Автор книги: Семен Бронин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 51 страниц)
– Рене, если б ты знала, как я тебе завидую! Как легко и просто жить, когда родители твои – просто отец и мать и никто больше, как тяжело, как отвратительно знать, что ты уже был кем-то в утробе матери! Рене, я прочел всех философов у отца в библиотеке, и ни у кого не нашел слов утешения! Рене, я мыслю, значит я существую – это для кого-то, может, и так, но я скажу иначе: я завидую, значит существую – лишь в этом противоположении я нахожу еще силы для существования, ищу в ней скрытый смысл утраченного, соизмеряю себя с историей и припадаю к ее истокам. Если я смогу еще к ним припасть! Рене, я хочу опрощения! Хочу на завод, Рене, хочу простого незатейливого общества, хочу работать руками, а не головой – этим уродливым волосатым отростком человеческого тела! Не хочу, Рене, книжного шкафа, хочу станка, швейной иглы и отвертки – только они могут еще поставить меня на ноги!..
Люк, приведший его, слушая все это, оторопевал и поглядывал на Мишеля с опаскою: уже думал, что недооценил меру его неординарности. Рене оказалась более стойкой: она не только не поддалась атаке, но и не смогла отказать себе в удовольствии поспорить с ним, показать, что и она не лыком шита:
– Я мыслю, значит существую – это мысль человека, взятого самого по себе, отдельно. Я завидую, значит существую – так может сказать только человек социальный, ячейка общества. Декарт не мог представить себя частью общества – он не умел делиться, оставался большим и неделимым целым. Как, кстати, и Паскаль тоже.
Мишель воззрился на нее с суеверным ужасом.
– Рене?! Я ослышался, у меня галлюцинации?! Ты сама до этого дошла?! Без книжек и без учителей?! Рене, я только об этом с утра до вечера и думаю! Как остаться в целости и сохранности, когда все кому не лень рвут тебя на части?!
Рене стало неловко, но она не могла сказать, что учится в лицее: была уже хорошим конспиратором.
– Что-то я, конечно, читала... У нас сосед был – давал мне школьные учебники,– и незаметно подмигнула Люку: знай, мол, наших – и Люк, который и ее уже начал побаиваться после столь ученых сентенций, вздохнул тут с облегчением.
– Учебник или хрестоматию? – Мишель оказался вовсе не так прост, как казался поначалу, и поглядел на нее с орлиной проницательностью: таков был, видно, взгляд и у его отца, от которого он напрасно отказывался.
– И то и другое.– Рене решила если врать, то короче.– Тексты я тоже читала.
– Только те, что в хрестоматии? Или и классиков тоже? С "Пролегоменами" Канта знакома?
– Нет,– честно призналась она.
– И не берись! Я проштудировал – без толку! И вообще – во многом знании многие печали. Дошел вот до Маркса и споткнулся. Не сознание определяет бытие, а бытие сознание. Это "Немецкая философия", часть первая. Сказал как ножом отрезал. Как ни бейся, а из своих берегов не выйдешь – умом будешь знать, а душой остаешься там же. В бытии, гори оно пропадом!
Рене была настроена проще и практичнее.
– Знаешь что? – надумала она.– Давай-ка вечернюю философскую школу организуем. Я уже пробовала это делать. "Происхождение семьи, частной собственности и государства" рассказывала.
– Рене, фи! – воскликнул он.– Нести эту бурду в массы?! Я от тебя такого не ожидал!
– Сверху спустили,– оправдалась она.– Потом мне было тогда всего двенадцать...Ты сам читал ее?
– Просматривал.
– А я чуть не наизусть выучила. И правда, не нужно было. Там все в родственных отношениях запутались – споткнулись, как ты говоришь. Но нас-то уж никто не будет контролировать: что читать, что нет. Сами выберем.
– А нужно это твоим друзьям? – усомнился он.
– А почему нет? Если тебе было интересно, почему другим нет? Хочешь из нас мещан во дворянстве сделать?
Это его подкосило.
– Еще и по морде схлопотал. Как всегда бывает, когда навязываешься.
– Надо относиться к другим как к себе,– снова профилософствовала Рене: ей трудно было отказать себе в этом удовольствии.– Каждый един и неделим и ни от кого не зависим и, когда сходится с людьми, должен оставаться собою. Но для этого он должен и к другим относиться так же...
Это были мысли не на каждый день, а рожденные моментом и тут же ею забытые, но на него они произвели впечатление. Он ведь был человеком Слов, которые откладывались в его сознании наподобие библейских заповедей. Сущность философии и морали заключается в том, чтобы давать жизни самые общие советы и формулировки, и те, что предложила Рене, были ничем не хуже и не лучше других, но и это было немало, и он как философ понимал это.
– Ладно,– покорился он.– Философская школа так философская школа. Видно, мне, как отцу, суждено учить всех философии...
Люк разнес новость по ближним и дальним знакомым, и те потянулись на огонек знания. Первым пришел, конечно же, Алекс, который вслед за Бернаром сообразил, что в комитете можно сочетать приятное с полезным. Пришлось и Люку сесть за парту: он хотел увильнуть, но в конце концов принес себя в жертву новому начинанию. Собралась, словом, целая аудитория, и Мишель, который не думал готовиться к занятию, вынужден был импровизировать и всерьез выкладываться. Он посвятил урок любимым "Пролегоменам", и они, надо сказать, удались ему – ребята записывали за ним как завороженные. Правда, Кант выступил в его рассказе не сухим въедливым стариком, а в Мишелевом блестящем переложении и преломлении – молодым и страстным, но именно этим и прельщают нас настоящие преподаватели. Бернар задумался так сильно, что до него потом три дня не могли достучаться: все ходил под впечатлением пролегомен (хотя так и не узнал, что это такое) – будто на него просыпали манну небесную. Рене и та позавидовала Мишелю. Она впервые столкнулась с потомственным книжником: до того встречались лишь скороспелые умники, выросшие на необработанной, неунавоженной почве – и она почувствовала всю разницу между ними.
– Интересно,– призналась она.– Я бы так не сумела.
– Конечно,– согласился он с ней, нисколько не зазнаваясь.– Мне отец рассказывал – я вам. Но я все-таки на завод хочу, Рене. К станкам и к тем, кто на них вкалывает. Когда пойдем?
– Сама бы пошла,– сказала она.– Мы тут засиделись...– и встала. Ей захотелось размяться. Или же она приревновала к нему свою компанию.
– Хочется чего-то настоящего,– продолжал мечтать вслух Мишель.– Чтоб взяло тебя за вихры и стукнуло. Жизни, словом, а не ее отражения...
Мечта его вскоре исполнилась – он попал-таки в переделку. Революция не всегда течет скучно и серо, в ней бывают и свои праздники тоже...
12
Дуке в этот день забежал к ней на минутку. Он был сам не свой взъерошенный и взволнованный.
– Будь здесь и никуда не уходи!
– Я всегда тут.– Рене не отпрашивалась и в худшие времена. Теперь же рядом сидел Мишель, охотно проводивший время в ее обществе.
– Да? Иногда тут твой Бернар отлеживается. Сегодня все в Клиши едем. Там намечен конгресс по подготовке Первого августа. Полиция его запретила. Сейчас Гюйо приедет.
– Кто это?
– Гюйо не знаешь?! – Дуке от неожиданности забыл обо всем прочем.– Это же руководитель Коммунистической молодежи Франции! "Юманите" читаешь?
– Читаю.– На самом деле она не читала, а проглядывала газету: как Мишель работу Энгельса. "Юманите" не очень ей нравилась, и, кроме того, она не задерживалась на фамилиях, а именно это и должен делать всякий кадровый работник, особенно – рассчитывающий на повышение.
– Надо тебя на учебу послать. Ты училась вообще?
– Учусь. В лицее.
– Нам не только такая учеба нужна. Это Дорио все. Пролетит как ураган, наломает дров – и нет его: пусть другие подчищают. Он должен был об этом позаботиться. Ладно, сейчас не до этого. Дорио тоже будет. Думаю, дело пахнет стычкой. Возьмем с собой на всякий случай смену белья и сухарики... Это я шучу. Можешь не идти вообще. Хотя это Первое августа – твой день, я тебе это говорил уже.
Глаза Мишеля загорелись.
– Я тоже пойду!
– А это кто? – Дуке полагал до сих пор, что к Рене приходит ее поклонник.
– Мишель. Он у нас курс философии читает.– И Рене не удержалась, похвасталась: – У него отец профессор философии. В Сорбонне.
– Да? А он здесь философствует? – Дуке был настроен скептически.– Я вижу, у вас секция интеллигентов образовалась... Ладно, молодой человек. Никто вам запретить этого не может, езжайте, но учтите, места в автомобиле для вас не хватит: сами еле втиснемся.
– Мне не нужно места в автомобиле! – отчеканил тот.– Не нужны никакие привилегии! Я хочу быть как все, у меня нет другого желания!
– А сейчас ты не как все? – съязвил Дуке, ловя его на слове, но Мишель в пылу самоотречения, помноженного на самоутверждение, не заметил этого: философы слушают себя и редко когда собеседников. Упоминание об отце вызвало у него, однако, горестные чувства: это был вечный его соперник.
– Снова без отца не обошлось! Господи, когда я от него избавлюсь?! сказал он, когда Дуке вышел.
– От отца? – У Рене были другие родительские заботы: Робер снова исчез, месячная оплата из Даммари-ле-Лис запаздывала, и отчим сделал ей по этому поводу внушение.
– Не от него! – с досадой воскликнул Мишель.– А от его имени! Я хочу быть собой, а не его тенью – когда наконец вы все поймете это?!.
– Ты и правда поедешь с нами? – Рене вдруг в этом засомневалась. Он же взорвался:
– А как же?! Ты думаешь, я дурака валяю?! Театр разыгрываю?! Еду сейчас же! Надо машину до Клиши брать! Не знаю, хватит ли грошей...– и нащупал в кармане ассигнации: – На такси поеду!..
Это был первый случай в истории французского и, может быть, мирового рабочего движения, когда на революционное мероприятие ехали на этом виде транспорта...
Через час в кабинете Дуке собрался цвет французских коммунистов. Впрочем, сказать так было бы преувеличением: из видных лиц здесь были Дорио и Гюйо – остальные попроще, из второго эшелона и резерва партии. Первые десять минут были, как водится, отданы церемониям.
– Ты помнишь, как мы сидели в Санте? – говорил Гюйо, повернувшись к Дорио. Обращаясь к соратникам на людях, коммунистические деятели любили вспоминать дни, отсиженные ими в тюрьмах, словно это были лучшие дни их жизни: это было почти ритуалом.– Помнишь, как ложками по мискам били? Когда нам отказали в соусе? Нам этот соус и даром не нужен был,– объяснил он остальным.– Просто искали, к чему придраться. А что? Они могут, а мы нет? А как ты себе в камеру женщину требовал? А охранник говорил, что не положено? Мы со смеху укатывались. Ему эта женщина была так же нужна, как нам соус.
– Почему? – резонно возразил тот.– От женщины я бы и там не отказался.
– Правда? – удивился Гюйо и спросил невпопад, чтоб выйти из неловкого положения: – Ты долго просидел в тот раз? – По симпатии, сквозившей в его взгляде, можно было подумать, что они были лучшими друзьями,– на самом деле Гюйо был одним из тайных врагов Дорио в Политбюро, и это ни для кого не было секретом.
– Месяц,– сдержанно отвечал тот.– Потом в Мелен перевели.
– К смертникам,– пояснил Гюйо тем, кто не знал этого.– Это они не всех так чествуют. Только особо выдающихся...– И воздав должное хозяину, обратился к остальным: – А как у вас молодежь поживает? Я смотрю, народ все зрелый – где ж молодые?
– Рене у нас молодая,– сказал Дуке, представляя девушку, до этого прятавшуюся у него за спиною.– Новый секретарь у нас.
– Давно?
– Без году неделя. Это та, что плакаты дулями разрисовала.
– Правда? – Гюйо уважительно поглядел на новенькую.– Это я слышал. Где-то поблизости?
– В Париже на автобусной остановке.
– Подумай. А по ней не скажешь.
Дуке представил гостя:
– Это Гюйо, Рене. А то ты не знала, кто он и чем занимается. Теперь будешь лично знакома.
– Не знала, кто такой Гюйо? – удивился гость и поглядел на девушку с новым любопытством.– А других членов Политбюро ты знаешь?
– Почему я должна их знать? – Рене, защищаясь, перешла в атаку: – Важны не фамилии, а дела и идеи. Их я знаю, а с остальными познакомлюсь по ходу дела. Это ж не святцы – наизусть их учить.
Дорио и Фоше засмеялись.
– Видали? – Гюйо не стал обижаться на нее: он приехал не за этим.-Отбрила по первому разряду. Но кого-то ты все-таки знаешь? Хотя бы по фамилии.
– Кого-то знаю.– Рене образумилась и отступила.
– И кого же?
– Мориса Тореза и Жака Дюкло.
– А Кашена?
– И Кашена тоже.
– Наверно, и Дорио?
– С Дорио мы, считайте, приятели,– сдерзила Рене, вспомнив про раздоры, царящие в партии, и наживая себе врага в лице Гюйо, своего руководителя по комсомолу. Дорио и Фоше снова засмеялись, а Дуке покачал головой:
– Что ты со мной делаешь? Что обо мне люди подумают?
– Да ничего они не подумают! – вступился за Рене Дорио.– Испугался, что она партийных фамилий не выучила? Или что у меня в приятельницах? У нее память, может, такая – не на фамилии, а на лица. Кого видит, того и запоминает. Верно, Рене? И вообще – в ней порода чувствуется, я это с самого начала сказал. Тебе, Дуке, этого не понять: ты всю жизнь будешь за фамилиями следить, кто кого подсидел, а ей на это наплевать. Ей суть важна, а не частности. Ладно, давайте к делу перейдем. Нам сегодня, насколько я понимаю, всем достаться может. Но и не делать ничего тоже нельзя. До сих пор все им спускаем – на шею садятся. У нас в Сен-Дени недавно парижский кюре вылазку устроил – с демонстрацией прошел с правыми лозунгами: новая, видите ли, спортивная организация, под церковными хоругвями. Мы не сразу сообразили! Когда опомнились, они уже в грузовики садились, со своими транспарантами. Чтобы по Сен-Дени правая манифестация прошла? Да это год назад и в страшном сне не могло присниться!
– Революционная активность на спаде,– согласился с ним Гюйо.– Поэтому и созвали конгресс в Клиши. Сейчас, как никогда, важно единство.
– Золотые слова,– сказал Дорио с неопределенностью в голосе, а Фоше закончил за него:
– Только каждый понимает их по-своему.
– К этому мы еще вернемся,– обещал Гюйо.– Пока что надо заняться текущим моментом...
Текущий момент выглядел так. Мэр Клиши, одного из предместий красного пояса Парижа, человек, близкий к коммунистам, отдал свой Дом праздников под конгресс, посвященный подготовке к Дню первого августа. Префект дважды указывал ему на недопустимость подобного использования муниципальных помещений – мэр пропустил мимо ушей эти предупреждения. Теперь, за день до съезда делегатов пришло письмо, форменным образом запрещающее проведение его в названном здании. Стенка на стенку – партия решила не отступать; полиция приняла собственные меры; коммунисты Клиши известили товарищей об опасной концентрации сил порядка на ближних подступах к городу. Политбюро решило принять вызов. Гюйо хотя и остановился в нейтральном девятом районе, но на деле приехал за подмогой в Сен-Дени, куда немного не доехал: люди здесь были настроены решительно, и имелась мобильная группа боевого прикрытия, которую возглавлял тот самый Любэ, который собственноручно побил Фонтеня – бывшего социалиста, не захотевшего расстаться с прежними иллюзиями и привычками...
На следующий день Рене не пошла в лицей: было не до этого. В автомобиль, принадлежавший мэрии Сен-Дени, влезло семь человек: партийное руководство района и города и с ними Гюйо – сзади ехал грузовик с боевиками Любэ. Рене сильно сжали на заднем сиденье. В руках она держала сумку с бинтами: ее взяли с собой не только как вожака комсомола, но и как сестру милосердия.
– Может, на колени к кому-нибудь сядешь? – беззлобно пошутил Дорио.
– Обойдусь без этого,– запальчиво возразила она.– Я конечно отдаю себя партии, но кое-что и себе оставлю! – И все рассмеялись, будто она сказала что-то очень забавное – что именно она сама не знала, поскольку возразила, не подумав, по наитию.
– С тобой, Рене, ухо востро надо держать. Не знаешь, чего ждать от тебя.
– L'enfant terrible.– Гюйо точил на нее зуб за вчерашнее.
– Тогда уж лучше la fille terrible,– сказала она, входя в роль острослова, и они снова, привычно уже, засмеялись, но оставили ее затем в покое и перешли к тому, что интересовало их куда больше: как далеко пойти в предстоящей схватке с полицией, чтоб не залезть в нее с головою.
(Если перевести игру слов на язык родных осин, то Гюйо сказал ей, что она "ужасный ребенок", а она возразила, что хотела бы быть "страшной красавицей" – или что-то в таком же роде.)
Площадь перед Домом праздников Клиши была запружена людьми и оцеплена полицией: чинами в мундирах и людьми в штатском, которых было не меньше, чем первых, и которые выдавали себя тем, что слишком безразлично и рассеянно оглядывались по сторонам или, напротив, чересчур сосредоточенно глядели перед собой, держа под непрерывным наблюдением то, что делалось у них сбоку. Наряд конных гвардейцев перекрывал доступ в Дом праздников: там стоял префект, прибывший из Парижа. Коммунисты толпились на противоположной стороне площади – между ними и полицией сновали наиболее непостоянные и подвижные, ртутные, элементы: любопытствующие и самые отчаянные. Среди последних Рене, стоявшая рядом с партийными деятелями, увидела Мишеля. Он тоже ее заметил, но не спешил подойти ближе: расхаживал по площади с торжественным и мрачным видом и вел себя так, будто один был на площади. Рене сама подошла к нему.
– Я здесь со вчерашнего вечера,– объявил он ей.– Площадь наизусть выучил. Истоптал вдоль и поперек. Это классовая борьба в действии.
– Что ты имеешь в виду? – спросила она: он изъяснялся слишком коротко как телеграф или как кондуктор, объявляющий остановки.
– Не видишь, сколько полицейских? Я их всех на версту чую. Они как я: с утра место заняли. Вместе торчим. Меня, наверно, за своего приняли: никто не спрашивает – будто так и надо. О если б они знали, как я их ненавижу!
– За тебя дома беспокоиться не будут? – Все женщины мыслят одинаково, и Мишель ответил ей по-мужски:
– Дома?! Что я там не видел? Отцовской библиотеки и его менторства? Разве сравнишь с этим?..– и обвел взглядом площадь.– Знаешь, чем я сейчас занят?
– Нет.
– И не догадаешься. Строю план сражения. Между нами и полицией. Куда пойдет правое крыло, куда левое. Вот там я бы поставил боевую группу и ударил бы ею по полиции. В моем ранце, Рене, жезл фельдмаршала. А дом? повторил он пренебрежительно.– Пусть привыкает к моему отсутствию. Смотри, что-то задвигалось! Может, и правда дело дойдет до потасовки!..
Площадь и в самом деле пришла в движение. К префекту направилась делегация мэров красных предместий: чтоб вести с ним спор на надлежащем уровне. Первым был Вильморен, гладкий, упитанный и хорошо одетый мэр Сен-Дени, который умел ладить со всеми – и с рабочими, ценившими его за представительность и вальяжность, и с префектурой и прочей бюрократией, которая чувствовала в нем лицемера, какими по большей части были сами. Он взял на себя ведение переговоров: другие были не столь авторитетны и самонадеянны.
– Статья одиннадцатая "Декларации прав человека и гражданина",-вкрадчиво и убедительно втолковывал он префекту,– гласит: "Свободное сообщение мыслей и мнений – одно из наиболее ценных прав человека, поэтому каждый гражданин может излагать свои мысли свободно в устном и письменном виде..."
– "но должен отвечать за злоупотребление этим правом в случаях, предусмотренных законом",– прервал его префект, заканчивая за него статью.-Я знаю Декларацию, Вильморен.
– "Должен отвечать",– согласился тот не колеблясь.– И мы ответим после проведения конгресса, если в чем-то окажемся неправы. Заплатим штрафные санкции. Но вы не можете препятствовать нам в осуществлении права, предусмотренного конституцией. Мы заранее сообщили о проведении митинга.
Префект покосился на него: до этого он смотрел на площадь – там, а не в разговоре с мэром, решалась судьба дня.
– Уже не конгресс, а митинг?.. В любом случае – муниципальные здания существуют не для проведения политических акций, а для нужд округа,– отрубил он.– Мы тоже сообщили вам об этом заранее.
– И хочется вам драки, префект? – спросил уже иным, бретерским, тоном красный мэр.– Ею ведь все кончится.– Но префект был непреклонен:
– Я знаю это. У меня и на это есть полномочия. Мы к драке готовы...
Вильморен со товарищи вернулись на другой конец площади, на исходные позиции. Здесь переговорщики разделились. Вильморен подошел к Дорио, стоявшему слева, среди ближайших соратников, двое других – к группе, обособившейся справа: здесь был Морис Торез, числившийся первым лицом в партии. Это был невзрачного вида человек с неяркой, чисто рабочей внешностью, который, однако, все более возвышался в Политбюро – видимо, как раз благодаря своей неприметности: в темные, смутные времена, какие переживала тогда Французская компартия, ценятся как раз неброские люди, ничем среди других не выделяющиеся. Он тоже был окружен советниками, но в отличие от группы Дорио, где происходил заметный обмен мнениями и где была живая жестикуляция, здесь разговор шел незаметно, почти беззвучно, короткими репликами в сторону, a parte. Руководители враждовали между собой почти в открытую и не могли сойтись для принятия решения – функцию связующего звена вновь взял на себя главный комсомолец Гюйо, челноком заходивший между ними, от одного полюса к другому.
В толпе тоже начали шептаться: говорили неслышно, боясь шпионов, которые в эту минуту должны были напрячь уши, натренированные в школе подслушивания.
– Что там?
– Префект отказался уйти. Муниципальные здания должны использоваться по назначению.
– А полиция не должна использоваться по назначению?! Не громить своих, а ловить настоящих жуликов?! Негодяи! (Les salauds!) – слышалось отовсюду.
– Ты что, только на свет родился? Полиция для того и существует, чтоб жуликов от тебя защищать... Смотри, что-то решается. Уходим? Только не сегодня! У меня руки чешутся – дать им всем по мордасам!
– Тише ты! Тут не только стены – и камни слышат! Сейчас все решится...
Рене стояла недалеко от свиты Дорио. Она не могла подойти ближе: не позволяла партийная субординация, но слышала многое из их разговора. Дуке скорым шагом подошел к ней:
– Снимаемся с места. В Монферней уходим: там запасной зал приготовлен.
Мишель, стоявший рядом с Рене и соскучившийся от безделия (ведь не он принимал решения), оживился:
– Это ловко! Они все не уйдут: побоятся, что вернемся. И префект с места не сдвинется, поскольку ему важность не позволяет, а мы в это время уже там будем. Монферней рядом, под боком. Я вчера ходил, местность обследовал.
Дуке воззрился на него: заподозрил в нем сыщика, одумался:
– Идем, словом. Что дальше будет, молодой человек, неизвестно, но пока что уходим. Только незаметно: чтоб они направление не вычислили.
– Через лес! – не теряясь и не унывая от нелюбезного приема, сказал Мишель.– Он совсем рядом. Они не сообразят. И лошади по лесу не поскачут...
Дуке еще раз поглядел на него с недоверием, но, вернувшись к Дорио, изложил ему Мишелеву диспозицию. Дорио одобрил ее, позвал Гюйо, тот передал Морису, и план будущего фельдмаршала был принят к действию на самом высоком уровне. Участники конгресса и группа поддержки и прикрытия повалили: кто гуськом, кто по-двое, по-трое – через лесной парк в сторону Монфернея, где их ждал скромный, но украшенный по случаю красными знаменами зал: в будни там было кафе, а по праздникам отмечались свадьбы и юбилеи.
Участники конгресса, ушедшие от преследователей, с веселым и насмешливым видом рассаживались на разномастных, наспех составленных стульях. Члены Политбюро разместились за столом президиума: нашли наконец друг друга и на виду у всех обменялись дружескими рукопожатиями, являя собой страстно всеми желаемое монолитное единство партии. Рене и Мишель сели посреди зала, среди рядовых членов конгресса.
– Торез, Гюйо, Дорио,– ласково перечислял любимцев некто сзади.– Все здесь! Жака нет только.
– Прячется,– объяснил сосед, более его осведомленный.– На нем два дела висят.
– Натворил что-нибудь?
– Не ту статью подписал. Хоть и не сам писал, наверно.
Тот, что был попроще, не поверил:
– Как так? Там же должна быть экспертиза почерка?
– Какая тебе экспертиза? Подписался – значит, автор. Хоть под собственным некрологом. Давай помолчим – сейчас выступать начнут. Интересно, что Торез скажет: я его давно не слышал. Тоже долго под следствием ходил недавно выпустили.
– А я вообще в первый раз в таком месте,– признался сосед.– Товарищ в последний момент заболел.
–Повезло, значит. Не каждый день случается. Все, замолкаем!.. Еще кто-то идет. Кто, не знаю. Кажется, из международного отдела, а точно не скажу. Их так много, и все время меняются... Нет, мимо прошел. Может, из местных кто-то. Очень уж беспокойный.
– Хозяин кафе,– объяснили ему сзади.– Будешь тут беспокойным. От этого кафе, того гляди, рожки да ножки останутся...– Но в следующую минуту и этот скептик вскинулся, просиял, зааплодировал, осчастливленный началом форума.
Начал Дорио. В каждом митинге есть две ключевых речи: начальная и конечная – Дорио, при всем к нему уважении, должен был довольствоваться первой, менее значительной. Он говорил о проведении Дня первого августа.
– Почему Первое августа?! – гремел с трибуны его мужественный, воинственный бас-рокот.– Почему мало нам, например, Первого мая? Потому что мы должны, друзья, не забывая славных традиций, показать всем, что прежних усилий недостаточно, что перед нами новые задачи, проистекающие из новых, крайне опасных для рабочего класса и всей страны обстоятельств. Обстоятельства эти не что иное, как крайняя милитаризация страны, правящий класс ее готовится к новой войне – для того, чтобы в ходе ее удушить те немногие отвоеванные нами права и достижения, которых мы добились в ходе упорных классовых боев и которых нам не могут простить наши хозяева! Годовщина Первой мировой войны, первой мировой бойни, станет для нас датой, по которой мы сверим наши силы и способность предупредить новое покушение на нашу свободу, на наши права, на само наше существование!..
Последующие ораторы использовали ту же тему, искусно добавляя от себя новые виражи и повороты, но сохраняя общую тональность речи. Она не была изобретена Дорио, существовала до него и была характерна для рабочих сходок и манифестаций того времени. Личное ораторское искусство заключалось в том, чтобы, соблюдая заданный мажорный тон и разыгрывая известную мелодию, вносить в нее собственные оттенки и вариации – сообразно своему таланту и положению. Некоторые прибегали к загадочным словосочетаниям и не вполне понятной лексике, но это не мешало слушателям, а иной раз только усиливало воздействие речи, плавно переходящей здесь из смысловой сферы в область заговоров и бессловесной музыки. Одного из ораторов не поняла даже Рене, с ее почти законченным лицейским образованием. Он нарочно говорил темно и таинственно: чтобы поразить воображение слушателей.
– Тардье,– (это был тогдашний премьер-министр),– этот тухлый мошенник Н'Гоксо Шанга, акционер багдадской железнодорожной аферы, развивая план картелиста Сарро, брызжет бешеной слюной и лезет на стену, чтобы отбросить назад нашу партию, запретить "Юманите" и подавить боевые профсоюзы! Мы скажем свое громкое "нет" этому международному аферисту: пусть убирается в Африку к своим подельникам – его и оттуда выгонят нарождающиеся там здоровые антиколониалистские силы!..
– Во дает! – не выдержал сосед сзади.– По бумажке, что ль, читает? Надо черновик уничтожить: доказательство. Говорить-то все можно – на слове не поймаешь. Все будут разное вспоминать. После такого выступления.
Рене оглянулась на него и спросила Мишеля:
– Что такое Н'Гоксо Шанга?
– Не знаю. Какая-нибудь афера, наверно.
– А почему багдадская железная дорога?
– Тоже что-нибудь в этом роде. Какая разница – какая. Слушатели ко всему готовы. Здорово чешут,– признал он.– Почище моего папеньки.
Рене была настроена иначе.
– Я бы так не сумела.
– Почему? Ничего трудного. Знай себе разливайся да раскатывайся. Совсем как в опере.
– Да нет... Я привыкла отвечать за каждое слово. А тут так быстро говорят, что сама не вспомнишь, с чего начала и чем кончила.
Мишель насмешливо глянул на нее, но не успел возразить – на них сзади зашикали:
– Тише! Слушать не даете. И так не все понятно.– На самом деле они не слушать мешали, а не блюли необходимого настроения: в церкви, во время службы, не обсуждают достоинств хора и проповеди священника – так ведут себя даже не иноверцы: в их храмах те же обычаи – а лишь неверующие...
Заключал речью митинг Морис Торез. Выступление его, в силу положения докладчика, было продуманно, взвешенно и доказательно. Он упирал на то, что партия предвидела последние события и вовремя предупредила о них своих членов, и участники конгресса были благодарны ему за это.
– Начиная с Шестого съезда Коммунистического Интернационала, анализируя соотношение сил между различными капиталистическими державами, мы говорили о том, что это соотношение чревато опасностями нового мирового конфликта. Текущий момент ставит перед нами сложные задачи партийного строительства...
Ему не дали договорить – равно как и принять резолюцию, уже составленную редакционной комиссией. В зал без стука и предупреждения ворвались сыщики и жандармы – все в той же, пополам на пополам, пропорции офицеров и людей в штатском. Сразу же завязалась потасовка: некий жандарм рвался к помосту с президиумом, а люди Дорио, стоявшие в проходе между рядами, его не пускали: решили, что он пришел арестовывать их лидера. Офицер пробился-таки: не в президиум, а в первый ряд – стал лицом к залу.
– По распоряжению префекта я закрываю ваше сборище как заранее не заявленное и потому незаконное!
В зале начался невероятный шум, но он сразу прекратился, едва Морис поднял руку.
– Мы подавали заявку,– сказал он спокойно и чуть-чуть насмешливо.– Она была подана за месяц до нашего, как вы говорите, сборища. Как и положено в законопослушном государстве.
Зал ответил на его иронию, как ожидалось, здоровым дружным смехом. Офицер остался невозмутим.
– Это была заявка на митинг в Клиши. А здесь, как я понимаю, Монферней. Разойдитесь – не то будут приняты экстренные меры! У нас для этого есть необходимые силы,– и в подтверждение его слов в зал вбежали новые десятки полицейских и остановились в ожидании приказа. Зал вспыхнул гневом:
– Ага!.. С этого бы и начинал!.. У нас тоже найдутся силенки!.. Жак, ты взял с собой клюшку?!. Что-то у меня с утра руки чесались – не знаешь, отчего это?!.
Офицер подал знак, полицейские в мундирах и ряженые в штатском бросились на участников конгресса, принялись закручивать им назад руки, готовя их задержание: в зал вбегали все новые и новые стражи порядка.
– Куда смотрели?! – бросил Дорио Торезу.– Ваши же вход защищали! Ваши снаружи, мои внутри – так ведь договорились? Сотню полицейских проглядели! Речью твоей заслушались?!