Текст книги "История моей матери"
Автор книги: Семен Бронин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 51 страниц)
– На стреме, словом, постоять? – подытожил он, перебив ее.– А почему, зачем – этого не надо. Чем меньше будут знать, тем трудней потом сдать будет,– пояснил он, видя, что она совсем неопытна.– Ты работу хотел? оборотился он к парню в коричневом, который совсем уже рассеялся и глядел по сторонам, хотя и сохранял просительную позу.– Возьмись. Жак просит. А я по делам пойду,– и ушел стремительной походкой, похожий на птицу – уже не на увальня-филина, а журавля на длинных ногах-ножницах. У него было столько дел, что он решал их именно так, как большой начальник: по два, по три разом, закрывая одно другим и сталкивая двух просителей носом к носу.
Если Филин слушал и не слушал Рене в одно время, то парень не слушал вовсе и пропустил мимо ушей все ею сказанное.
– Что у тебя? – спросил он ее, обретая прежнюю важность и даже сановитость.
– На стреме постоять.– Рене научилась воровской краткости.
– На стреме? – Парень опешил от ее дерзости, но спросил все-таки: Сколько дашь?
– Ничего, наверно,– беспечно отвечала та.– Может, у отчима выбью что-нибудь, но вряд ли.
Парень оторопел вдвойне и воззрился на нее исподлобья. Так низко его еще не опускали.
– Может, свечку подержать? Твоему отчиму?..– Он ругнулся про себя и двинулся восвояси. Батист, следивший за порядком в отсутствие Филина, напомнил ему:
– Филин недоволен будет. Он не любит, когда не подчиняются.
Парень остановился на полпути, подумал, признал справедливость его слов, обратился к Батисту:
– Может, ты постоишь? Не мне же: меня за версту видно. Как телеграфный столб буду.
– Можно, конечно,– покладисто согласился тот.– Но надо дать что-нибудь. У тебя девки, а у меня этот на руках,– и показал на Люка.
Парень ругнулся, выудил из кармана серебряную монетку.
– Последняя,– не то соврал, не то сказал правду он и ушел, бормоча ругательства. Батист припрятал денежку.
– С Люком пойдете? – спросила его Рене.– Он не помешает?
– Наоборот. Поможет только,– сказал Батист.– Будешь стоять с ним – на тебя никто не подумает. Верно, Лючок?
– Верно,– прокартавил тот, и Рене так и не поняла, работают ли они вдвоем, в паре, или Люк и вправду – вольная птица...
На дело пошли ночью. Вечером отсиживались в кафе, где Рене истратила на сэндвичи и пиво, которого не пила, некую накопленную ранее сумму, потом у Леона, где допивали уже не закусывая. Она сказала матери и отчиму, что едет к отцу, так что операцию скрыли даже от Жана. Действовать надо было в Париже, но в этом и заключалась соль замысла: врага настигали в его же логове. Можно было подъехать на автобусе, но Леон и Батист настояли на пешем переходе: разношерстная компания, да еще на последнем рейсе, могла задним числом привлечь к себе внимание специалистов. С той же конспиративной целью они прошли весь путь не главными улицами, а узкими переулками и задворками. Леон шел впереди крупным размашистым шагом свободного художника, ничем в жизни не стесняемого и не обремененного; за ним, соблюдая расстояние, катился Батист с ведрами в руке; далее, тоже на определенной дистанции, спешила Рене, таща за собой Люка. На площади у конечной станции автобуса было темно – глаза выколи, так что непонятно было, как можно исправить что-нибудь в плакатах, которых было тут великое множество: все стены были ими обклеены, но оказалось, что Леон обладал зрением кошки. Он без труда разглядел ползущих отовсюду бандитов с кинжалами в зубах: их было тут что тараканов в его гостинице – и принялся за дело с искусством и вдохновением истинного художника: клал последние штрихи и мазки на незаконченные творения и доводил их до совершенства. Батист подсовывал ему ведерко с краской и зорко следил за дальними и ближними подступами к площади; Рене была занята тем, что опекала Люка и была, как ей казалось, лишней в этой компании. Она не знала еще своего истинного назначения "подсадной утки", и выяснилось оно для нее самым неожиданным и драматическим образом.
Она в очередной раз на всякий случай оглянулась и вдруг увидела за собой двух полицейских в форме, бесшумно выросших за ее спиною. Они тоже обладали кошачьим зрением.
– Ты что тут делаешь? – спросил один.
– Да не одна, а с пацаненком,– прибавил другой, зажигая спичку и освещая Люка.– Попрошайничаете? Сейчас в участок сведем. Чем занимаетесь тут?
– Брата искала,– наугад и без колебаний соврала Рене: пошла по проторенному пути – так лгать всегда легче.– Такой увертливый. Сбежал с ярмарки, три часа искала. Заснул под каруселью...– и Люк не подвел ее, не ударил в грязь лицом, прошепелявил:
– Голеву в колеса засунул. Хорошо не слямалась...
Он не врал, говорил правду, но вышла хорошая поддержка ее лжи, которую она произнесла с неожиданной для себя легкостью. Полицейские засмеялись, спросили, где она живет, она отвечала, что рядом. Они вызвались проводить ее, она сказала, что хорошо знает квартал и остановилась отдохнуть после длительного перехода. Они откланялись и пошли дальше. Времени, которое они провели с ней, хватило с избытком для того, чтобы Леон и Батист отбежали на сотню метров и, устав от безделья, вернулись обратно. После их ухода они, уже без помех и препятствий, доделали свою работу с удвоенным рвением и задором: будто их вовсе не прерывали.
Рене не умела благодарить и не делала этого. На обратном пути она спросила только, не хотят ли они, чтобы она включила их в список юношеской ячейки. Леон сказал, что ему в высшей степени наплевать на то, будет ли он где-либо значиться или нет, но если ей это нужно, она может располагать его добрым именем. Батист изъявил согласие: ему было лестно, что его имя хоть где-то да появится: пусть даже в черном списке – в его возрасте люди еще тщеславны. Только с Люком вышла заминка. У него не было ни адреса, ни даже имени. Люк была подпольная кличка, данная ему сердобольным Батистом: малыш с рождения жил на нелегальном положении...
В лицее их проделка наделала много шума – особенно среди учителей, которые, неизвестно почему, интересуются политикой. Мэтр Пишо пришел в класс взбудораженный, взъерошенный: он ездил на автобусе, сошел на той самой конечной станции и с изумлением ознакомился с новой версией старого плаката, переползшего за ночь в чужой стан и перелицевавшего друзей в противников.
– Кто-то ночью расстарался! – изумлялся он.– Да как!.. Фига – цветочек, а не кукиш! И что характерно, мерзавцы – акцент эгю над "ре" поставили! Нате вот вам, по всем правилам орфографии! Это кто-то из грамотных старался. Вот кого бы на чистую воду вывести! Кто-то ведь учил их или даже теперь учит чтоб они знаниями своими стены марали!
Мэтр Пишо одной половиной своего мозга был вольнодумец и вольтерьянец, но с тем большим рвением и даже удовольствием вторая половина его, жесткая, косная и неуступчивая, хлестала по щекам первую: чтоб привести в чувство и в соответствие с реальностью...
– Это кто-то из ваших постарался,– без стеснения сказала Селеста, подойдя к парте, за которой сидела Рене, и таким тоном, что та даже вздрогнула: не прознала ли она что-нибудь.
– Почему наши? – выигрывая время, спросила она.
– Не парижане же. У нас народ спокойный живет. Обеспеченный.
– Да и мы не промах, сами-с-усами.– К Рене липли в последнее время такие обобщения.– Не бедствуем,– а Летиция, с которой она теперь сидела, сказала примирительно:
– Это из Сен-Дени кто-нибудь. У них там красная коммуна. Скоро на Париж войной пойдут – как Сен-Антуанское предместье. А Стен при них так – с боку-припеку,– и Рене молча поблагодарила ее за поддержку, намеренную или случайную...
9
Но еще больше шуму наделала эта история в рядах комсомола и партии.
Началось с того, что спустя день-другой Жан пришел домой позже обычного и рассказал по большому секрету, что в Париже кто-то перемалевал плакаты правых так, что они стали работать на красных. Руководство партии в восторге от этой затеи и ее исполнения, но не знает, кто за ней стоит – полагают, что кто-нибудь из Сен-Дени, потому что это их конец города и они склонны действовать на свой страх и риск, никого о том не оповещая. Жоржетты при разговоре, слава богу, не было: она готовила на кухне ужин, и Рене беспрепятственно поведала отчиму, чьих рук это дело, и приложила к сему список новоиспеченной юношеской секции, о которой Жан забыл и думать. Он изумился, не поверил, но она убедила его, рассказав подробности, которые невозможно выдумать. Отчим, не ожидавший от нее такой прыти, сильно озадачился и стал думать теперь над тем, как довести этот факт до сведения тех, кому это надо было знать, и утаить от всех прочих.
– Матери не говори ничего,– предостерег он в первую очередь.– Она нас за это не похвалит...
Он должен был сообщить о случившемся наверх по партийной инстанции: там горели желанием познакомиться с автором мистификации. Надо было отправляться в Сен-Дени, но отчим не захотел ехать сам и хвастать там подвигами падчерицы. В этом была бы какая-то излишняя родственность – к тому же он опасался, что Жоржетта пронюхает о его поездке и тогда он точно уж окажется в ее глазах виноватым. Поехал Ив. Он и в других подобных случаях служил связным между ячейкой и партийным руководством: Жан любил иметь дело с народом и, чем проще, тем лучше,– Ив, напротив, простых людей чурался и, будучи по натуре своей теоретиком, тяготел к мыслящей прослойке партии. Сам он пришел в восторг от случившегося и долго, с влажными от чувств глазами, смотрел на список из четырех (где Бернар совершенно незаслуженно числился на почетном втором месте). Он только пожурил Рене, с ласковой мягкостью в голосе: за то, что она взялась за дело одна, не посоветовавшись со старшими. Известно, однако, что наши недостатки – обратные стороны наших же достоинств: именно это своеволие и неосмотрительность и вызвали горячий отклик и безусловное одобрение обойденных ею старших товарищей – в самом деле, в кои-то веки внизу что-то сдвинулось, пришло в движение и чьими руками? Тех, кому от роду не было и шестнадцати.
Ив и Рене поехали вдвоем в Сен-Дени, где их ждали. В Сен-Дени уже не первый год подряд на выборах побеждали коммунисты: это был оазис коммунизма в одном из предместий Парижа среди капиталистической в остальном Франции. Мэрия ими контролировалась, и коммунисты здесь сильно отличались от остальных членов французской компартии, еще не достигших власти и не испытавших ее чар и влияния: соприкосновение и общение с ней делает людей, как известно, с одной стороны, взрослее, с другой – циничнее. Секретарь комсомольской организации Сен-Дени занимал одну из комнат в мэрии (противники партии успели обвинить ее в том, что она использует нецелевым образом муниципальные помещения, на что партия отвечала, что занимается в них не политической, а культурной деятельностью, входящую в компетенцию мэрии). Секретарь по фамилии Фоше, курчавый парень лет двадцати пяти, с хитрыми, лукавыми глазами, всегда готовый на розыгрыш и на иносказание, встретил Рене весело и насмешливо:
– Это та, что всем дулю показала? – спросил он Ива.– У нас от нее все в восторге. Дорио ее видеть хочет.– Дорио возглавлял коммунистов Сен-Дени и был восходящей звездой национального и даже мирового значения: его признавали в Коминтерне и побаивались в Политбюро Французской компартии.-Тут только об этой дуле и говорят. Предложили даже эмблему из нее сделать! – и засмеялся.
– Для партии? – Ив в кругу близких друзей и единомышленников терял всякую бдительность и забывал идейную строгость – раз допускал такого рода промахи. Фоше воззрился на него с удивлением.
– Ну уж! Для комсомола. Для партии – это чересчур. Да и для комсомола тоже...– И пояснил Рене: – Мы же власти добиваемся – представляешь: завоевали ее и что предлагаем рабочему классу? Такую эмблему? Лучше уж серп и молот.
– Их всегда дать можно? – невинно спросила та.
– Всегда,– эхом повторил тот и поглядел на нее с интересом.– Ты, я вижу, та еще штучка. Недаром дулю придумала. Она у тебя всегда в кармане?
– Это не я придумала. Про дулю.– Рене решила раз и навсегда решить вопрос об авторстве и восстановить справедливость.
– А кто же?
– Леон.
– А это кто?
– Художник, который рисовал ее.
– Любимая его тема? Он предложил, а ты взяла на вооружение. Значит, твоя идея. Наша задача – подбирать подобные перлы и пускать их в дело. Народ творит историю, но для нее нужны люди вроде нас с тобой, которые собирают идеи, как пчелы пыльцу с цветка, и претворяют затем в мед и сахар революции. Без этого она никогда не состоится. А сборщики эти, в свою очередь, должны быть собраны и сжаты в кулак – это и есть партия, которая живет народом и для него, но еще и является его руководителем...– и глянул выразительно, ставя точку в длинной тираде.– У тебя, Ив, дела какие-нибудь?
Ив понял намек, поднялся.
– Есть кое-что. Плакаты приехал забрать. Антимилитаристские.
– Осторожней с этим. Что тебе предлагают?
– "Руки прочь от Советской России".
– Это можно. А то у нас один влип недавно. На плакате было написано: "Солдат, бросай оружие!", а это, оказывается, преступление: нельзя оружие на землю бросать – за это срок дать могут. И призыв к этому подстрекательство: тоже подсудное дело. Они ж только ждут к чему придраться. А "руки прочь" -пожалуйста. Хоть лапы. Хотя на лапы могут и среагировать. Оставляй Рене: пусть она Дорио дожидается. Пусть, вообще, осмотрится. Может, ей еще сидеть здесь придется. Сколько тебе?
– Пятнадцать с половиной.
– Еще полгода – и выбирать можно. А можно и теперь накинуть. Если, конечно, возражать не будешь...
Ив ушел, и секретарь пригляделся к Рене:
– Чем ты занимаешься хоть?
– В лицее учусь. Здесь недалеко. Лицей Расина.
– В лицее Расина?! – удивился он.– Как же тебя там терпят?
– Они не знают, что я в ячейку хожу. Я в ней под фамилией Салью.
– По отчиму? Это ты ловко придумала. Может, тебя с самого начала по нелегалке пустить? Раз у тебя это так хорошо с ней получается?.. Хотя для этого-то, конечно, рано... А с отчимом у тебя какие отношения?
– Обычные.
– Отчим твой из другого теста. Этот выше не подымется. Он из тех, кто хорош только в драке. Бузить, других на это подбивать, людей мутить – это они умеют, а после захвата власти неизбежно становятся в оппозицию. Не могут иначе. Это и в России так, и у нас: не те масштабы, а проблемы одинаковые. Для правления нужны совсем другие люди, чем для бузы. Вроде вашего Ива: гибкие, которых можно мять как проволоку.
– Я думала, он упрямый.
– Ив? Это он с виду такой – жесткий и несгибаемый. Когда с чужими дело имеет. А свои что угодно из него лепят. И ты тоже подойдешь,– подбодрил он ее.– Только по другой причине. Ты умная, все поймешь – такие тоже нужны... А остальных всех менять нужно – и друзей, и союзников, и попутчиков. В этом трагедия всякой революции...
Как бы в подтверждение его слов в кабинет вошел еще один активист, круглый, покатистый, как колобок, и такой же лысый. Он был старше Фоше лет на десять, но это не сказывалось на их отношениях: это был союз равных. Пришедший подсел к столу – чтобы поделиться жгучей новостью, но из осторожности оглянулся на Рене.
– Не стесняйся: свои,– сказал секретарь.– Это Рене, та, что по Парижу дулю расклеила.– Новоприбывший уставился на девушку с недоверчивой иронией.-Это Фишю, Рене. Я Фоше, он Фишю – запомнить несложно. Что у тебя там?
Фишю повернулся к нему.
– Любэ подрался с Фонтенем. Прямо на заседании комиссии.
Секретарь удивился, но не преминул объяснить Рене:
– Оба – наши советники в муниципалитете. Проходили по единому списку... Фигурально, надеюсь?
– Какое там фигурально? Пришел бы я из-за этого! Прямо по фигуре: если в этом смысле, то фигурально. Глаз ему подбил – идет сюда жаловаться.
– Сюда зачем? Пусть в партийный суд обращается.
– Хочет сразу на Дорио выйти. Все знают ваши отношения.
Секретарь не обрадовался этому предпочтению.
– Мне только этого не хватало. Из-за чего подрались хоть?
– Не знаю. Из-за идейных разногласий. Из-за чего дерутся еще?
– Ладно. Пусть с ним Дорио разбирается. Это его уровень: когда в глаз бьют. Что еще нового? Ты из Парижа? Что там?
Фишю скорчил гримасу, означавшую худшее.
– Там все плохо. Ему на вид поставили. За утрату революционной бдительности.
– За что?
– За поездку в Будапешт. В фашистскую Венгрию. Сочли поездку политически неуместной.
– Они ж в курсе были? Он у них отпрашивался.
– Не могут теперь найти протокол заседания. Он у них, оказывается, в черновике был... Ловушка. А теперь в "Юманите" статья будет.
– Для этого и делалось.
– Конечно!..
Они помолчали, взвешивая факты и забыв на время о существовании девушки.
– А зачем он поехал туда вообще? По большому счету?
– Если по правде...– тут Фишю снова оглянулся на Рене: скорее по привычке, чем с опаской,– то венгерка приглянулась, с которой он в Москве познакомился,– и выразительно глянул на товарища.
Тот кивнул: для него это не было новостью.
– Венгерки красивыми бывают,– сказал он.– А бабы его погубят.
– И деньги,– многозначительно прибавил другой: оба они, как два музыканта, разыгрывали концерт по известным им нотам, пропуская, для экономии, отдельные такты и целые фиоритуры.– Валюта.
– А как, с другой стороны, без валюты в чужую страну ехать? – защитил друга Фоше.– Весь вопрос, сколько.
– Много,– сказал Фишю и уже не оборотился в сторону Рене, а показал на нее глазами: ей, мол, ни к чему эти подробности. Фоше призадумался.
– Может, и нам какую-нибудь статеечку тиснуть? На них тоже криминала хватает.
– Куда? В наш "Независимый"? Сен-Дени агитировать не надо. У нас нет национального органа печати – я давно ему это говорю. И потом – как это ты себе представляешь? На пять человек кляузу писать? Это значит на всю партию ополчаться. Им легко на одного всем скопом наваливаться: паршивая овца завелась, чистка рядов – это всегда убедительно и приветствуется. Закон улицы.
– Кто стоит за всем этим?
– Как всегда, Морис, хотя формально это решение Бюро – этот трус всегда общим мнением прикрывается. За ним Жак, а остальные нос по ветру держат.
– А что Москва говорит?
– Говорит в лице Ману, что это наше внутреннее дело: сами, мол, в нем и разбирайтесь. Что в высшей степени подозрительно и доказывает, что они в этом дерьме по самые уши. Если б правда были не в курсе, что само по себе невероятно, то непременно бы вмешались: как это без них такое затеяли?
Секретарь проследил цепочку безупречно выстроенных фактов.
– Все так. Это они предупреждают. Чтоб не зарывался.
– Может, так, а может, уже взялись. Там на предупреждения время не тратят...– и Фишю поспешно встал, услыхав шум в коридоре и чей-то громкий, ораторский по тембру и по постановке голос.– Фонтень идет! Разбирайся с ним – я все это уже слышал!..
– Вот тоже – человек из прошлого,– успел сказать Фоше Рене в промежутке между двумя посетителями.– Был одним из основателей Компартии, а теперь куда деть не знаем. Сейчас будет про учредительный съезд рассказывать...– и переменился в лице в ожидании гостя: сделался любезен, терпелив, участлив...
В комнату вошел крупный осанистый человек с надутым, оскорбленным лицом и глазами, мечущими молнии. Не говоря ни слова, он стал ходить взад-вперед по кабинету, оглядываясь то на Фоше, то на Рене, потом сел избычась, наклонив голову набок и произнес давно ожидаемую фразу:
– Когда я в девятнадцатом году голосовал за присоединение к Коминтерну, я не думал, что в двадцать восьмом, среди бела дня, на заседании комиссии муниципалитета, мне набьет морду кретин из моей же партии! Все! Это последний звонок! Либо он уйдет, либо уйду я и со мной вся фракция!
Секретарь постарался угомонить его:
– Погоди, Фонтень. Нет у нас никаких фракций. Мы едины.
Фонтень поглядел на него зло и косо.
– Хорошо, нет фракций. Можешь называть это как хочешь. Уйдут мои друзья – те, кто голосовал за меня в прошлый раз и будут голосовать в следующий. И мы сообща решим, оставаться ли нам в одних рядах с этим гориллой или действовать самостоятельно. Пусть бедно, но в целости и сохранности! В тесном контакте с вами, конечно, но на безопасном расстоянии. Чтоб нам не били морду при всяком удобном и неудобном случае! Передай это Дорио. Я думал его дождаться, но, видно, не выдержу: все внутри клокочет!
Секретарь снова попытался его утихомирить:
– Погоди, Фонтень. Не кипятись. Мы его взгреем, конечно...
Фонтень поднялся, прошелся по кабинету, глянул недоверчиво.
– Вы, я вижу, все уже обсудили. И решение приняли. Поэтому ты такой хладнокровный.
– Я, Фонтень, всегда хладнокровен. Иначе тут делать нечего. Из-за чего вы поругались хоть?
Фонтень замнулся в себе, мрачно опустил глаза, отвечал с горечью:
– Мы не ругались. В этом-то все и дело, что я с ним не ругался. Я только напомнил ему о социалистических рабочих традициях, а он как услыхал о них, вскинулся как полоумный и подскочил ко мне с кулаками. Они у вас что звереют при одном упоминании о социализме? Нет, это вопрос решенный. Либо я – или, так скажем, мы – либо этот террорист. Надо положить конец безобразию... Я думаю, и вам не нужна сейчас лишняя свара,– прибавил он с неожиданным коварством и злорадством в голосе.– Учитывая ваше собственное положение. Если меня верно информировали о последнем заседании Политбюро! и резко вышел вон, по-прежнему кипя от злости и негодования, но еще и затевая новую интригу.
– Пошел новость разносить,– проводил его секретарь.– Через час все только об этом говорить и будут, и уже ничего не уладишь и не погасишь. Сам себе яму роет.
– А зачем Любэ драться полез? – Рене, как всегда, вступилась за слабейшего.– Драться нехорошо.
– Да, конечно, нехорошо,– согласился секретарь.– Но это Любэ. Он с ходу в морду бьет. Он у нас охранной службой руководит. Знаешь такую?
– Не знаю, но догадываюсь.
– Вот и молодец. Чего не знаешь, о том надо догадываться: всего знать невозможно. На этом месте он хорош – надо было его там и оставить. Я говорил это Дорио, но Любэ, видишь ли, в советники захотелось. Чтоб жене его было что сказать соседям. Ему, конечно, врежут за это, и нам действительно ни к чему эта история – независимо от того, что о нас в Политбюро думают. Но Дорио Любэ не пожертвует. Он сам драться обожает. В демонстрациях вперед лезет и непременно в какую-нибудь потасовку ввязывается. Такой уж у него характер. У каждого политического деятеля свой облик. За это его и любят, в конце концов. Он десять раз в каталажках ночевал.
– Всякий раз выпускают?
– Выпускают, конечно. Фигура национальная. Известен всей Франции, да и за ее границами. Такого отпустят – во избежание неприятностей. Мелкую сошку могут оставить, срок ей влепить, а чтоб страдальца из Дорио делать, популярности ему набавлять? Пресса ведь сразу шуметь начинает... Ну что? Как тебе у нас? Сложно поначалу? Трудно разобраться?
– Не очень. Не знаю только, что я на вашем месте делать буду.
– Ты уже к моему месту примеряешься? – удивился он.
– Вы ж сами сказали.
– Сказал, но не всему же верить, Рене. Запомни это для начала. А еще точнее, ничего не бери на веру. Мы лично верим только Марксу и Ленину потому, что не были знакомы с ними. А если б были, то еще вопрос – может быть, тоже остерегались. Верить надо не людям, Рене, а идеям: эти не подведут. Тем более что их всегда на свой лад перекроить можно.
– Я Дорио жду? – спросила она, покоробленная его цинизмом, к которому не успела еще привыкнуть.– Чего он хочет?
– Посмотреть на тебя,– и глянул многозначительно.– Нам, Рене, нужны настоящие люди, а они на дороге не валяются, их искать надо. У него нюх на таких, он тебя учуял на расстоянии. А когда узнает, что ты в лицее учишься, вообще не отстанет. Любит умных и ученых: питает слабость к образованию. Сам-то он только курсы Коминтерна в Москве кончил – зато учился, говорят, блестяще. Его там на руках носили. Зиновьев про него сказал: наконец-то во Франции настоящий большевик появился. Знаешь, кто такой Зиновьев?
– Нет.
– А Мануильский? Товарищ Ману, как Фишю сказал?
– Тоже нет.
– Ну и не надо тебе пока. А то в лицее проболтаешься. Узнаешь, когда сюда придешь...
Дорио оказался крупным массивным человеком с большим лобастым лицом и недоверчивыми крупными глазами: на первый взгляд неповоротливый, но исполненный внутренней силы, словно собранный в скрытую пружину. От него исходило некое излучение, вербующее ему новых сторонников и почитателей своего рода чувственный магнетизм, привораживающий к себе женские сердца и мужские взгляды. Он умел в два счета завести толпу на митингах, увлечь ее с собой на пикеты и заграждения и действительно был любим рабочими больше всего за то, что первый и без оглядки ввязывался в бой с полицией и вел себя при этом как уличный бретер или мушкетер эпохи Людовиков. По тому как он прошел и сел к столу, было видно, что и в эту минуту он невольно и по привычке взвешивает каждый шаг и вкладывает в него свой природный дар и приобретенное актерское искусство, чтобы опутать очередную жертву, заполучить ее в свои сети.
– Это та девочка,– спросил он и взыскующе уставился на Рене,– что весь Париж плакатами обклеила?
– Она,– сказал Фоше.– Не весь Париж, но она. И еще трое ребят с нею... Фонтень приходил.
– Жаловаться? Это потом. Сначала это: это важнее,– и показал на Рене, от которой не отрывал пытливого взгляда, будто стремился влезть в ее душу.-И все четверо из юношеской ячейки? Говори, не смущайся.
Рене и не думала стесняться.
– Не совсем так. Сначала обклеили, потом в ячейку вступили.
– Сначала сделали революцию, потом вступили в партию? – Дорио повеселел.– Это по-нашему. А кто они такие? Ребята твои.
– Леон – художник, без работы сидит. А Батист с Люком уличные ребята. Гавроши.
– А ты чем занимаешься?
– Учусь в лицее Расина.
– В лицее Расина? А дружишь с ними?
– Нет. Только для этого познакомилась. Другие не хотели.
– Еще бы! Кто этим заниматься будет? Для других каштаны из огня таскать. А кто познакомил тебя с ними?
– Жак.
– А это кто?
– Был хороший парень. Теперь вор с нашей улицы.
– Вор с нашей улицы. Замечательно.– Дорио получал видимое удовольствие от разговора.– Видишь? А ты мне про Фонтеня. Что такое Фонтень? Вчерашний день, и ничего больше. Ну хорошо, с теми ты только для "акции-реакции" познакомилась. А с Жаком-то у тебя другие отношения. Любовник, небось?
– Да нет! – Рене посмеялась над его предположением.– Нравилась ему чуть-чуть. Ему многие нравятся.
– Но не обошлось без этого. А оно никогда не обходится.
Рене свернула разговор, не дала ему оседлать любимого конька:
– Нельзя ему помочь? Он сидит сейчас.
– Где?
– Не знаю точно. Можно узнать.
– Но в тюряге?..– Рене подтвердила это молчанием.– Можно попробовать.-Дорио помедлил для виду.– Но вряд ли он эту помощь примет. Могут неправильно понять: через полицию же пойдет. Лучше деньги дать. Они каждому понятны. Сколько у тебя? – спросил он Фоше.
– Немного. Франков тридцать.
– Вот и дай их. А она отнесет куда надо.
– Жозефине,– сказала Рене.
– Видишь. Не такое уж это шапошное знакомство: какая-то Жозефина еще объявилась...– И поскольку Рене молчала, спросил: – Ты-то сама чем заниматься хочешь?
– Не знаю. Учусь пока.
– А зачем в политику полезла?
– Для разнообразия... И не люблю несправедливостей. Это ж несправедливо – рабочих шпионами изображать.
– Да уж конечно. Какие шпионы могут быть? Да еще с кинжалами в зубах. Кто теперь через границы с ножами в зубах переползает? Клевета, и ничего больше... Пойдешь к нам?
– Кем?
– Кем придется. На кого выучишься. Ты, главное, учебы не бросай: нам умные и культурные люди нужны. Смотри только, чтоб тебя из лицея твоего не вытурили. За твои художества. Надо как-то маскироваться.
– Она в ячейке под другой фамилией выступает,– сказал Фоше.– По фамилии отчима.
– Видал? Да она прирожденная нелегалка. Ладно, Рене. Ступай и жди от нас сигнала. Можешь считать, ты у нас на крючке – мы от тебя не отстанем. Если захочешь, конечно,– оговорился он.– Насильно мы никого к себе не тащим...
– И что этот Фонтень? – спросил он, когда Рене вышла и с лица его сошла маска добродушного гостеприимного хозяина и очертилась неуютная и пренебрежительная складка.– Как гиря на ногах – Фонтень этот.
– Любэ на него наехал. Глаз ему подбил.
– Это я уже слышал: десять человек по дороге доложили. Любэ, конечно, надо дать по рукам: чтоб не распускал их – надо знать, где можно, где нельзя, но с Фонтенем тоже надо кончать. Небось, снова надумал учить: у него манера такая – вверх палец подымать и двигать им взад-вперед. Школьный учитель – как был им, так и остался.
– Говорит, что нам ни к чему теперь бучу затевать. Учитывая решение Политбюро.
– Так и сказал? – удивился Дорио.– Это он напрасно. Наоборот – самое время. Чем раньше мы от него отделаемся, тем для нас лучше. Он всегда мне в обузу был, а сейчас тем более. Я ж его из жалости подобрал. Меня русские о нем спрашивали, я так и сказал – пожалел, а они не поняли: не знают вообще такого чувства. У них давно к нему претензии – с тех пор, как он в Москву на переговоры ездил и условия Коминтерна не принял.
– Один?
– Один. Сказал, что слишком жесткое подчинение, или что-то вроде этого. Там еще Кашен был – так этот, как старая проститутка, подумал, подумал и подписал, остался на празднование годовщины революции, а Фонтень уехал на неделю раньше.
– За ним шесть процентов голосов? – не столько спросил, сколько напомнил Фоше.
– Было, когда мы позвали его, а когда выгоним, хорошо, если три останется. Те, кого выгоняют, теряют половину обаяния,– и невольно призадумался: применил пророчество к собственной судьбе и персоне.
Фоше угадал ход его мыслей:
– Кто на Политбюро больше всех шумел?
– Да никто не шумел. Там не шумят. Морис мораль читал – в сочувственном тоне: чтоб не обижался. За ним Жак, конечно, стоит. А за тем русские. Не поймешь уже: кто первый, кто второй, кто третий. У Жака нелегальный аппарат и деньги. А Морис так – для вывески и для внутреннего пользования.
– Будешь ответные меры принимать?
– Нет. Без толку. Пока в тень уйду. Сыграю в их игру, покаюсь, признаю свои ошибки. Зачем? Это не даст ничего. Тут надо по-крупному решать: остаемся или откалываемся.
– Раскол?
– Можешь как угодно называть. Но пока рано. Посмотрим, что у русских будет. Все в личности упирается. Я с ними ладил, пока в Коминтерне Зиновьев и Каменев были. С ними можно было дело иметь: живые люди, хотя и чокнутые. А теперь этот – грузин усатый. У него вид, будто он с того света прибыл бесчувственный, как мертвец, и тупой, как ботинок деревянный. Я когда смотрю на него, мне все хочется подойти и в морду ему двинуть, а веду себя как положено, подольщаюсь к нему даже. А он, хоть ему это и лестно, чувствует: вообще чует все, как какое-то животное. С ним я точно уж не полажу и не сговорюсь – новых врагов наживу только.