Текст книги "История моей матери"
Автор книги: Семен Бронин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 51 страниц)
– С Сун Цинлин мы, кажется, разобрались,– напомнила она ему,– и надеюсь – окончательно,– и он должен был проглотить эту пилюлю и даже лицемерно кивнул, как если бы признал свою неправоту в этом деле...
Впрочем, с ним теперь все время надо было быть начеку. Рене показалось вдруг, что он не простил ей предательства и обращения к старшим, а что-то предпринял в ответ, хотя и представить себе не могла, что именно. Ее насторожило, что он слишком безропотно пошел на мировую, на попятную и чересчур быстро успокоился,– это было не в его характере. Вообще жизнь с ним становилась опасным приключением, полным недосказанностей, неясностей и даже ловушек, прежде ограничивавшихся невинными розыгрышами; это был не высокий утес, за которым можно было спрятаться в непогоду, а непрочная соломенная крыша, готовая рухнуть при первом напоре ветра.
6
Но все это было полбеды – хуже было то, что началось у нее с памятью. Она стал замечать в ней зияния и пропуски – провалы, которые могли привести к провалу совсем иного рода. Она относилась к ним до поры до времени беззаботно, объясняла их беременностью и переутомлением – пока не прозвенел звонок, встревоживший их обоих по-настоящему.
Рамзай со своей группой был в Токио. У него никак не налаживалась связь с Владивостоком. Вместо Ольги Бенарио с ним поехал ас радиодела, передававший в минуту рекордное количество знаков. Но то было в Москве, на Воробьевых горах, а здесь ни Рене в Шанхае, ни радисты на советском Дальнем Востоке его не слышали. Рамзай нервничал, сердился, считал, что виновата принимающая сторона, передавал Рене записки, в которых писал полушутя-полусерьезно: "Кэт, прочисти ушки". Начальство решило направить к нему кого-нибудь для проверки рации и устранения неполадков. Рене послали, может быть, для того, чтоб дать ей проветриться и развести на время двух неуживчивых товарищей по работе, к тому же брачных партнеров, которые никак не могли притереться друг к другу окончательно: замечено,что короткая разлука в таких случаях действует иногда целительным образом. Так или нет, история об этом умалчивает, но приехал человек, который должен был сменить Рене на время отъезда, а ее послали в Токио, дали большую сумму денег для Рихарда и новый шифр, который она должна была выучить наизусть и пересказать Зорге при встрече: такие секреты бумаге не доверяли.
Злоключения ее начались в день отъезда. До того, в обычной обстановке, память ее, в общем, со всем справлялась, а здесь, в предотъездной суете, в один момент отказала. Пароход на Йокогаму уходил вечером, легальная связная, которая должна была привезти деньги, опоздала, Рене получила от нее доллары: их нужно было обменять на иены. Банки были уже закрыты – пришлось менять у частников, которые дали ей ворох мятых, не складывающихся вместе ассигнаций. Она забегалась. Кроме денег связная передала ей документ для Якова, который тот должен был прочесть и немедленно вернуть,– Рене положила его в конверт с билетами и начисто о нем забыла. На пароход она успела вовремя, но все действия ее с этой минуты стали машинальны, она перестала управлять собой и двигалась как заведенная. Яков узнал от связной об адресованном ему документе, понял, что Рене увезла его с собой, послал ей на борт парохода предостерегающую телеграмму: "Ты забыла ключи", а она, прочитав, пожала плечами: "Что еще за ключи?" – не придала ей значения...
Они встретились с Зорге на улице. Рене была в Токио туристкой. Она ходила по улицам, разглядывала живописные одноэтажные улицы, и их встреча на условленном перекрестке, куда оба подошли в назначенное время, выглядела со стороны совершенно естественной и случайной. Они обрадовались друг другу и, как старые знакомые, направились к ближайшему кафе, которых здесь было великое множество. Зорге улыбался лукаво и жизнерадостно, Рене попала с ним в другой мир, не имевший отношения к прежнему, и на время забыла о своих неприятностях – посветлела лицом, как на празднике.
– Здравствуйте, Пауль,– напирая на это имя, поздоровалась она с ним.-Не знаю уж, как звать вас теперь.
– Зови просто Рихард,– прошептал он ей на ухо, подавая стул.– Я ведь здесь снова легализовался, выступаю под настоящим именем и фамилией. Для своих только кличка – Рамзай, а для всех прочих, как положено, Рихард Зорге. За мной ведь нет ничего – я чист перед родиной. Если только грехи и ошибки молодости – так у кого их нет? Сейчас оттуда такие головорезы приезжают, что я, по сравнению с ними, божья коровка. За это, наверно, и любят. А ты Рене? – Он знал это еще с Москвы.
– Рене,– добродушно отвечала она.– За мной тоже ничего не числится.
Он посмотрел на нее с любопытством:
– Жалеешь, что уехала?
– Нет, конечно. Что жалеть? Прежнего не воротишь.
Он согласно кивнул, построжел чуть-чуть:
– Вернуться можно, но себя там не найдешь. И до сегодняшних проделок могут докопаться...– и снова заулыбался.– Как тебе Япония?
– Да вот хожу...– Она огляделась по сторонам.– Смотрю: дети пользуются неограниченной свободою.
– До пяти лет,– уточнил он.– Потом начинается восточное рабство...– Он посмотрел с новым любопытством – уже другого рода.– Тебя это сейчас особенно интересует?
– А что, видно? – удивилась она.
– Да не видно,– успокоил он ее,– а сплетничает народ. Живем как в маленькой деревне – все наперечет. А как узнают– одному богу известно. Такая уж профессия... А с Абрамом тебе как?
– Да ничего.– Она отвела взгляд в сторону. Он не стал расспрашивать, сказал только:
– Он человек редкой принципиальности...– и вернулся к своим заботам: Приехала помочь мне? Не работает моя связь. Радист вроде крупный специалист, а не может наладить. Наверно, потому, что пианист чистой воды – к нему еще техник нужен. Ты в технике разбираешься?
– Разбираюсь немного.
– Золото, а не работник. Да еще такая красивая. Повезло Абраму во всех отношениях. Осторожней только,– предупредил он.– Тут пеленгаторы. Они, правда, очень медленные, им полчаса надо, чтоб тебя засечь, но все-таки. Мы будем передавать потом из машины – разъезжать или места менять, но сначала надо с рацией разобраться. Не возить же поломанную... Москву вспоминаешь? спросил он еще.
– Вспоминаю, конечно.
– И как она на расстоянии?
– Такая же, как вблизи. Симпатичная.
Он весело усмехнулся:
– Это у тебя взгляд такой счастливый. Всем симпатизируешь.
– Да нет. Взгляд обычный...– и припомнила ему московский разговор: Смотрю не на город, а на пригороды.
– А я за деревьями леса не вижу? – засмеялся он.– Это то, что твой муж мне сказал. Как ты ладишь с ним? С твоей терпимостью ко всему.
– По-всякому,– осторожно сказала она, не умея и не любя жаловаться, и прибавила с излишним оптимизмом: – Все образуется.
– Зерно перемелется, мука будет? – сказал он ей в тон другую широко известную пословицу и встал из-за стола.– Пошли, а то мне не терпится. Хотел бы я, чтоб и с моей рацией тоже все перемололось. А то, что я сказал про пеленгаторы,– информация самая точная. Можешь считать, из первоисточника. Минута-другая связи совершенно безопасна, но злоупотреблять не следует.– И они пошли на квартиру к радисту – уже не прогуливаясь, а прямиком и быстрым шагом (но если бы за ними и следили, то и этому можно было найти иное и простое объяснение).
Радист ждал их у себя. Вид у него был чинный и озадаченный – как у хорошего немецкого мастерового, неожиданно попавшего впросак и не справившегося с работой. Рене взялась за рацию и нашла ее исправной. Приближался час передачи из Шанхая, она поймала знакомый почерк ее заместителя, который передавал шифровку на север: у него была особая манера передавать букву "л", она знала ее с тех пор, когда он сидел во Владивостоке. Она сразу установила с ним связь и, памятуя о пеленгаторах, немедленно ее оборвала. Она переглянулась с Зорге, оба посмотрели на радиста: тот сидел белый как мел и руки его тряслись. Зорге сильно расстроился – вместо того, чтобы, как Яков, задрожать в гневе.
– Что ж ты так? – спросил он радиста. Тот залепетал в ответ что-то невнятное про пеленгаторы и ушел – почти выбежал из комнаты из-за неодолимого стыда и чувства собственного бессилия.
– Кто б мог подумать? – Рихард искал ему и себе оправдание.– Вроде надежный парень. Я его еще по Германии знаю. Испугался пеленгаторов... Ладно. Дело хоть так, но сделано. Очень много уж материала накопилось...
Он конечно же не говорил, что за информация и откуда, и Рене не задавала ему вопросов. Только потом она, как все, узнала, что Зорге вошел в близкое окружение немецкого посла в Токио, пользовался его доверием, был у него кем-то вроде консультанта, имел доступ к приходящим в посольство документам и умудрялся переснимать их: не современной техникой, которую можно спрятать в очки или в булавку галстука, а тогдашней, громоздкой, допотопной...
– Что с ним будет? – спросила Рене.
– Да что с ним будет? – с досадой повторил он.– Отправлю назад с нервным срывом и с рекомендацией не посылать больше. Не губить же ему жизнь за то, что он сдрейфил. Эх, Рене, Рене! Почему я тогда не взял тебя с собой? Не доучилась бы немного, и что с того? Тебе ведь и звания не дали?
– Почему? Была рядовой, теперь старший сержант.
– Аа! – протянул он.– Это меняет дело...
Ее миссия была закончена: она восстановила связь, отдала деньги (про деньги она помнила бы и в полном беспамятстве) – ей оставалось теперь, для поддержания легенды, посетить какой-нибудь храм: она сама ничего не имела против этого, потому что оставалась любопытна, как и прежде.
Но поездка не удалась – вернулась полоса стихийных бедствий, нездоровья, недомоганий, затмений памяти и последующих пренеприятнейших прозрений. Она поехала в ближний Киото, попала туда как раз под Новый, 1935-й, год, посетила древний буддийский храм, от которого не получила никакого удовольствия, потому что ее постоянно мутило, тошнило и рвало: не то от беременности, не то от чего-то еще – вернулась в гостиницу с намерением лечь как можно раньше. Помнится, она столкнулась в лифте отеля с Хертой Куусинен, которой они незадолго до этого помогли перебраться из Шанхая в Японию. Херта разыгрывала здесь роль богатой американки, и это ей, видимо, удавалось – судя по тому, как увивались возле нее два молодых итальянца, очевидно, привлекаемые шелестом воображаемых ассигнаций. Женщины сделали вид, что не знают друг друга. Рене поспешила в номер, чтоб быстрее лечь и забыться, да не тут-то было. Из ресторана звенела музыка, прерываемая криками: шло празднование Нового года. Только она начала привыкать к этому шуму, послышался другой, уже нездешний, грозный, мерный и глубинный, словно идущий из-под земли грохот – потом все зашаталось, как на палубе. Началось обычное для Японских островов землетрясение, на которое местные жители не обращают внимания: праздник внизу продолжался как ни в чем не бывало – но для нее оно было внове и усилило, как в качку на корабле, ее тошноту и рвоту. Самочувствие ее было настолько скверное, что землетрясение она встретила уже с фаталистическим спокойствием: это, мол, стихийное бедствие и она не в ответе за него перед Центром – останется в номере и будь что будет. Но и этого оказалось мало. Все тряслось и ходило ходуном, когда в дверь постучали и вошла молодая японка. Беспокоить иностранцев в номере не было принято, и Рене насторожилась, напряглась и, собравшись с силами (а ей было так плохо, что она почти не различала черт лица вошедшей), спросила, что ей надо. Японка вместо ответа подала ей альбом и раскрыла его – там были все сплошь усатые мужчины. Зачем, почему?! Вошедшая, извиняясь, объяснила, что у хозяина гостиницы такие же пышные усы,– даже еще длиннее, что он состоит членом всемирной лиги усачей и каждый Новый год дарит своим гостям такие альбомы,– считая, видимо, что если с пустыми руками тревожить постояльца нельзя, то с подарком можно. Рене, которая готовилась к худшему, поблагодарила ее, попросила положить альбом на столик и остаток ночи провела в относительном спокойствии: даже землетрясение прошло – как проходит в наших широтах сильный, но короткий ливень...
Перед отъездом она снова свиделась с Зорге. Они провели полчаса в какой-то кондитерской. Беседа была пустяковая, на неслужебные темы – оба смеялись и шутили, и она вспоминала потом этот разговор с запоздалым стыдом и раскаянием: что он должен был о ней подумать? Рихард говорил ей, что ему нравятся японки, что они очень милы, ему жалко их, потому что их ни во что здесь не ставят, он хотел бы завести с кем-нибудь знакомство, но боится: слишком опасно. Она же жаловалась на крыс и тараканов, которых страшилась до смерти: в Шанхае водились огромные, с мышь, тараканы, а в Токио в ее номере хозяйничали крысы, которые ничего не боялись: то замирали под половицами, то шныряли из угла в угол в поисках съестного, а когда она пожаловалась соседям, то те, уже привыкшие к этому соседству, хладнокровно посоветовали ей швырять в них Библию, которую японцы, в подражание Западу, клали (наверно для этой цели) европейцам на прикроватные столики...
Рихард слушал все со своей обычной, понимающей и лукавой, улыбкой – на этот раз немного грустной. Потом он неожиданно сухо прервал ее:
– Ладно. Надо идти. Тебе еще собираться в обратную дорогу. А то так можно и заговориться...– и посмотрел подбадривающе и заботливо: – Давай, Рене. Спасибо за помощь. Дай бог, еще увидимся...– и снова одарил ее одной из своих чарующих, призывных улыбок, похожих на ту, которая когда-то выманила ее из Франции в Россию – только, в сравнении с той, глуше, прозрачнее и бледнее...
Больше они не виделись, и странное дело – для нее это была не просто последняя встреча с товарищем, а нечто большее, что поставило точку в ее старой жизни и окончательно отделило ее от новой. Может быть, виной тому был Рихард, который так неожиданно прервал их разговор, может, ей вдруг показалось, что он был последним человеком из ее старого окружения мостиком, по которому она перешла из того мира в нынешний...
Она вернулась задумчивая в гостиницу, случайно получила тот же номер (она сдала прежний и отдала вещи на хранение, не зная, сколько времени пробудет в городе) и, к великому удивлению своему, увидела, что оставила свое грязное белье в корзине: его не успели забрать оттуда. Сильно обескураженная этим: она всегда берегла одежду, это было заложено в ней с детства – она взяла конверт с билетами, который с Шанхая лежал в ее сумке, открыла его и увидела злополучный документ – вспомнила о нем и о том, что ему совершенно незачем было ехать с ней в Японию. И только вернувшись в Шанхай, она, к великому ужасу своему, вспомнила, что забыла передать Зорге новый шифр. Этого уже она никак понять не могла и, что называется, остолбенела. Ясно было, что с ней творится что-то неладное. Яков, обычно не спускавший промашек своим подчиненным, здесь ничего не сказал – только глянул на нее с тревогой и озабоченностью, и за эту тревогу в его глазах она простила ему многие его прежние нападки и несправедливости.
Ее отстранили от работы и вызвали врача посольства. Он осторожно расспросил ее об условиях работы и, узнав о ртути, сразу поставил диагноз ртутного отравления – сказал, что если работать с амальгамой, то надо делать это с вытяжкой, которую, на худой конец, можно устроить в камине: такой был всесторонне образованный доктор. Она стала заниматься теперь только фотографией, ей велено было побольше лежать и поменьше напрягаться. Группу дополнили товарищем, который сосредоточился на печатях,– уже с соблюдением необходимых мер предосторожности.
Здоровье ее поправлялось медленно. В феврале у нее открылось маточное кровотечение: дело было на улице, под ней пролилась большая лужа крови. К счастью, она была не одна: Яков, сопровождавший ее, нанял рикшу и отвез ее в американский госпиталь, где кровотечение остановили. Через неделю ее выписали. Она изменилась: стала раздражительна, уже не мирилась с тем, что терпела прежде. Под ними, этажом ниже, жил китайский чиновник, который каждый день после обеда курил опиум,– зловонный дым поднимался к ним и вызывал у нее спазмы горла. Уговорить китайца не курить было невозможно: он церемонничал, вкрадчиво улыбался и отмалчивался – она заставила Якова сменить квартиру, и они переехали. Их "мальчик", "бой", которому было за шестьдесят и который выглядел еще старше, беспрестанно и надрывно кашлял: был явно болен туберкулезом. Она говорила мужу, что его надо рассчитать и взять другого,– иначе он заразит их и будущего ребенка. Яков возражал, говорил, что как коммунист не может уволить больного человека, и ничего не предпринимал, хотя она знала, что из любого положения можно при желании найти выход. Так оно и получилось: со стариком договорились, что он передаст место племяннику – оно осталось в семье, а для китайцев это главное...
Приближались роды, она думала теперь только о них, полагала, что все худшее позади, и готовилась к самому светлому, что может быть у женщины.
Но оказалось, что и это были не беды: настоящие несчастья зрели в тишине и готовились выйти из небытия наружу. В апреле Яков стал скрытен, замкнут, задумчив и сумрачен. Она чувствовала неладное, но ни о чем его не спрашивала: раз не говорит, значит, так надо – таковы были законы их профессии. Дело было не только в его тревоге, передававшейся на расстоянии,-он и вести себя стал так, будто попал в некий опасный круг, будто его загоняли в сети: стал делать что не положено – приносил, в частности, домой в большом количестве секретные документы, чего раньше не делал, потому что у него были другие места для хранения, в которых он, видно, боялся теперь их оставить. Ей он сказал только, что перестал доверять одному из своих китайских помощников и что идут провалы. Вечер третьего мая они провели в гостях у отъезжавшего в Москву товарища. Перед этим Яков был в консульстве, что вовсе было необычно, но он не сказал ей, зачем ходил туда. Когда они вышли, он сказал вдруг, что не может проводить ее домой, что ему нужно в другую сторону,– посмотрел на нее искоса, с глухой тревогой, и ушел. Роковым оказалось именно то, что он не проводил ее до дома и не оставил там компрометировавшие его документы. Она вернулась одна, отпустила боя, села ждать. Якова не было ни в тот день, ни в следующий. Позвонили легальные товарищи, спросили, дома ли он,– она ответила, что нет. "Тогда бросай все и иди к нам",– сказали они. Она ушла, захлопнув дверь квартиры: у нее даже ключа не было – ей открыл бой, который унес с собой ключ, другой был у Якова.
"Яков арестован,– сказали ей, когда она пришла к своим.– Его заманили на китайскую территорию. Его выдал китаец, работавший на него и перешедший на другую сторону" – все успели выяснить, пока она до них добиралась.
Началась новая жизнь, в которой старые обиды и недоразумения показались удивительно ничтожными: так, когда начинается война, прежние беды в глазах людей становится пустячными, не заслуживающими даже упоминания.
7
Яков имел все основания тревожиться перед арестом. В Ханькоу был задержан китайский коммунист, бывший посредником между ним и Лю Сяо. Последний служил офицером в тайном отделе полиции, готовившем войсковые операции; он получал сведения о предстоящем перемещении армий и обеспечивал их полицейское прикрытие: превентивные аресты, слежка за подозрительными лицами и прочее – поэтому обладал, по меньшей мере, двумя важными секретами: войсковыми и полицейскими. Прежде он был (а для немногих оставался) важной фигурой в Китайской компартии, но при разрыве с Гоминьданом сумел выдать себя за раскаявшегося коммуниста, прошел через сито специально созданного для этого управления Тангпу, пользовался полным доверием начальства и быстро продвигался по службе: в соблазн и в назидание бывшим товарищам по партии, оказавшимся не столь способными вывернуться наизнанку. Он тем более преуспевал, что, как все перевертыши, работал не за страх, а за совесть: как бы наверстывал упущенное и всегда был готов к выполнению приказа, а не думал только о выпивке и борделях и о скорейшем выходе на пенсию, как его коллеги в полиции, лишенные каких-либо убеждений. Скопление положительных качеств в одном лице подозрительно и должно было породить сомнения его начальства, но каждый живет, как ему удобнее, и его руководители, такие же бездельники, как и их подчиненные, не могли ему нарадоваться. Работал он не столько на Якова, сколько на своих – они терпели сейчас поражения в южных провинциях страны и готовились к переходу в западные, более безопасные, районы – Чан Кайши же стремился заблокировать их в Южном Китае. С Яковом у него были взаимовыгодные отношения. Тот помогал ему передавать наиболее важные и срочные сообщения по радио: рации у Лю Сяо не было, и связь со своими осуществлялась по старинке, курьерами. Ввиду важности этого союза ему было придано несколько посредников. Пленки и секретные документы, которые нельзя было никому доверить, возила Вонг, двадцатидвухлетняя, не по-китайски рослая и крепкая девушка, всецело преданная Лю, его представительница в Шанхае. Она регулярно ездила к нему в Ханькоу – под предлогом тайных любовных свиданий (которые были, видимо, не столь ложными, как оба они это представляли, но это никого, кроме них, не касалось). Якову Вонг напрямую не подчинялась, но любезно выполняла его деловые просьбы, а в непосредственное подчинение ему были приданы двое: 29-летний Ло Хайпонг и 22-летняя Ванг Вейли – вот из-за них-то Яков и нервничал и сетовал на китайских товарищей, следовавших китайской мудрости, по которой ни один добрый хозяин не отдаст другому хорошего мула, но оставит в своей упряжке.
Вербовка обоих происходила у Якова на глазах и осуществлялась одинаково: давно налаженным и довольно грубым, обезличенным способом. Занимался ею Сяо, приятель Лю Сяо и Вонг и, как понимал Яков, один из резидентов Компартии в Шанхае. Сяо работал под маской шанхайского интеллектуала из бывших профессоров или учителей, оставивших службу, живших случайными заработками и разглагольствовавших дни и ночи напролет в пяти-шести излюбленных ими кафе и чайных. Официанты этих заведений, люди наблюдательные и памятливые, давно заметили, что каждое из них посещается им в определенные дни недели, и шутили над этим, но Сяо только отмахивался и говорил о неодолимой косности своих привычек – на деле это были его приемные часы и явки. Свою роль Сяо разыгрывал блестяще: будто и в самом деле был прирожденным и неистощимым болтуном и краснобаем, жившим лишь для того, чтоб побольше поговорить на этом свете,– но в жизни это был человек жесткий и довольно грубый, что часто давал понять завербованным им людям – как правило, легковерным, внушаемым и чересчур верившим создаваемому им светлому, безоблачному облику. Да и глаза его выдавали – они глядели особняком, отдельно от празднично улыбающегося лица, въедливо и настороженно,– но это надо было еще увидеть, потому что он искусно прятал их в узких щелках век и в толстых складках лица. У обоих новобранцев: у Ло и Ванг были братья-коммунисты, активисты и функционеры Компартии,– поэтому на них и упал их жребий: родство вообще – вещь великая, а в Китае в особенности: никто не покажет против родственника, они были как бы в заложниках. Обоим дали сначала читать "прогрессивную" литературу, затем обменялись с ними мнениями о прочитанном. И Ло и Ванг из любезности отвечали на вопросы учителей так, как те ждали от них, потому что в Китае не принято возражать старшим, а что они в действительности думали на этот счет и думали ли что вообще, было уже не столь важно. Почва была нащупана – следующий и решающий шаг заключался в том, что обоим, уже за деньги, давали перевод других подобных книг: Ло, например, перевел на английский книгу самого Сяо, которая называлась "Разрыв с рабством"; она вышла на китайском и была как бы его визитной карточкой, узаконивавшей его сидение в кафе, на литературных и прочих диспутах,– он по десять раз на дню ссылался на нее в своих спорах. Деньги – самая хитрая вещь на свете: вам кажется, что вы зарабатываете на жизнь, а вы, оказывается, участвуете в распространении опасных, порочащих правительство взглядов, а если еще и переводите их на иностранный, то выдаете их чужим и повинны еще и в государственной измене и предательстве. После книг оба переводили условные письма, приходившие Якову с мест (плата за работу тут снижалась вдвое: чтоб новички не воображали себя профессионалами). В этих письмах они ровным счетом ничего не понимали, потому что они были написаны обиняками и звучали примерно так: "Тетушка ждет вас к себе в гости. Она сломала ногу" – откуда было им знать, что тут не столько приглашение приехать, сколько просьба выслать денег и побольше: чем важнее была поломанная часть тела, тем большая сумма требовалась. Чем бессмысленнее, с другой стороны, были такие послания, тем сильнее связывались ими переводчики: они чувствовали, что участвуют в чем-то зловредном и таинственным,– письма так и кишели вывихами, ушибами и иными травмами. На следующем этапе неофиты становились посыльными, почтовыми курьерами, перевозчиками денег и здесь-то и вовлекались в работу по-настоящему: теперь им было не отвертеться. Тут начинались трудности: понимая, что погрязли в деле по макушку, они если не спохватывались, то начинали упираться, спорить по пустякам, тормозить и пробуксовывать.
Ло Хайпонг в недавнем прошлом был учитель английского. Он успел проработать последовательно в нескольких школах, но ни в одной из них не удержался и из-за своей необузданной чувственности потерял в конце концов и семью и работу: заболел одновременно гонореей и сифилисом и вынужден был уехать лечиться в другой город – подальше от своих работодателей. Те каким-то образом узнали о случившемся, и то, что он заболел сразу двумя нехорошими болезнями, а не одной, сыграло роковую роль в его судьбе: ему это запомнили – одну бы, может быть, и простили. Устроиться в школу по возвращении он не смог и подрабатывал частыми уроками, мечтая о литературных переводах. Этим и воспользовался хитрый Сяо. Ло и прежде водил с ним знакомство, но не как самостоятельная фигура, а через своего брата. Тот был видным коммунистом – Ло же в партию не шел, да его туда бы и не пригласили: Сяо позвал и подобрал его не для себя, а для Якова. Ло был человек своенравный, ненадежный, в глазах европейца непредсказуемый, экстравагантный и едва ли не странный, но китайцы ничего особенного в нем не видели и относились к нему заметно пренебрежительно. Пока он переводил "Разрыв с рабством", все было ничего, но когда ему доверили перевод секретных документов, требующих дословной точности и педантизма в передаче цифр (из-за которых они, собственно, и похищались), тут Яков, что называется, взвыл по-черному. Ло пропускал целые абзацы, перевирал цифры, писал китайские фамилии и названия здешних мест на английском так, будто нарочно зашифровывал их: ему было невыносимо тошно переводить эту скучную материю. У Якова были из-за него крупные объяснения с Центром, и он зарекся давать ему такие переводы в будущем. Ло перевели на оперативную работу и дали ему в подчинение Ванг, которая тоже была хороша штучка, только в ином роде. Это понравилось Ло больше: как многие педагоги он любил распоряжаться людьми, а Ванг нуждалась в постоянной опеке, поскольку была нерешительна и беспомощна, как ребенок. Ло запугивал ее и, кажется, склонял к сожительству. Яков это чувствовал и вступился бы за нее, если б она пожаловалась, но Ванг, при всей своей детскости, предпочитала, как многие китайцы, не выносить сора из избы и не доносить иностранцу на соплеменника.
Ло был большим фантазером. Он мог принести список японских консулов в главных городах Китая и вручить его Якову, всем видом своим показывая, что ждет за него большущее вознаграждение.
– Нет, за это я вам ничего не дам,– говорил Яков: он всегда был прижимист, а в Китае, будучи стеснен в средствах,– в особенности.
– Но это список консулов,– повторял тот, явно рассчитывая на другой прием и на солидный куш: чтоб немедля отправиться с ним в веселые кварталы города.
– Да я его в справочнике найду. Если он мне будет нужен,– иронизировал Яков, постепенно выходя из себя, хотя и не показывал еще этого.– Я вас о чем просил в прошлый раз? Мне нужны списки частных детективов Шанхая – вы на них и сосредоточьтесь. За них и деньги получите. Зачем мне список японских консулов?
– Но я над ним работал,– упорствовал тот, не думая уступать, и тогда Яков (он умел это) переходил на иной, фельдфебельский, тон и рявкал что-нибудь нечленораздельное и по-английски не слишком грамотное – только тогда Ло уходил – не прощаясь и сохраняя на лице выражение скорбного, уязвленного самолюбия. Яков платил ему 50 долларов в месяц, но выдавала их Вонг (не путать с Ванг), которая продолжала опекать его со стороны китайцев: Яков не доверял ему и не хотел иметь с ним денежных отношений. Ему оплачивали квартирку на улице короля Альберта и закрывали все счета, имеющие какое-либо отношение, даже самое отдаленное, к подпольной деятельности: газ, свет, лампочки, которые он жег одну за другой, бумагу, которой изводил столько, сколько не переводит большой писатель,– он нес на оплату все, включая совсем сомнительные расписки на клочках бумаги, пахнущие откровенным надувательством. Ему указывали на это: бывший учитель привычно оскорблялся унижения и обиды копились в его душе и ждали своего часа, умеряемые лишь страхом и желанием подзаработать. Яков решил расстаться с ним при первой же возможности, но она пока что не представлялась.
Что касается Ванг (чьей судьбой заинтересовалась Рене), то она была из хорошей семьи: ее отец и дядя были видными чиновниками в Нанкине, бывшем тогда столицей Китая. Брат ее, на погибель семьи и свою собственную, был отправлен на учебу в Германию, откуда вернулся законченным коммунистом настолько прожженным, что сдал товарищам по партии сестру, которая меньше всего подходила для этого. Эта переводила как раз прилично, без пропусков и ошибок, но постоянно бегала спрашивать о трудных местах к опекавшей ее Вонг, которая была для нее во всем высшим авторитетом. Та в конце концов сбыла ее с рук, хотя и ее должна была вести, как Ло Хайпонга: во-первых, редко когда могла ей помочь, потому что не имела, в отличие от нее, университетского образования, во-вторых, та шла к ней через весь Шанхай с секретными документами так, будто это были письма от деревенского дедушки. Для оперативной работы Ванг годилась еще меньше: это с ней был казус, когда она отказалась снять номер в дешевой гостинице для свидания с Яковом. Яков вовсе не доверял ей и каждую свою встречу с ней обустраивал конспиративным образом: не открывал ей мест своего пребывания, ни самого своего вида,-являлся к ней в опереточных усах, похожий на Гитлера. Что же касается Ло, то этот знал его в лицо: с ним надо было встречаться чаще и приклеивать и отклеивать усы по десять раз на дню было бы еще опаснее. Ванг заподозрила и Якова в том, что он, вслед за Ло, имеет на нее особые виды, но это было уже совершеннейший абсурд: Яков, еще с России, любил рослых, статных, уверенных в себе светло-русых женщин, с которыми и Рене было не сравниться и которым он прощал все, включая плохое знание марксизма, а тщедушную, незрелую Ванг он и представить себе не мог в своей постели, чему она, как многие женщины в подобных ситуациях, не могла поверить, и на честного Якова легла тень: дыма, мол, без огня не бывает. Это она похитила секретный годовой финансовый отчет страны, то есть брошюру с основными его цифрами, в министерстве, где в это время работала, и сделала это нагло и просто, как не посмел бы ни один ас шпионажа: подняла вместе с другими бумагами со стола начальника, который не заметил этого, ни того, как она она вернула его на место на следующее утро. Она получила тогда большое вознаграждение и месяц ходила именинницей, но потом ее выгнали из министерства: не за украденный отчет, а за полную непригодность к ежедневному будничному труду,– и она повисла тяжким грузом на разведсети Якова: выполняла, как говорят в таких случаях, отдельные поручения. Когда она поехала отдыхать к бабушке в провинцию, Ло дал ей по просьбе Якова вопросник для заполнения, по которому в Центре хотели составить впечатление о настроении рабочих, крестьян и армии в провинции,-она привезла вместо этого годовой план ремонта дорог в Синцзяне: тоже стянула со стола дядюшки, который потом дома все вверх дном перевернул в поисках пропажи. С этим планом дорожных работ у Якова было связано одно неприятное воспоминание. Его следовало выбросить, но Яков отличался какой-то плюшкинской скупостью в отношении похищенных им бумаг и почти физической невозможностью расстаться с ними. Он ни с кем и ни о чем не советовался, а тут решил вдруг спросить Муравьева, как поступить в этом случае,– сама ничтожность предмета подтолкнула его к этому. То ли Муравьев встал в этот день не с той ноги, то ли еще что, но, посмотрев на толстый сброшюрованный альбом, каждая страница которого была покрыта сверху донизу китайскими загогулинами, которые надо было еще грамотно перевести, он рассердился и заворчал: