Текст книги "История моей матери"
Автор книги: Семен Бронин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 51 страниц)
– А теперь пусть умирает? – недоверчиво и испытующе спросила она.
– А что сделаешь? – развел руками отчим, теряясь в догадках, но получая удовольствие от происходящего: в отличие от твердолобого Ива, который терпеть не мог неизвестности и неопределенности.– Раньше надо было думать.
Рене вспыхнула и залилась краской.
– А я наоборот думаю!
– Это как?
– Это басня не про ленивую стрекозу, а про жестокого муравья! – Голос ее зазвенел с особенной звонкостью: она была склонна к патетике и экзальтации – особенно под воздействием прочитанного.– Стрекоза все лето пела, всех веселила, развлекала, а, как зима пришла, ее на порог не пустили, не нашли куска хлеба! Надо, значит, ко всем артистам и художникам так относиться? На улице их оставлять – умирать от холода и от голода?! Так?!
– Погоди! – озадачился Жан, не ожидавший такого взрыва страсти.– Почему художники и артисты?
– Потому что они тоже только поют и танцуют, а настоящего дела не делают! Как смотреть и слушать, так всем нравится, а как кусок хлеба подать, так дверь перед носом захлопывают!..
Жан уставился на нее.
– Это все Лафонтен написал? – усомнился он.
– А кто же? – Рене была безусловно в этом уверена.– Он написал как было, а наше дело – делать из этого выводы.
Это была уже программа действий – народ зашевелился, завозился на своих местах, покоренный ее уверенностью и горячностью. До сих пор у них на глазах совершался семейный диспут – теперь пришла пора высказаться и им тоже.
– Сама до всего дошла,– многозначительно произнес один из гостей, до того глубокомысленно молчавший. Рене, в пылу азарта, решила, что ее упрекают:
– Сама – и что с того?! Для этого много ума не надо!
– Ум для всего нужен,– негромко возразил тот.– Даже для того, чтоб того же Энгельса читать...– И, помолчав, чистосердечно признался: – Но это ты ловко – со стрекозой этой. Если, конечно, сама выдумала. Я б ни за что не догадался. Это ж между строк читать надо.
– Но с Энгельсом она не справилась,– напомнил его приятель, больший, чем он, скептик.
– А что Энгельс? Немец. Ты что, немцев не знаешь? Они ж из пушек по деревьям лупят! И устарел, наверно. А со стрекозой – это да. Тут совсем другое дело.– И Жан, радуясь тому, что все так хорошо закончилось, поспешил закрыть собрание:
– Все, ребята, хватит на сегодня. А то у вас все в голове перемешается. Муравьи с ирокезами. Видишь, как все сложно в жизни? – Это он сказал, адресуясь к ячейке, но целясь в Ива: тому все в жизни было ясно.– Кажется, все понятно, а копнешь – выходит, все не так-то и просто. Кто остаться хочет, пусть гроши готовит. Хозяин наш и без того кучу денег потерял.– Этим он решил ублажить владельца кафе, которому и Энгельс, и Лафонтен пошли в убыток. Тот ободрился, но понапрасну: лекция не расположила слушателей к выпивке, и они гуськом потянулись к выходу...
Народ остался доволен услышанным.
– Видишь, как она вопрос ставит? – сказал один из слушателей, задержавшийся в дверях и здесь осмелевший: до этого он и слова не вымолвил.-Муравьи муравьями, а стрекозы – стрекозами! У каждого своя канитель, иначе говоря.
– Вот мы против этого и боремся! Что у каждого своя канитель! – не выдержал Ив и, не вдаваясь в подробности этой борьбы, очерченной им лишь в самых общих контурах, собрал всердцах бумаги и рывком засунул их в портфель, с которым никогда не расставался.– С этой вашей разобщенностью!..
А Жак, сосед Рене по улице, словно не слыша ни того, ни другого, ни третьего, произнес в раздумье, не обращаясь ни к кому в отдельности:
– Голова у нее работает. Как доперла? Говорил я Жозефине – приходи: не каждый день такое услышишь. Молодец, словом!..– Но зато и никогда потом не подходил к Рене, не заговаривал и не заигрывал с нею на улице.
5
Потом была история с Мохаммедом, которая встревожила Дени, хорошо относившегося к Рене, но отчима оставила безразличным или даже рассердила: впрочем, он любил Рене меньше, чем его приятель. Обстоятельства дела были таковы.
Рене как-то сидела в кафе, после деловой части собрания, которое по-прежнему делилось на две половины, торжественную и питейную. Жан был с Дени и двумя приятелями. Они успели пропустить по стакану-другому, и за столом у них было весело. За соседним столиком сидели трое работяг с шинного, славящегося своими бузотерами. Эти уже порядочно нагрузились, и в глазах у них мелькали известные всем черти. Видно это было, правда, пока не всем.а только вооруженному глазу, но хозяин, именно таким глазом и обладавший, забеспокоился и заходил вокруг них кругами. За стойкой сидел араб. Его имя было Юсеф, но все звали его Мохаммед. Так уже повелось, что ко всем алжирцам в Стене обращались таким именем; это касалось мужчин – женщин никак не звали, потому что они не давали этому повода. Ему было лет шестнадцать, не больше, и он, в отличие от своих старших и более опытных сородичей, охотно бродил по городу и искал общества французов. Это был веселый простоватый юноша с характерными выпуклыми белками глаз на смуглом носатом лице. Видели его в кафе довольно часто, он всякий раз заказывал кофе, но было ясно, что приходит он сюда не за этим, а чтоб поболтать и посмеяться. Некоторые шли ему навстречу.
– Эй, Мохаммед!
– Меня Юсеф звать,– всякий раз поправлял он, потешая публику уморительным произношением.
– Ну пусть так. Что всегда кофе пьешь? И утром и вечером? Выпей вина лучше.
– Вино нельзя,– не обижаясь, скалился он, довольный тем, что на него обратили внимание.– Коран не позволяет. Кофе только у вас не шибко крепкий. У нас в Алжире лучше был.
Хозяин не любил критики в свой адрес:
– Заплати больше – будет лучше. Думаешь, я не умею восточный кофе готовить?
– Больше платить не могу. Могу себе только полчашечки некрепкого позволить. Или чашечку через день. Мало платят очень,– и потешно заморгал глазами, радуясь, что оказался востребованным...
Кому-то это нравилось, кому-то не очень. В рабочем Стене не было расизма, но патриоты есть всюду. Юсефа разыграли. Он в этот день сделал следующий и роковой шаг: сел как обычный клиент за столик, взял то же кофе только заплатил за него на двадцать сантимов больше.
– Гляди: сияет как кот на печенку,– сказал, не рискуя, что араб поймет его, работяга с шинного.– Как дела, белоглазый?
Юсеф понял из всего только то, что речь идет о нем, заухмылялся и заулыбался сильнее прежнего.
– День рождения сегодня. Пришел к друзьям его отметить.
Те переглянулись и вспомнили:
– День рождения, а кофе пьешь. Лимонада хоть бы выпил.
– На лимонад денег чуть-чуть не хватает. Платят два франка в день. А вам четыре за ту же работу.
Он взывал к рабочей солидарности, а натолкнулся на стену глухого непонимания.
– Правда? Кто это, интересно, за четыре франка работает?.. А мы тебя угостим. Раз у тебя день рождения... Сходи, Жак, к хозяину за лимонадом. А ты к нам пересаживайся. Со своим стулом...
Если у Юсефа и возникли сомнения, то их прогнала эта невиданная удача посидеть за одним столом с настоящими французами. Простодушный, он поверил и пересел к ним, заранее гордясь новым знакомством. Ему принесли бутылку шипучки. Он прочел наклейку, удостоверился в содержимом, попробовал – ему понравилось – и выпил под их уговоры и подначки один за другим два стакана, после чего картинно, как пьяница, утерся широким рукавом. Этот жест особенно понравился соседям.
– Гляди! И утираться научился! Понравился лимонад?
– Очень! – И Юсеф снова утерся – на этот раз уже им в утеху.
– Будешь пить теперь?
– Буду. Если недорого.
– Франк за бутылку. Как раз твоя ставка... Знаешь хоть, что пил ты?
– Знаю, конечно! Лимонад французский! У нас тоже есть – только для буржуев! – Он ввходил в роль шута, но его быстро опустили на землю.
– Жди... Сидр ты выпил. Вино яблочное. Чуть-чуть разбавили только!..– и в открытую загоготали, ничем больше не сдерживаемые.
– Зачем вы так?! – запоздало возмутился Дени, сидевший возле Жана. Он и прежде послеживал за тем, что происходило за соседним столом, но делал это не слишком внимательно и не доглядел главного.– Нашли над кем смеяться! А я смотрю, что-то у них не так, прилично слишком!..– но было уже поздно.
Трудно передать, что стряслось с бедным Юсефом. В него словно ударила молния – лицо его перекосилось и исказилось, он бросился в угол, засунул в рот два пальца, чтобы исторгнуть богохульную жидкость, но его луженый и цепкий желудок, раз вобрав в себя что-то, не торопился с ним расставаться. Между тем шипучий хмель начал действовать. То ли от гнева и расстройства, то ли от непривычки к алкоголю, но Юсеф вернулся к столу на шатких ногах, покачиваясь.
– Что делать теперь?! – сокрушался он.– Поститься надо месяц, чтоб себя очистить! А как работать? Не емши!..
– Салом свиным закуси,– проворчал один из его врагов.– Авось очистишься.
– Сами вы свиньи! – возопил Юсеф, вне себя от ярости.– Сами в церковь не ходите!..– и перешел на арабский: видно, то, что следовало за этим, было не для ушей французов. Это особенно насторожило его недоброжелателей: чужая речь в родном кафе – оскорбление национального достоинства. Они подняли головы и приготовились к драке. Дени переглянулся с товарищами.
– Надо кончать с этим.– В неписаные обязанности членов ячейки: поскольку она обосновалась в кафе – входило слежение за порядком и недопущение подобных эксцессов.– Что пристали к нему? – сказал он одному из шутников.– Он же верующий. Пришел к вам в день рождения...
– А и хрен с ним,– припечатал тот.– Что он за стол уселся – кофе пить? За стойкой места не было?..
– Что за народ? – обратился в никуда Дени, но не стал распространяться на эту опасную для всех стран и народов тему, оборотился к своему столу: – А ты говоришь, колониалисты.– Потом к хозяину: – Может, он в каморке твоей побудет? Там, где мы заседаем? – Но хозяин не захотел слыть покровителем арабов и отказался приютить Юсефа даже на короткое время – сослался на опасное соседство винных бочек, испарения которых будто бы ухудшат его состояние.– Да, я знаю, ты известный дипломат – всегда найдешь что сказать,-отчитал его Дени и снова обратился к товарищам.– Что делать? Надо домой его вести – добром это не кончится...
Юсеф по-прежнему бесновался, но уже не вслух, а молча: крутил головой и вращал белками глаз, вспоминая жгучую обиду.
– Здесь его оставлять нельзя,– сказал и Жан.– Не то война начнется. С колониями. Сходи с ним. Проводи до дому.
– А что толку? Еще хуже. Скажут, так напился, что домой привели.
– Я провожу! – вызвалась Рене.– Мне не скажут.– Душа ее кипела от негодования. Она едва не влюбилась в Юсефа – если можно назвать влюбленностью обуявшее ее душу сочувствие.
– А тебе это зачем? – спросил недоверчиво отчим.
– А что они человека обижают?! – завелась она.– Оттого, что он другого цвета?..– За соседним столом подняли головы, собрались сказать что-то, но смолчали из уважения к Жану и его товарищам.
– Да кожа у него такая же, как у тебя. Только загорелая,– проворчал Жан.– Одна ты с ним не пойдешь, это ясно. Делать тебе там нечего. Пойди с ней, Дени. Вдвоем – это как раз то, что нужно. Девушки они постесняются. Расскажете, как было дело ...
Они вдвоем повели Юсефа домой, на дальние выселки, где семья занимала оставленную кем-то лачугу. Юсеф уже тверже держался на ногах: сидровый хмель недолго кружит голову, но он был еще нетрезв: снова стал с кем-то мысленно препираться и говорить по-арабски.
– Ну что ты скажешь? – слушая его тирады, говорил Дени, обращаясь к Рене и как бы извиняясь перед ими обоими за всю французскую нацию.– Чем он им поперек дороги стал? Хлеб их заедает? А так всегда. Готовы бастовать за Алжир, которого в глаза не видели, чтоб хозяев напугать, а как до дела дойдет: в кафе им, видишь ли, потесниться надо – ни за что не подвинутся: места им мало! Все мы, Рене, из одного теста: как чужое делить, так мы все тут, как своим делиться – разбежались. Доброты днем с огнем не сыщешь!..
Они отвели Юсефа домой. В хибаре, занимаемой его семейством, на крохотном пятачке жили человек шесть, не меньше. Встретил их глава семьи: в когда-то белом, теперь порыжевшем от времени бурнусе и в феске, тоже некогда черной, а ныне посеревшей. Он был насмерть перепуган вторжением французов: растерянное лицо его от страха обмерло и остановилось. Дени с места в карьер пустился в объяснения и извинения за своих земляков. Он не мог предположить, что его не понимают: отец Юсефа приехал из тех мест, где знание французского было почти обязательно.
– Он не виноват ни в чем! – Рене, как иные, медленно запрягала, но быстро ехала.– Он к ним всей душой, а они его подпоили! – и даже пустила слезу по этому поводу: глаза ее припухли и подмокли от гнева и острой жалости.
Эта слеза добила растерявшегося отца: что же должно было произойти с его сыном, отчего заплакала французская девушка? Он затрясся не на шутку. Тут, слава богу, вмешался Юсеф, к этому времени полностью протрезвевший. До того он уважительно молчал, не перебивая гостей,– теперь же понял, что дальнейшее промедление подобно смерти. Он сказал Дени, что отец не знает французского, и в двух словах разъяснил отцу на арабском, что случилось – то или не совсем то, было не столь важно. В результате отец, вместо того чтобы обругать и побить его, вздохнул с превеликим облегчением, поскольку воображению его рисовались уже совсем иные и жуткие картины. Он изменился в лице, напустил на себя важности и достоинства и пригласил гостей к столу выпить зеленого чаю: межконфессиональный и межнациональный конфликт закончился таким образом на миролюбивой, почти идиллической ноте...
– Видишь,– говорил Дени Рене по дороге к дому.– Шестеро в одной комнате, и один Юсеф работает. А в Алжире, небось, было еще хуже – раз сюда приехали. Надо бы посочувствовать, добрым словом помочь, а не бить по больному месту. Боремся все и, с борьбой этой, и других и себя сожрать готовы... А что ты так расстроилась? – сменив тон, спросил он потом.
– А как же?! – с вызовом в голосе отвечала Рене.
– Не стоит,– противореча себе, возразил Дени и поспешил объясниться: Все хороши. Наших тоже понять можно. Сидят в кафе, наливаются – нет же ничего за душою. Я арабов сам не люблю: вечно о деньгах говорят. Просто нехорошо вышло – поэтому и вмешался... Видишь, я и здесь кругами, как заяц, хожу, петли наматываю. Нет во мне, как говорит товарищ Ив, прочного стержня...
Он хотел обратить все в шутку, но у Рене было другое настроение, и она перебила его:
– Они не у себя дома! И у них нет ничего!
– И тебе поэтому жалко их? Жалеть всех надо, Рене – не одних чужих да нищих. Иначе на милостыню растратишься. Себе ничего не останется.
– А мне и не надо! – с вызовом сказала она.– У меня нет ничего!
– Как так?.. У тебя отец, мать, дом свой?..– и глянул непонимающе.
– Книги у меня есть,– уклонилась от прямого ответа она.– А мне больше ничего не надо.
Дени озадачил этот разговор, он передал его Жану – тот встретил его в штыки:
– Слушай ее больше! Она не меньше всех, а больше всех получить хочет! За нищих, видите ли, заступается – авось, и ей перепадет! Я, Дени, больше всего на свете не люблю нахлебников, а ей вон и стрекоза по душе и Мохаммед этот, которого в три шеи гнать надо, потому как он никому тут не нужен. Мы только морочим всем голову антиколониализмом этим: не знаем, чем еще страху на хозяев нагнать!.. На кой он тут, этот Мохаммед? – и поглядел неприязненно на товарища. Это злое чувство было порождено, конечно же, не арабом и не Дени, но кем – этого он не мог сказать и приятелю.– Я ей скажу при случае...
Теория всеобщего подаяния его не устраивала, он был ярый ее противник: не был он и сторонником идеи общего равенства – во всяком случае, в своем собственном семействе...
Случай, о котором он говорил, вскоре представился. Надо отдать ему должное, до этого он скрывался и соблюдал по отношению к Рене приличия. Ей даже удалось уговорить родителей пойти с дочерьми в театр, а именно – в "Комеди Франсэз": давняя ее мечта, к которой они прежде относились со скептическим недоверием. Сами они никогда в театре не бывали, она же была однажды с классом. Тогда давали Расина, и спектакль вызвал у нее бурю восторга. Теперь ей хотелось посмотреть корнелевского Сида, но Жан, едва услыхал о герое-аристократе, весь скривился и сослался на особую занятость в этот вечер: успел сделаться дипломатом. Сошлись на Мольере, на "Мещанине во дворянстве" – почему Жану полюбился именно этот персонаж, Рене пока что не знала. Собирались в театр тщательно и задолго. Пошли вчетвером, чтоб не оставлять дома четырехлетнюю Жанну, хотя Рене знала, что полного удовольствия с сестрой не получит. В фойе театра и, еще больше – в шестиярусном зрительном зале, с его позолотой и красным бархатом – ее охватил знакомый ей священный театральный трепет, но когда открыли занавес и по сцене задвигались мольеровские герои, оказалось, что смотреть спектакль лучше все-таки в одиночестве или среди шумных одноклассников, но уж никак не в компании близких родственников. Жан делил внимание между сценой и семейством и все время оборачивался на жену, на детей – словно нуждался в их поддержке и без них не мог смотреть игру дальше; Жоржетта, хоть и глядела на сцену не отрываясь, но как-то слишком уж подозрительно и чопорно: будто не вполне доверяла актерам и самому автору. Впрочем, и она вынуждена была оглядываться на Жанну и ее одергивать: та капризничала и просила то поесть, то пописать. Досмотрели спектакль до конца, финал встретили с облегчением.
– Ну и что? – спросил Жан, когда вышли на улицу.– Не зря сходили. Проучили дурака, чтоб не зарывался.– Спектакль привел его в благодушное настроение.– Молодец, что сводила. Искусство – великая сила,– и подмигнул Рене, которая, напротив, была удручена и расстроена: и исходом спектакля, и неудавшимся вечером.– Каждый у себя дома хозяин – так в народе говорят – и нечего глядеть на сторону... Или ты опять не так думаешь?
Рене и в самом деле была иного мнения.
– А что плохого, если человек хочет узнать побольше? – кисло возразила она.– Если он мещанин, значит, ему и танцам нельзя учиться?.. Эта пьеса неправильная. Я Мольера вообще не люблю: он насмешник.
Но Жан на сей раз не дал увлечь себя на скользкую литературную стезю:
– Ты все свое... Учиться, конечно, хорошо – только не надо заучиваться... В любом случае я тебя долго тянуть не буду. До четвертого класса учись, а потом иди работай...– И Жоржетта не сказала ни слова только насупилась, прикусила язык и выругала за что-то Жанну, дернула ее за руку...
Жанна на этот раз ни в чем не была виновата, но Жоржетта знала, почему сорвала на ней зло. Сказал бы Жан то же самое и в том же тоне о своей родной дочери, было ей в высшей степени сомнительно, но она снова, в который уже раз, не стала с ним спорить...
6
Рене должна была начать работать, но пошла-таки в третий класс (во Франции счет идет от одиннадцатого класса к первому). Помог ей Робер, ее родной отец: вдвоем с Жаном они одолели ношу, непосильную для каждого из них в отдельности.
Робер приходил к дочери и раньше. В первый раз это случилось, когда ей исполнилось десять – она запомнила эту встречу в подробностях. Она вышла из школы и увидела невысокого человека в черном пальто, с круглым, как у нее, лицом, который поджидал ее с довольно безразличным и почти посторонним видом. Она не могла узнать его, потому что никогда прежде в сознательном возрасте не видела, а фотографии дают о человеке лишь смутное представление, но угадала, кто он, и странное и тягостное чувство охватило ее: ей стало страшно, и первое желание было убежать от него и от чего-то темного и опасного, что сопровождало его, как некое облако,– она заплакала еще до того, как он подошел к ней и представился. Непонятно было, зачем он явился к ней в этот день: хотел, видно, напомнить о своем существовании. Он проводил ее до дому, внутрь не вошел, избегая встречи с Жоржеттой, а по дороге не столько расспрашивал ее, сколько говорил о себе, и так, будто вернулся после долгого отсутствия, в котором виноват был не он, а внешние обстоятельства. Он был теперь профсоюзным активистом, жил с женщиной, которую звали Полиной, много разъезжал и занимался политикой. Он сказал, что все время думает о дочери, о том, как помочь ей в жизни, обещал видеться чаще, но затем снова исчез на три года, а Рене не забыла о нем, но хранила в памяти, как болезненную и глубоко засевшую в сердце занозу, вызывающую непонятную ей тревогу: будто рушилось или начинало шататься ее недавно достигнутое и не особенно прочное жизненное равновесие...
Теперь, когда ей исполнилось тринадцать, он объявился снова, и на этот раз, как он сам сказал, надолго. Он навел о ней справки в школе, узнал, что она обнаруживает незаурядные, даже блестящие способности, отнесся к этому с естественной для отца гордостью, сказал, что хочет помочь ей поступить в лицей и для этого – ввести ее в круг своей родни и познакомить с женщиной, с которой теперь жил, с Люсеттой: это будто бы была окончательная его пассия. Они снимали квартирку возле Монмартра. Люсетта встретила Рене с тем хорошо разыгранным шутливым теплом и дружелюбием, которые во Франции скорее правило хорошего тона, чем проявление искреннего чувства, но различить их бывает непросто и искушенному человеку – простодушная же Рене приняла их за чистую монету. Люсетта устроила обед в честь гостьи и обещала учить ее музыке: нашла у нее необходимые для этого способности; у нее было пианино, которое она возила за собой в течение своей тоже непростой, бурной жизни. Это была давняя мечта Рене, на исполнение которой она не смела и надеяться. Она с трепетом являлась на уроки – всего их было три или четыре – одно время только о них и думала, но занятия сами собой сошли на нет и закончились. Робер был не слишком доволен их гаммами и даже ими тяготился: держался натянуто, насупливался и заслонялся от дочери газетой, когда та к нему приходила: был, видимо, плохим меломаном – так что Люсетта, с оглядкой на него, занималась с Рене все меньше: ей-то это было совсем ненужно. Между прочим, отец, сказавший ей, что живет в вечных разъездах, на поверку почему-то оказывался все время дома.
Но со своей родней он ее все-таки свел: позвал в Даммари-ле-Лис на смотрины. Она испросила разрешения у матери и отчима. Жоржетта сказала:
– Это твой отец, тебе решать.– И Жан согласился с этим, нисколько не обидевшись из-за потери отцовства, к которому мог бы привыкнуть. Рене таким образом потеряла в один день временного родителя, исполнявшего обязанности отсутствующего, и приобрела кровного, но еще более неверного и непостоянного, чем отчим...
Они стояли в тамбуре поезда пригородного сообщения. Был субботний вечер, вагоны были переполнены, а Робер забыл заранее позаботиться о сидячих местах: он был рассеян. Черный паровоз, остро пахнущий угольной пылью и гарью, дергал и тянул за собой вагоны, несясь со скоростью сорока километров в час, которая захватывала дух и представлялась немыслимо быстрой.
– Ты не робей, я поддержу тебя. В конце концов, ты моя законная наследница. Других нет и, наверно, не будет. Что делать, если такой непутевый отец тебе достался? Там у меня комната – где мы жили с твоей матерью...
Робер стоял, прислонясь к стене и виновато склонив голову: и без того невысокий, он выглядел в этот вечер ниже обычного и был особенно склонен к откровениям.
– Я-то сам жить там не буду – надо хоть за тобой эту комнату застолбить, а то останемся, как сейчас, без места, в тамбуре. Вдвоем легче, чем одному.– И пояснил: – Они ко мне относятся без большого уважения. Они народ оседлый, положительный, а меня мотает по свету: ни профессии, ни семьи, ни положения. Люсетта – хороший, конечно, человек, но семью с ней заводить поздно: не в том уже возрасте... А теперь еще сомнительными делами занялся в их представлении...– Круглое, лукавое лицо его заулыбалось виновато и с чувством неловкости – он словно каялся перед ней за старые и новые грехи, но делал это не вполне искренне, а как бы с розыгрышем: такое впечатление было от многих его душевных движений и поступков.– Так что ты мне там для поддержки будешь. Рабочая солидарность, верно? – и ткнул ее в бок: как какого-нибудь приятеля-работягу, так что ее бросило в сторону.– Я ж знаю, ты в ячейку ходишь. Энгельса читала и другим пересказывала.
– А ты откуда знаешь? – Ее все время тянуло говорить ему "вы", но он настаивал на более родственном обращении.
– Жан рассказал. Мы с ним долго о тебе говорили. В кафе вашем, где они обосновались. Мне родня нужна, чтоб лицей провернуть. Тебе дальше учиться надо.
– Чтоб деньги дали?
– И это тоже. Учиться-то ты бесплатно будешь. Стипендиатом.– Он поглядел на нее мельком.– Есть такие места для неимущих, но одаренных детей. А ты, говорят, такая. Но тут знакомства нужны: у матери они есть, ей ничего не стоит поговорить с кем надо. Они эти места для себя держат. Для того и завели: чтоб детей любовниц устраивать. Таков уж наш мир, капиталистический. Почему, думаешь, мы с ними боремся?..
Он был из своих, красных, и говорил их языком, но Рене стало неуютно оттого, что ее прочили в такую компанию. Она плохо представляла себе, что такое дети любовниц, но смутно чувствовала, что соседство это не очень лестно.
– А деньги тогда зачем?
– Деньги никогда не помешают. Тебя ж кормить и одевать надо. В лицее, куда ты пойдешь, в старом и заштопанном не походишь. Мы все это с отчимом обговорили. Он согласился тебя учить, если я буду кой-какие деньжата подбрасывать. Стипендию своего рода. У меня денег нет: не держатся они у меня – вот я и обратился к ним, а они решили тебя на семейный совет вызвать: посмотреть, с кем дело имеют. Вдруг такая же непутевая, как я. Мои рекомендации их только настораживают... А у меня денег нет, потому что профсоюзы плохо платят. За повышение тарифов борются, а как своим платить, так хуже всяких эксплуататоров.
– А чем ты занимаешься?
– Я анархист,– уклончиво отвечал он.
– Это работа такая?
Он усмехнулся.
– Скорее, призвание. Не говори никому, а моим – в особенности. И сама забудь. У нас с этим путаница. Есть анархисты, которые бомбы бросают,– их все боятся, мы к ним не имеем отношения. Мы анархо-синдикалисты...– и, оборотившись на соседей по тамбуру, еще больше понизил голос, хотя и до этого говорил полушепотом, а соседи вокруг были заняты кем угодно, но не ими.– Не знаешь, что это – анархо-синдикалисты?
– Нет.
– Я как-нибудь расскажу – в другой обстановке и в другом настроении... У тебя отчим – коммунист?
– Да.
– Мы с ними во многом сходимся, но во многом и расходимся и никогда не сойдемся окончательно. У них аппарат превыше всего, дисциплина, подчинение рядовых членов руководству, а мы считаем, что все наоборот: все лучшее рождается снизу. Твой отчим, правда, тоже из нашего теста и напрасно, кажется, забрел в их казарму. Поэтому-то мы с ним так легко договорились. Много денег он не возьмет, а этим,– он показал вперед по движению поезда,-ничего не стоит выделить из своих бумажников. Ты только не говори им про Жана и про ячейку. Хватит им меня да Камилла. Поменьше болтай вообще.
– А кто такой Камилл?
– Дядю своего не знаешь? – удивился он, но вспомнил: – Хотя откуда? Вы ж совсем от нас оторвались. Надо было мне раньше свести тебя с ними ... И Жоржетта ничего не говорила?
– Нет.
– Сильно разозлилась, значит. Хотя есть на что, с другой стороны... Камилл – тоже коммунист, но такой, что больше на чиновника похож. На бюрократа. Он и в детстве такой был: от сих до сих и ни на шаг в сторону. Кого только нет в их движении. На все вкусы найдутся. Если власть возьмут, ничего во Франции не изменится. Потому как разойдутся по начальственным местам – в соответствии со своими наклонностями...
Дом был большой, новый, каменный. Он стоял на привокзальной улице, а сам вокзал располагался на границе между Меленом и Даммари-ле-Лис. Мелен был богат, наряден, похож на Париж, Даммари-ле-Лис беднее, проще, ниже этажами, но та его часть, что примыкала к Мелену, начинала тянуться за богатым соседом и застраивалась высокими, стоявшими в ряд одинаковыми домами, дружно упиравшимися в невысокое пасмурное небо двухскатными остроугольными крышами. Бабушка, мать Робера, Франсуаза, встретила их в прихожей и проводила в гостиную, где ждали остальные члены семейства: старший брат Андре, приветливый и улыбчивый хозяин семейной фирмы, его молодая жена Сюзанна, тоже веселая, лукавая и смешливая, и Камилл – и вправду похожий на чиновника в присутственном месте: неприступный и чопорный. Сама бабка, коренастая, жилистая, хваткая, распоряжалась в доме всем и всеми – те ходили у нее по струнке и помалкивали. Она повела разговор, не оглядываясь на детей, будто не замечая их:
– Ты садись, садись – что стала среди комнаты? – Она разглядывала Рене с головы до пят и словно вертела ее в разные стороны в своем воображении.-Это у нас гостиная, мы здесь людей принимаем – когда допускаем до себя, а нет – так и в прихожей посидят. Лицом-то ты в нашу родню: оно у тебя круглое, как у нас – у матери твоей оно поострее было, покрючкастее... Или я выдумываю, забывать начинаю? Телом ты больше в нас – широкая в кости: твои щуплее, потоньше. Такими запомнились во всяком случае – потому что я их, считай, и не видела. В кого умом пошла, осталось выяснить.
– В нас,– невпопад вставился Робер.– Учится хорошо.
Большего он сказать не успел, так как не пользовался у матери доверием.
– В нашу родню – это еще не все,– отрезала она.– Хорошо, если в Андре: золотой человек, мы ее тогда с руками оторвем. Хуже, если в этого,– она мотнула головой в сторону Камилла,– но и это полбеды, жить можно, а вот если в тебя?..– и не обращая внимания на Робера, который не стал спорить, привыкший к подобным нареканиям, приступилась к Рене, ожидая от нее первых признаний, которые всего ценнее.– Что ты любишь вообще? Больше всего на свете?
– Книги,– послушно и одновременно непокорно отвечала та.
– Книги я и сама читать люблю,– возразила бабка, будто Рене с ней спорила.– У меня библиотека целая – посмотришь на досуге. А кроме книг? Книжками жизнь не заполнишь... Наряды? На танцы любишь ходить?
В Рене проснулось строптивое чувство: ее никогда так не экзаменовали.
– Нарядов у меня нет.
– Так уж и нет?
– Нет. И без них обойтись можно.
– А танцы?
– Не ходила никогда.
– Что ж ты делаешь тогда? – будто бы удивилась бабка, а на самом деле только пристально ее разглядывала.– Если на танцы не ходишь?
Рене не знала что ответить, и Андре пришел ей на помощь:
– Да ты, мама, тоже на танцы не ходила.
– А ты откуда знаешь? Тебя тогда не было.– Она поглядела внушительно, затем поправилась: – Это когда было? Мы тогда сызмалу знали, за кого замуж пойдем, а сейчас, говорят, мужа на танцах искать надо?.. Тебе и муж не нужен?