Текст книги "История моей матери"
Автор книги: Семен Бронин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 51 страниц)
Рене примолкла. Она почувствовала подвох, но отступать было некуда.
– Своими словами рассказать?
– А чьими же?
– Паскаля. Лучше все равно не скажешь,– и стала читать нараспев, вначале несерьезно, почти шутливо, затем невольно разволновалась, и голос ее задрожал и напрягся: "Человек – всего лишь тростник, слабейшее из созданий, но это тростник мыслящий. Чтобы уничтожить его, не надо всей Вселенной: достаточно дуновения ветра, капли воды. Но пусть Вселенная уничтожит его человек все равно выше ее, потому что знает, что расстается с ней и что слабее ее, а она этого не знает..."
– Про тростник – хорошо. Они должны это знать, но все равно полезно лишний раз послушать. Наизусть шпарит,– сказал он классу с видимым удовольствием.
– Времени было много – вот и выучила,– сказала Рене.
– Нечего было делать и выучила,– неточно повторил он, запоминая.– Давай теперь про бездны.
– Бездны я сама с тростником сопоставила. Это мое изобретение.
– Да ну?! – совсем уже удивился он.– И как они звучат вместе?
– Сейчас скажу... Рассуждение про тростник кончается словами: "Итак, все наше достоинство – в способности думать. Только мысль возвышает нас, а не пространство и время, в которых мы ничто. Постараемся же мыслить верно в этом основа нравственности..."– и примолкла, раздумывая над продолжением.
– Хорошо – будем мыслить правильно,– повторил он, следуя за этой хорошо известной ему мыслью,– в этом основа морали.– Скептик и атеист, он понимал всю таящуюся в этих словах пропасть сомнения, и это-то и вызывало в нем удовольствие, которым он не мог поделиться со своими слушательницами.– А бездны где? Ты же к ним нас подвести хотела? Где связь? – подторопил он ее, потому что был нетерпелив и непоседлив.
– В том, что человек должен, но не может мыслить правильно. Так он сам пишет в отрывке о двух безднах.– Рене поглядела на него с особой проницательностью и стала, приблизительно уже, читать на память Паскаля: Перед нами две бесконечности. Одна огромно большая, другая беспредельно малая. Человек находится между ними, между двумя крайностями. Он может наблюдать и понимать только то, что окружает его и лежит перед его глазами, что близко ему размерами. Середина – наш удел, нам не дано преступить границ, предназначенных нам природой. С одной стороны, все достоинство в мысли, с другой – не познать непознаваемое. Где выход? Нет выхода,– с грустным разумением сообщила она ему и снова прочла на память: "Начни человек с самого себя, он бы понял, что ему не дано выйти за собственные границы. Мыслимо ли, чтобы часть познала целое?.."
– "Чтобы часть познала целое!" – вскричал учитель.– И опять наизусть! Это дословное цитирование в особенности вывело его из себя: взволновало его заскорузлое сердце – вместе с дрожащими струнами ее голоса.– Все! Я тебе за год вперед отлично ставлю – только не читай нам больше всего этого!
– Почему? – возразила Селеста, которой и Паскаль, и Рене понравились.-Можно и почитать. Хоть знать будем.
– Видишь, еще и помогать мне будешь,– сказал Пишо – уже потише.– Ты, небось, преподавателем литературы хочешь стать?
– Почему? – Рене не думала о таком будущем.
– А кем ты еще можешь быть? – с неожиданной сухостью спросил он.– С такими восторгами и с таким происхождением?.. "Человек должен, но не может мыслить правильно." Этим обычно кончают жизнь, а ты, Рене Марсо, ее начинаешь. Хорошо, если преподавателем литературы станешь. Иначе добром это не кончится...
После урока девушки обступили Рене, сидевшую до этого особняком на отдельной парте.
– Ловко ты его поддела,– похвалила Селеста, одобрительно глядя на нее.-В лужу посадила. Он сам Паскаля не знает – если и знал когда, то забыл давно. Пыжится, а толку мало.
– Мы его не любим,– подтвердила и другая, Пьеретта.– А я про Паскаля ничего не слышала. Надо почитать будет. У меня дома должен быть. У родителей целый шкаф литературы. Только не читают.
– Нужно правильно мыслить,– протянула третья, Летиция: она на следующем уроке пересела к Рене, чтоб рассказать ей о своей любви к мальчику, который старше ее: все остальные об этом слышали.– А как тут мыслить, когда в голову целый день одно и то же лезет.
– И что тебе в голову лезет? – Пьеретта прекрасно знала, что именно, но решила познакомить ее таким образом с новенькой.
– Пьер, конечно! – Летиции был настолько приятен предмет разговора, что она готова была говорить о нем с утра до вечера.
– Как вы целуетесь?
– Если бы! Я бы не против. Хуже в тыщу раз!..– И поскольку все ждали, поведала: – Как он после меня к другим женщинам идет. К нехорошим.
– К проституткам, что ль? – Селеста любила называть вещи своими именами.– Да он сдрейфит сто раз, прежде чем подойдет к такой.
– А ты откуда знаешь? – ревниво спросила та.
– Что ж я, его не видела? Смотрела, как вы возле школы стояли. Он сюда-то боится войти – не то что в бордель.
– Куда?! Ой какие ты слова говоришь! – скривилась та.– Теперь только о нем думать и буду!
– Нашли что обсуждать,– сказала Пьеретта, не глядя на Рене и уже не скрывая иронии.– Тебе сказано: думай правильно – в этом твое счастье.
– Для счастья, положим, маловато,– признала Селеста.– Думай не думай, а если денег нет, ничего хорошего не надумаешь.
– Да и кто решать будет,– сказала четвертая, самая разумная из них и самая рассудительная,– правильно я думаю или нет? Если месье Пишо только.
– Для этого учиться надо,– полушутя-полусерьезно возразила Рене.-Книжки читать.– Девушки потупились и примолкли.– Я сюда учиться пришла,-сказала Рене с вызовом, будто кто-то оспаривал у нее это право.
– Все сюда для этого пришли,– возразила Селеста.– Что тут еще делать? А другая, до того не проронившая ни слова, спросила невпопад, или у нее это вырвалось:
– Зачем тебе это? Бедная, что ли?
Ее одернули, подруги обменялись с ней выразительными взглядами, ничего вслух не сказали, но взгляды их были красноречивее, чем ее случайная обмолвка...
8
Дома успехи ее были приняты с гордостью, хотя и без излишнего восторга. Родители промолчали, когда она объявила им о поступлении в лицей: дочь уходила в чужие, неведомые края, и у них не находилось слов ей в напутствие. Жоржетта подошла, правда, пару раз к новым учебникам, взяла их с осторожностью и даже опаской, будто они вышли из-под другого печатного станка, нежели прежние, открыла, попробовала вчитаться, отложила эту затею. Жан вообще не брал книг в руки – этот торчал после работы в кафе и на улице, был на людях, там говорил и слушал, и ему не нужно было ничего другого.
Он продолжал брать Рене на свои cходки – называл ее теперь "моей падчерицей-лицеисткой". Жоржетта была этим недовольна. Вначале она, по обыкновению своему, молчала – только неприязненно супилась, затем не выдержала:
– Может, ты оставишь ее в покое? Она еще уроков не выучила.
– Да у нас сегодня ничего не будет. Обсудим только план работы на год. И бутылочку раздавим.– Жан почувствовал себя виноватым и попытался таким образом отшутиться. Жоржетта не поняла, вспыхнула:
– Ей и пить с вами?
– Да ты что, мать?! – искренне удивился он.– Что ты говоришь вообще? Мне бумагу надо завтра отослать. А я строки не могу сочинить. Говорить пожалуйста, хоть с утра до вечера, а писать – баста, тормоз... Пусть сама решает, идти или нет,– сказал он затем, не желая брать на себя всю полноту ответственности.– Она уже взрослая.
– Я хожу туда не потому, что меня Жан зовет,– сказала Рене матери, и та уставилась на нее в недоумении.– Я тоже считаю, что за права рабочих нужно бороться.
– Видишь, как мы ее распропагандировали! – обрадовался отчим.– Она вообще молодец – я ее недооценивал...
Матери это все не понравилось, но она, будучи самолюбива и обидчива, больше в их дела не вмешивалась.
Между тем Рене не только думала, что надо бороться за свои права, но и считала, что Жан и его приятели не спешат с этим: много говорят и мало делают, а иногда просто ищут повод для выпивки. В ней с возрастом проснулось нетерпение, требующее поступков и не удовлетворяющееся словесами. Это и привело ее к событию, которое повлияло на все последующие в ее жизни. Поначалу оно представлялось незначительным, но так устроен белый свет, что наибольшее влияние на нашу судьбу имеют именно такие, относительно невинные, наши действия. Всему причиной была еще и ее чрезмерная грамотность, никому не принесшая в жизни счастья, и рано пробудившаяся любовь к ученому остроумию, к тому, что сами французы называют "bon mot", "бонмо", а мы их за это – "бонмотистами". Но главное было, конечно, что она перешла от слов к делу,– это была ступенька, поднявшая ее на новый пролет опасной и шаткой лестницы.
Они возвращались как-то с отчимом домой после очередного заседания ячейки. Жан не успел в этот раз залить бушевавший в нем пожар любимым красным и не мог поэтому успокоиться: цеплялся то за одно, то за другое...
– Гляди! – возмутился он, увидев плакат на стене дома.– Опять приклеили! По ночам, что ль, стараются? Или пока мы в кафе сидим, прохлаждаемся? Хоть патрули на улицу выставляй. Увидел бы – руки оторвал, с их пасквилями вместе! – и, подойдя к стене, начал отдирать от нее плотно приклеенную афишу.
Она изображала переползающего через границу коммуниста со звездочкой на ушанке и с ножом в зубах. Сверху были слова "Французская акция" – это была близкая к фашистам правая организация, угрожавшая таким образом перебежчикам из красного зарубежья. В Стене правых было немного, они не осмеливались выходить на улицы, но в Париже в некоторых кварталах подобными рисунками были заклеены целые улицы.
– "Французская акция" – реакция,– загадочно произнесла Рене, глядя, как отчим рвет на куски содранную им со стены бумагу.
– Что ты сказала? – вернувшись, спросил он, взбешенный и взбудораженный.– Видишь, как они это представляют?! Шпионы через границу с ножами в зубах переползают! Провокаторы! Натравливают на нас полицию! Хотя те сами хороши! Заодно с ними! Одна шайка-лейка!
– Акция-реакция,– повторила Рене и объяснила: – Две буквы, а все меняют. Если приписать сбоку. Французская реакция получается.
– Это точно! – невпопад согласился отчим.– Акционеры – они реакционеры и есть, одна лавочка!
Но Рене уперлась. В воображении своем она уже превращала коммуниста с ножом в его партийного антипода – с помощью всего лишь двух букв алфавита. Да еще отчим как назло сказал:
– Слушай, тут от меня требуют, чтоб я подростковую секцию при ячейке организовал! – Гнев словно взболтнул его память, и он глянул на нее просительно.– Составь список – я отправлю. Себя секретарем сделай – для блезиру. От них иначе не отделаешься.
– Нехорошо обманывать.– Рене не хотелось начинать работу в партии с обмана и посылать вверх список несуществующей секции, но она сообразила, что ее идея хорошо согласуется с директивой, спущенной сверху.
– Да я понимаю! – с досадой сказал он.– Какие тут детские секции, когда взрослых раз-два и обчелся! Я Максу так и сказал – это тот, кто нас в департаменте ведет, а он: я сам в таком же положении, такой же ерундой занимаюсь: мне сверху шлют, из Федерации, а тем из Центрального комитета, а кто за ними, одному Анри известно – или кто у них там сейчас за главного. Меняются же все время. Понадобилось кому-то детей в наши дела впутывать: надо и их в революцию вовлекать. Здравый смысл терять начинаем. А что ты хочешь? Наверху те же бездари и чиновники... Есть у тебя кого в список включить?
– Бернара если только.
– Ну если только Бернара, плохо наше дело! – засмеялся он.– Революция, Рене, в опасности...
Пока они шли домой, она окончательно надумала сколотить группу единомышленников и отметить ее рождение шуткой с плакатом: с самого начала задавая тон своей последующей партийной деятельности – тон иронической вольтерьянской насмешки над власть имущими и блестящего филологического изыска...
Идея была хороша, но как всякая другая революционная затея едва не споткнулась о малое – об отсутствие средств и, главное, исполнителей.
Она начала все-таки с Бернара: больше было не с кого. Бернар был старше ее: ему было лет пятнадцать-шестнадцать. Это был задумчивый, угловатый подросток, ни с кем не водивший дружбы и словно застывший в ожидании. Он приходил на собрания ячейки, отсиживал здесь часы: словно отбывал повинность, помалкивал, а, если к нему обращались, поспешно кивал и немедленно соглашался, но так, что никто не знал, о чем он при этом думает. Вообще было неясно, зачем он ходит в ячейку, но об этом здесь не спрашивали и к нему если не привыкли, то притерпелись. Его мать была консьержка в одном из немногих богатых домов Стена. Как-то они возвращались с Рене домой, и из его путаных и невразумительных полуобъяснений-полупризнаний она поняла, что мать его в обиде на жильцов, которые относятся к ней свысока, не как к своей ровне, он же принимает это за должное, но зато всем прочим в жизни тяготится и не знает, чем займется в будущем: у него ни к чему душа не лежала.
Рене пошла к нему: приняв решение, она ни перед чем не останавливалась. Консьержка с сыном жили при подъезде в комнате с кухней: жилье было отделено от лестничной клетки стеклянной перегородкой, через нее можно было наблюдать за входящими в дом, не покидая плиты и готовки пищи. Мать была на своем посту, Бернар – в смежной комнатке: он вышел оттуда неслышно и лишь спустя некоторое время, хотя сразу услыхал, что пришла Рене: решил узнать сначала, для чего именно. Мать слушала Рене недоверчиво, потом с явным недовольством.
– Никуда он не пойдет! – отрубила она, хотя Бернар к этому времени стоял рядом и мог бы сам собой распорядиться.– Что ты предлагаешь? Плакаты срывать? – и закрыла дверь в подъезд, чтоб, не приведи Господь, никто не услышал.
– Не срывать, а переделать. Там приписать кое-что надо. Можно и не снимать, на месте оставить.– Рене была в шутливом настроении и хотела, чтоб другие отнеслись к делу так же.
– За это, милая, оштрафовать могут! – осадила ее консьержка.– И в участок свести. А у меня денег на адвоката нет – вызволять его оттуда... И тебе это ни к чему. Ты, говорят, в лицей попала? – Она глянула на Рене с нескрываемой завистью.– Помогли, наверно?.. И тебя там по головке не погладят, если узнают. Тебе-то это зачем? – сказала она еще раз.– Ты, считай, уже устроена. Это мой балбес,– оборотилась она к неловко молчащему сыну,– никак не определится. Учиться дальше не может: мудрено слишком, а работы подходящей нет. Хорошие места разобраны, а на плохое я его и сама не отправлю...
Бернар все молчал: теперь достаточно красноречиво. Рене поняла, что для нелегальной работы он не годится. Она задала все-таки еще один вопрос:
– А в списки секции его вводить? У нас при ячейке секция организуется.
Бернар задумался над предложением, но ответила снова матушка:
– В секцию можешь включить. В этом как раз ничего плохого. Пусть знают, что есть такой. Запиши и какое-нибудь место ему выдели.
– Заместителем секретаря? – предложила Рене.
– Можно заместителем! – Она повеселела.– Годится. Ответственность небольшая, а место видное. Если понадобится, найдут. Главное, чтоб в списках значился. В Сен-Дени вон в мэрии все красные. Может, и у нас будут. Чего нам бояться – верно, Бернар? Нам терять нечего...
С Бернаром не вышло. Она не знала, к кому обратиться еще, и пустилась во все тяжкие: позвала алжирца Юсефа, за которого недавно заступилась. Тот, хоть и плохо говорил по-французски, сразу понял, о чем идет речь, и замахал руками, как мельница:
– Я политикой не занимаюсь! Это ваше дело – французское. Меня с работы выгонят, если узнают. И меня и всю семью выселят!
– Никто не узнает, Юсеф. Мы все ночью сделаем.
– Ночью?! – еще больше перепугался он.– Чтоб меня полиция в участок забрала! Оттуда еще ни один араб не возвращался! Ты что? С тобой даже стоять опасно! Я тебя не знаю и ты меня не видела! – и огляделся по сторонам в поисках спасения. Он, по обыкновению своему, перебарщивал, но страх его был настоящий и не нуждался в особенном преувеличении.
– В кафе ходишь? – Рене захотелось напомнить ему о недавно оказанной ею услуге.
– В кафе больше не хожу. Мы теперь у себя кофе пьем. У нас один такое кофе варит – закачаешься! Только лицензии нет – для своих только. Ох опять проболтался! – спохватился он.– Не говори никому, а то такой штраф наложат ввек не расплатишься! – и убежал от нее не оглядываясь.
И от него Рене ушла ни с чем. Обращаться было не к кому, и, как многие зашедшие в тупик люди, Рене невольно вспомнила не тех, с кем ее связывали дела, а тех, кто ей хоть немного, но нравился: так, когда прячутся от стражей порядка, ищут в старых записных книжках адреса бывших любовниц. Многие большие дела людей начинаются с любви – если не с большого чувства, то с его проблеска или тени. Она вспомнила Жака, который хоть и не ухаживал за ней по всем правилам искусства, но останавливался возле нее на улице, уделял ей внимание и был непрочь познакомиться поближе. Она не отвечала тогда на его авансы, но и не забыла их – с тем, чтобы теперь о них вспомнить. Со дня знаменитой лекции об Энгельсе прошло два года. Жак сильно изменился за это время, стал реже торчать на улице и не задерживался больше у каждой нарядной юбки – только оборачивался на ходу и провожал очередной собирающийся в складки колокол вдумчивым и пытливым взглядом. Рене повезло, она случайно встретилась с ним возле дома – через пару дней после визита к неприветливой консьержке и неудачной вербовки Юсефа.
Жак был принаряжен: в новой рубашке навыпуск, с черной широкой лентой, повязанной вокруг шеи вместо галстука, в полосатых щегольских брючках, в лакированных штиблетах – все это плохо шло к его простому скуластому лицу, ко времени дня да и к самой улице, с ее выстроившимися в ряд, как за подаянием, бедными обшарпанными домишками. Он кого-то ждал. Рене подошла первая.
– Ты? – удивился он, будто не должен был встретить ее здесь, а ее рассказ и просьбу выслушал с недоверием, которое тоже лишь недавно стало ему свойственно.– Акция-реакция. В общем прикипела ты к ним. А я тут недавно сидел с вашими.
Он сказал это так, будто Рене должна была знать о его отсидке, а она не знала и спросила невпопад:
– За что?
Он уклонился от прямого ответа:
– Да прогулялся, понимаешь, где не надо,– и глянул выразительно.– На три дня задержали – отпустили: сказали, чтоб пришел сегодня. Я вот и иду. Думал: может, слинять, потом решил: нет у них ничего, чтоб засадить меня надолго. В следующий раз – другое дело. А ваши – шумный народ. Большая шишка от вас была, так они тот еще концерт устроили. И не ту баланду им дали и газет, видите ли, нету. Голодовку объявили, песни весь день как оглашенные пели, начальство вызывали – оно к ним бегало. Наши тихо сидят. Могут, конечно, и побузить, если надо, но если нет, то зачем? Сиди не рыпайся, а эти как нарочно шороху подняли. Политики: им чем больше шуму, тем лучше. Что тебе?
– Плакаты дописать. Две буквы подставить. И над ними крючочек.
Он не стал вдаваться в подробности.
– Это тебе художник нужен.
– Чтоб две буквы написать?
– Буквы! У него кисточки должны быть, краски. Это тебе не Энгельса читать. Заплатят что-нибудь?
Рене не была готова к этому самому простому на свете вопросу, но отвечала искренне и с большой долей вероятия:
– Нет, наверно.
– Ваши никогда не платят,– согласился он.– На халяву норовят. Сходи к Леону – может, согласится от нечего делать. Он в клоповнике на Людовике Четырнадцатом живет. Знаешь?
– Нет.
– Клоповника не знаешь? Что ж ты тогда знаешь вообще? А еще революцию делать хочешь,– и рассказал ей, как найти Леона.– Только им одним не обойдешься. Один писать буквы должен, двое на стреме стоять: один в одном конце улицы, другой в другом. Я б тебе дал кого-нибудь, да видишь, мне сейчас не до этого. К Филину обратись: скажи, от меня – он все сделает.
– А Филин кто?
– Филина не знать?! – изумился Жак.– Да его пол-Парижа знает – не то что в Стене. На соседней улице он живет – его имя назови только, к тебе десять ребят подбегут, свяжут тебя с ним. А если я снова понадоблюсь, к Жозефине зайди: она в курсе, где я да что. Тоже вот – странная девушка, не перестаю удивляться. Пока все в порядке было, знать меня не хотела, как влип, так нате пожалуйста. Ты, говорит, пропадешь без меня совсем. Вы что: поэтому только с нами и связываетесь, что боитесь, пропадем мы без вас?..– и не дослушав ее ответа, направился к кому-то, кто ждал его в скромном уединении: видно, нужно было закончить кой-какие дела, прежде чем идти к фликам с повинною...
Клоповником называли стоявший на улице Короля-Солнце деревянный флигель, маскирующийся штукатуркой под солидные каменные дома, высившиеся рядом. Внутри его была череда одинаковых комнат, глядевших узкими окнами на улицу и столь же узкими дверьми – на общий, шириной не больше метра, внутренний коридор с балюстрадкою. Раньше здесь была гостиница, пришедшая в упадок и в негодность и ставшая прибежищем разного рода неустроенных людей, никогда не платящих вовремя. Ожидание квартплаты, с одной стороны, и уклонение от нее, с другой, наполняли напряженную умственную и нравственную жизнь этого заведения. Из бывших номеров шел затхлый и тяжелый запах слежавшихся вещей и готовки на дешевом жиру – возможно, рыбьем. Рене спросила, где найти Леона. Женщина, указавшая ей дорогу, посмотрела на нее так, будто она шла на любовное свидание. Рене не стала обижаться: во-первых, она ни в чем не была повинна, а в таких случаях обида сносится легче, что бы моралисты ни говорили по этому поводу, во-вторых, было даже лучше, чтоб женщина осталась при своем мнении: Рене только этого и надо было. Позже, в расцвете лет и сил, когда она стала заниматься нелегальной деятельностью вполне профессионально, она поняла, что любовное прикрытие – самое верное и надежное из всех возможных. Трудно отличить одного конспиратора от другого: идя на тайные свидания, мы прячемся от людских глаз и ведем себя как подпольщики.
Леон сидел один среди глухо зашторенной комнаты. И без того было темно, а он еще провалился в глубокое кресло, утонул в нем по самую голову. Когда она вошла и окликнула его, он не сразу дал о себе знать, а сначала выждал, потом привстал над спинкой кресла, отвел от окна край шторы. В комнату влился узкой полосой скупой дневной свет и прорисовал очертания широкой, просевшей мебели и жильца, худого и долговязого.
– Садись – там стул при входе. Скинь, если на нем что есть, на пол: мать вечно все на него бросает. Будто другого места нет. И дверь шире открой. Хозяин уже приходил сегодня, прочитал мораль свою. По второму разу не пойдет: потому как без толку. Ты кто такая? Вроде знакомая, но присмотреться надо. Против света не видно...– и раскрыл шторы пошире, дав дорогу потоку света.
Это был черноволосый юноша лет семнадцати, тонкий в кости, с одухотворенным, остановившимся лицом циника и мечтателя разом, с особой грацией в движениях, то растянутых, замедленных, то напротив – резких и прерывистых. Рене назвала себя. Он перебил, не дослушав:
– Рене? Я тебя знаю. Ты в лицей попала.
– Это важно?
– А ты думала? Не каждый день случается. Можно сказать, предмет общей гордости. Матери теперь своим дочкам твердят: не все, мол, потеряно, учись глядишь, в люди выбьешься. Про парней уже не говорю: давно всем уши про тебя прожужжали...
Не ясно было, говорит ли он всерьез или шутит – видно, то и другое вместе. Рене вернулась к цели своего визита:
– Мне Жак посоветовал к тебе обратиться. У него неприятности сейчас. Поэтому сам не пришел.
Леон глянул недоверчиво.
– Жак с вашей улицы? Что у тебя с ним общего? Если не считать того, что он за всеми девушами ухлестывает. За тобой тоже?
– Да нет.– Рене посмеялась такому предположению.– Я не по этому делу... Мне плакат один перерисовать нужно...– и поскольку Леон ничего из этого не понял, рассказала ему план операции.
– И зачем тебе это? – он уразумел наконец, что ей нужно.– За кого ты вообще заступаешься?
– За рабочих. Они за свою зарплату борются, а их шпионами и бандитами изображают. Это провокация. Надо проучить тех, кто это расклеил.
– Вот ты как вопрос ставишь?..– Он мельком поглядел на нее.– Хозяева свиньи, конечно. Но ты думаешь, наш брат лучше? Такие же сволочи – может, даже хуже, потому как голодные. Я сначала, как ты, думал – по молодости, а теперь – шалишь, обхожусь без политики. Мне и одному хорошо, сам с собой разговариваю. Знаешь, чем я до тебя занимался?
– Мечтал, наверно?
– И рядом не попала. Не в том уже возрасте. Два года как не мечтаю... Время слушал. Сидишь впотьмах, от всего отключаешься и время начинаешь слушать: как оно капает. Один на один, и никого больше. Ты не оборачивайся,-сказал он, видя, что Рене оглядывается в поисках настенных часов.– Часы тут ни при чем – это не от них тиканье. Может, сердце стучит в уши отдает, а мне кажется, что время... Не слушаешь его?
– Нет. Я поступки люблю. Когда делаешь что-нибудь, время быстрее идет. Оно тебе подчиняется, а не ты ему.
– Жди! Подчиняется оно тебе! Оно тебя в обман вводит, а потом свое возьмет. Вперед убежит – или уйдет в сторону, так что ты его и не поймаешь... А вообще – тоска, конечно. А ты философ. Расскажи толком, что тебе надо. А еще лучше – плакат покажи.
– Нет его. Был один – отчим порвал в клочья. В Стене их нет – в Париже зато много. На конечной остановке автобуса. Там все ими обклеено.
– Еще и в Париж ехать?.. Может, нарисуешь, как он выглядит?
Рене набросала общие черты плаката.
– Какой колер хоть? Цвет какой?
– Не знаю. Бурый, наверно. Я его и минуты не видела. В темноте к тому же.
– Это ж самое главное: какие краски с собой брать. По бурому белила хорошо идут. Подписать две буквы вверху?
– Да. И "ре" с "акцент эгю" написать.
– А это зачем?
– Так положено. Надо все грамотно сделать. Чтоб видели, что и мы не лыком шиты.
– Не лыком шиты,– повторил он и глянул мельком.– А веселее что-нибудь нельзя? Простому человеку наплевать на этот "акцент эгю". Сам в первый раз слышу. Дулю не хочешь посередине плаката нарисовать? Чтоб всем ясно было?
– Дулю? – Рене не была готова к новшеству, но сердце ее было открыто всему толковому и разумному.– Но это трудно, наверно?
– Трудно?! Да я тебе ее в два счета, одним росчерком пера изображу,– и Леон показал, как будет выглядеть растиражированная на плакатах фига.-Народу буквы ни к чему – им картинку подавай. Заплатишь хоть?
– Нет, наверно,– повинилась Рене.– Может, удастся что-нибудь выбить, но не обещаю.
– Хоть честно говоришь... Не знаю... Еще кто-нибудь будет? А то я только свою работу делать буду, а ведра с красками носить да на стреме стоять – это пусть другие.
– Найду,– пообещала Рене.– Двоих хватит?
Он глянул снисходительно и насмешливо.
– Хватит. Поставят краску возле меня и за угол пойдут. А ты стоять смотреть будешь. За правописанием...– Рене встала, готовая идти дальше, за другими подельниками.– Не боишься? Как ты меня нашла хоть? В зверинце этом?
– Женщина показала. Посмотрела на меня, будто...– и Рене недоговорила, застеснявшись.
– Будто ты шлюха уличная? – бесстрашно выпалил он.– А у них другого в голове нет. Воображение напрочь отсутствует. Такая уж публика – голь перекатная. А ты за их счастье бороться хочешь. Ладно. Приходи, когда всю команду соберешь. А я пока время послушаю – что оно мне еще нашепчет...– и снова опустился в кресло, уткнулся в него по самые уши...
Еще двух помощников она нашла у Филина. Она, как и посоветовал ей Жак, пошла на соседнюю улицу и обратилась там к первому встречному мальчишке. Тому было лет одиннадцать-двенадцать, у него были живые наблюдательные глаза; звали его, как выяснилось потом, Батистом; он держал за руку совсем уже крохотного малыша и просьбе ее нисколько не удивился.
– От кого сказать?
– От Жака. С улицы маршала Фоша.– Рене научилась уже ссылаться на отсутствующие авторитеты и пользоваться их заочной поддержкой.
Батист кивнул и приказал своему подопечному:
– Стой, не уходи никуда. Вчера ушел,– нажаловался он Рене.– На ярмарке были – я его три часа потом искал. Залез под карусель и заснул там. Хорошо под колеса не попал. Последи за ним. Его Люком звать...
Он вернулся с Филином и еще одним парнем, стал в отдалении и снова взял за руку Люка, который, по его мнению, каждую минуту мог исчезнуть. Филин был одет по той же моде, что и Жак: бант на шее, лиловая рубашка навыпуск, узкие брючки, лакированные ботинки – все не к месту и не ко времени, как генеральский мундир, носимый везде и во всякое время суток и только в бою сменяемый на гимнастерку. Но если к Жаку эта одежда только прилипала и еще не пристала вплотную, то с этим франтом она срослась окончательно. Второй парень, крупный, неповоротливый, в светлой коричневой паре, гляделся важно и спесиво, но и у него это выражение лица сменялось просительным и даже заискивающим, когда он поворачивался к спутнику.
– Помоги, Филин. Дай работу какую-нибудь. Без бабок сижу – совсем прожился. Девки все. Сосут как конфету. В кредит и слышать не хотят. Никаких грошей не хватает.
– А ты их так бери,– сказал ему тот.– Что им платить вообще?
Парень вспыхнул с досады:
– Так это только ты можешь. Ты у нас каид. (Глава банды на французском жаргоне. Примеч. авт.) А я без них не могу. Мне они каждый день нужны, и не какие-нибудь, а покрасивше, поприличнее. Дай, Филин, что-нибудь подходящее. Я отработаю при нужде. Позовешь – разве я откажу когда?..
Филин не отвечал: видно, точил на него зуб или набивал себе цену – как некий чиновник, который, как известно, ничто так не любит, как показать свою силу и унизить просителя. Вместо ответа он зорко оглядел улицу и нашел на ней Рене.
– Это ты от Жака?..– В его взгляде было нечто оправдывающее его кличку: глаза его хоть и не были похожи на два круглых блюдца, но глядели столь же неотрывно и жестко, как у сравниваемой с ним птицы.– Как он там? – Он приветливо осклабился, в лице его появилось умело разыгранное тепло и участие. В воровском мире – точно так же как в бюрократическом (чтоб продолжить сравнение) – уважение к рекомендателю переносится на посыльного и здесь тоже не обходится без оказания необходимых почестей и произнесения любезностей.– У него неприятности? Ты ему скажи, мы поможем. В беде не оставим,– добавил он внушительно, обращаясь к публике сзади него, хотя там были только Батист с малышом да субъект в коричневом костюме, который слушал его рассеянно и был занят своими, далеко не радостными мыслями. Филин отметил эту невнимательность, запомнил ее и нарочито ласково обратился к Рене: – Что у тебя? Чем могу помочь?
Рене рассказала, в который уже раз, про зловредный плакат и про борьбу с клеветниками и эксплуататорами рабочего класса. Филин слушал и не слушал в одно время.