Текст книги "История моей матери"
Автор книги: Семен Бронин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 51 страниц)
– Но и без русских нельзя?
– Почему? Они далеко от нас. Можно и обойтись. Подождем, во всяком случае. Может, они сами его кокнут. Потому как он им всего опаснее. У тебя деньги есть?
– Сколько? И зачем, главное? – И секретарь, не дожидаясь ответа, и без того очевидного, снова, во второй раз за вечер, полез в железный ящик.
– Сколько можешь. Но не тридцать франков, как этому бедолаге... Девочка гениальная. Смотри: в два счета разобралась, как за дело взяться и где людей найти, главное. И без большого, заметь, энтузиазма – из чувства справедливости и для развлечения: от нечего делать. Надо будет ее и правда к рукам прибрать. Сделаем ее секретарем девятого района: там место освобождается.
– А куда Роже уходит?
– А хрен его знает. Не то в центральный аппарат, не то в садовники. Наверно, руководство к себе перетянуло. Мне, засранец, не доложился. Я сам на конференцию приеду, речь скажу. Давай деньги, не скупись. У казначея не возьмешь ничего: видеть меня не может – теперь и ты жмотишься? Для дела нужно.
– Какого? Сотня – нету больше.
– Давай двести.
– Это, между прочим, четвертая часть моей зарплаты.
– Тебе прибавим. Мне в форме надо быть – это ж вам всем нужно. Как мне жить вообще? В Будапешт не езди, в бордели не ходи – там тебя журналисты у дверей подкарауливают. Остается в гости ходить – это еще не возбраняется. Пойдем со мной. Там две дамы будут – очень нашей партией интересуются.
– Надежные хоть? В газеты не побегут?
– Нет, за них я спокоен. Из тех, кто себя не афиширует.
– Профессионалки?
– Да как хочешь называй. Для меня все женщины – женщины. Идешь или нет?
– Нет. Я женат. Хватит того, что допоздна здесь сижу,– если изменять начну, тут же выгонит. Они ж чувствуют все – как твой Сталин.
– Придется одному двоих ублажать. Нечего жениться было. Революционер должен отдавать себя целиком делу партии. Тут пятьдесят не хватает. Давай: отнесешь на представительские расходы. И на поправку здоровья лидера...
Рене с трудом разыскала Жозефину: чтоб передать ей денежное пособие. Жозефина жила в фабричном общежитии, расположенном за чертой города, по дороге, ведущей к сельскохозяйственным угодьям. Дом был барачного типа, построен самым простым образом, без всяких ухищрений: длинная коробка с низкой крышей и частым рядом окон, свидетельствующем об узости комнат; удобства были снаружи. Этот барак возвел муниципалитет и гордился им как решением проблемы переселенцев, но жилье это никому еще не принесло счастья, никто не гордился получением здесь места. Из всех видов бедности худшая не та, что граничит с нищетою, а та, что проходит на виду у прочих: то, что ежедневно свидетельствуется людьми, узаконивается в их глазах и унижает и оскорбляет нас всего более: лучше уж с важным видом войти в большой и красивый дом и забраться тайком в тесную и низкую конуру под крышей. Впрочем, счастье трудно сыскать: эта птица вообще редко ночует под нашими стрехами.
Рене спросила, как попасть в общежитие – ей уклончиво ответили, что Жозефину сейчас вызовут. Ей показалось, что девушки, вешавшие белье на веревках, протянутых по двору, не хотели, чтоб она вошла внутрь. Жозефина, вскоре к ней вышедшая, подтвердила ее догадки:
– Здесь постоим, в дом не пойдем. Там девчонки догола разделись, стесняются. У нас стирка сегодня: вода горячая.
Рене назвала себя. Она кивнула.
– Я помню. Ты лекцию читала,– и, помявшись, добавила: – Про Энгельса. Видишь, и фамилию запомнила. Потому что Жак про тебя сказал, что ты умная, а я приревновала малость,– и обнажила в улыбке крепкие здоровые зубы.
Это была рослая, степенная блондинка с гладко зачесанными назад светлыми волосами, вчерашняя крестьянка. Глядела она поначалу терпеливо и как бы подслеповато, но в следующую минуту словно прозревала, глаза ее оживлялись и блестели. Деньгам она, как и предсказывал Дорио, обрадовалась.
– Сколько тут? Тридцать? Не разгуляешься, но посылку собрать можно. Или на сигареты оставить... Это не твои? – подумала она вдруг и замерла с деньгами в кулаке.
– Нет. Из Сен-Дени, комсомольские.
– Общие, словом,– успокоилась она.– Ему уже передавали. Из другого общака. Ладно, завтра отнесу,– и засунула деньги в вырез платья.
– Будешь ждать его? – Рене набралась смелости и задала этот, как ей показалось, вполне взрослый и естественный вопрос.
– Подожду, конечно.– Жозефина близоруко потупилась, потом призналась: Плохо одной. Девчонки тут – с ними легче, конечно, а так – как в чужой стране живешь.– И глянула проницательно.– Хорошо тебе: ты у своих, а мы не поймешь где – и не в гостях и не у себя дома. Савоярка, и весь разговор. Только что по-французски говорим. Да и то, оказывается, не так,– поправляют все кому не лень.
– А зачем уехали?
– Делать там нечего. Фабрику закрыли – без работы остались. Сначала парни уехали, потом мы за ними. Мать вот его – тоже слышать обо мне не хотела,– припомнила она еще одну обиду: – Зачем тебе приезжая, говорит: своих, что ль, нету? А теперь признала. Молчит, правда, но начала считаться. Завтра вдвоем с ней пойдем. Он вообще хороший парень,– прибавила она, будто Рене в этом сомневалась.– Забавный. И ласковый. Полез только куда не надо. Не в свое дело. Говорит, больше не буду... Подожду его – потом, глядишь, и ребенка смастерим,– и неожиданно заулыбалась во весь рот.– Тебе этого не понять, а мне в самый раз. У нас в деревне говорят, кто в двадцать пять не родит, тому там и делать нечего. А мне двадцать четыре...– и глянула выразительно.– Разболталась с тобой. Стирать пойду. У нас стирка сегодня по расписанию. Весь двор занавесим – не пройдешь, будем, как по лесу ходить аукаться,– и ушла домой, унося с собой нерасплесканную свежесть деревенских чувств, а Рене поплелась домой, обескураженная и чем-то даже уязвленная...
Причиной этого мимолетного расстройства духа была, конечно же, ничем не обоснованная и глупая ревность к Жаку – тем более неуместная, что она питала к нему лишь дружеские чувства и никогда не хотела большего. Досада эта улетучилась, едва она успела дойти до дому,– для этого нужно было только одуматься и напрячь умственные способности. Ревность прошла, но зато другая мысль, более въедливая и бесцеремонная, пришла ей на смену. Рене подумала, что ей свойственно поступать без оглядки, пренебрегать тем, что дорого и важно другим, а потом спохватываться, расстраиваться и обижаться оттого, что она не успела к общей дележке, и вот этот-то внутренний звонок и предостережение и остались без ответа и должного возражения – с ее стороны или того, что руководило ее поступками...
10
В лицее по-прежнему ничего не знали о том, что она делает после уроков. У нее была сложившаяся репутация примерной отличницы, не приходившей на занятия без выученных уроков, и она ревностно блюла ее. Она взяла за правило читать учебник дважды: в первый раз как всякую другую книгу, потом – для ответа учителю: читая урок во второй раз, она мысленно его рассказывала, так что на следующий день ответ ее катился гладко, как по-накатанному. За невозмутимой примерностью те в классе, что были наблюдательнее и проницательнее прочих, подозревали нечто большее, но за неимением сведений на этот счет помалкивали: в конце концов, каждый имеет право на свои тайны. Иногда кое-что прорывалось все-таки наружу. Так, одна из учениц заметила, что она ходит в лицей как на службу. Что скрывалось за этим замечанием, было ли оно колким или нет, Рене не поняла, но отчего-то рассердилась: она отличалась обидчивостью, а по мелочам и пустякам в особенности.
То, что она скрывала, не интересовало ее одноклассниц. Если здесь что и прятали, то домашние тайны, которые могли понизить их обладательниц в общественном мнении. Ценилось прежде всего происхождение: имелось в виду аристократическое – давняя слабость сословной Франции. Безусловных дворянок в классе было немного: три или четыре. Они не зазнавались, не кичились предками, но держались особняком: так получалось само собою, и никто из посторонних не притязал на участие в их компании. Когда не было высокого происхождения, в ход шло положение родителей – прежде всего служебное. Им тоже открыто не хвастали, но не забывали время от времени о нем напомнить: могли, например, объявить во всеуслышание: "Отец распределял вчера кредиты в банке: он же у меня заместитель председателя". Такие сообщения встречались с молчаливой иронией, но принимались к сведению – как напоминание о том, что было и без того известно и не подлежало оспариванию. Богатство, особенно недавнее, считалось неприличным и не подлежащим огласке – напротив, им могли лишь уколоть в глаза или опорочить заочно. Про Селесту, которая по-прежнему верховодила в классе, одна из подруг, разозлившись на нее, заметила с ехидцей:
– Выступает, а сама каждый год в Лион ездит. У нее там дед с бабкой булочники: сумку денег с собой дадут, а она их здесь мотает...– и умолкла, решив, что сказала и так более чем достаточно...
Бедность тоже не поощрялась и могла быть осмеяна – не в открытую, но иносказательно. Лицейский кодекс чести говорил, что денег должно быть много, но они должны иметь безупречное происхождение. Быть булочником, например, считалось непристойным. Профессии родителей были на последнем месте – после происхождения и чиновного положения; это была низшая ипостась общественной жизни, предполагающая необходимость трудиться, что считалось не вполне приличным.
Рене была вне этого соперничества. Она пришла в класс со стороны, из низших слоев общества, чтоб учиться на казенный счет, и с самого начала объявила всем, что ее отец (она не стала называть его отчимом, чтобы не запутывать одноклассниц своей семейной жизнью) – краснодеревщик. Она сказала именно так, а не то, что он простой столяр, и одна из слушательниц, дружески к ней расположенная, уловила намек и заметила по этому поводу, что краснодеревщики иной раз хорошо зарабатывают – если они, например, реставраторы мебели. Рене бы смолчать, но честность ее взяла верх, и она сказала, что он хоть и краснодеревщик, но работает на фабрике. Дополнение это было принято с замешательством и непониманием: ей дают шанс повысить без всякого обмана свои акции, а она отказывается. Одно дело – реставрировать мебель: человека, занимающегося этим, можно приравнять к художнику, другое ходить каждый день на фабрику. Слово "фабрика" вообще было не для произнесения вслух: воображение сразу начинало рисовать грязные темные цеха и иные непотребные ужасы, и то, что Рене не знала и не понимала этого, сбрасывало ее вниз, к основанию общественной лестницы.
Еще одна девушка в классе выглядела заговорщицей – картой, положенной на стол лицом книзу, носительницей некой тайны. Это была Летиция – та, что в первый день подсела к ней и с которой она до сих пор сидела за одной партой. Что это был за секрет, Рене поняла не сразу, хотя за год они тесно сблизились и едва ли не подружились. Вначале ей казалось, что тайна эта – во влюбленностях и любовных приключениях Летиции: та действительно только о них и говорила, остальное ее мало интересовало. Но это был секрет Полишинеля из тех, что разглашают нарочно, на каждом шагу говорят о них и берут обещание не передавать далее – и все с одной целью: скрыть нечто другое, более важное и существенное. Обе конспираторши были и в самом деле чем-то схожи, и кто-то в классе подметил, что они не случайно сели рядом. Все с этим согласились, хотя никто не мог сказать, в чем заключается их сходство. Летиция тоже ничего не говорила о своих родителях, но это не мешало ей чувствовать себя непринужденно с самыми знатными из учениц и те, хотя и не искали ее общества, молча признавали ее место в классе и ее право на равенство даже с ними.
После занятий девушки обычно прогуливались до конечной станции автобуса – той самой, где когда-то состоялась акция с плакатами. Вокруг зеленели каштаны и платаны, серели нарядные дома с классическими фасадами, с коваными оградками на балконах, краснели и пестрели узорными буквами полотна вывесок кафе и магазинов.
– Сегодня на свидание к Пьеру иду,– доверялась Летиция Рене, которая вовсе не просила у нее этих признаний.– У меня все мальчики Пьерами были, только первый – Пьеро, а этот – просто Пьер: так мужественнее и волнительнее. С Пьеро у меня ничего серьезного не было. Да и не могло ничего быть: он всего боялся, даже целоваться за год не научился. А этот совсем другой. Я в мужчинах больше всего ценю смелость, дерзость и мужественность. Он, можно сказать, взрослый. Тот Пьеро, этот Пьер – я уже с ума схожу от одного только имени. Он старше меня на пять лет: учеником архитектора работает, через два года сам будет архитектором. Не проводишь меня?
– Куда?
– К нему. Зайдем домой, бросим сумки, потом пойдем гулять вместе. А то мать удивляется: где, говорит, твои подруги, почему с ними не гуляешь? Не говорить же ей, что меня не подруги, а молодые люди интересуют. С подругами мне и говорить не о чем. Если с тобой только. Потому что ты молча слушаешь и никому слова не скажешь...
Рене не нравилась роль снисходительной дуэньи. Не хватало еще ходить с Летицией на свидания.
– Мне надо вовремя дома быть. С Жанной сидеть и уроки делать.
– Уроки всем делать надо. Ты так все время проводишь? Ничего больше не делаешь? – не верила, допытывалась Летиция.– Никогда не поверю, что так жить можно. Что-то ты скрываешь. Говорить не хочешь, а у самой, наверно, давно уже поклонник постоянный. Или вообще замуж вышла,– давая волю фантазии, додумывала она,– поэтому и домой спешишь. К своему возлюбленному...
Рене отмалчивалась – не опровергала и не подтверждала ее догадок: во-первых, лестно, во-вторых, удобно как прикрытие. Она не позволяла себе и заикнуться о своей деятельности в ячейке – даже Летиции, с которой сидела за одной партой,– и не потому, что боялась разоблачений, а потому, что вела здесь, в лицее, иную жизнь, чем в ячейке, не знала еще, какая из них будет ей нужнее в жизни, и хотела оставить обе в неприкосновенности и в несоприкосновении...
– Жаль,– говорила Летиция.– В следующий раз как-нибудь. Она, правда, и не очень-то интересуется моими делами. У самой роман на полном ходу. Скрывает от меня, а я ж все вижу. Приходит с духами новыми, а я знаю: она их не покупает, ждет, когда подарят. А если покупает, то всегда одни и те же. Новые ей поклонники дарят. А я беру у нее их потихоньку, подворовываю. Она замечать стала: что-то, говорит, быстро убавляться стали – улетучиваются. Я опрыскаюсь, а она не чувствует: запах-то свой, собственный...
Они доходили до памятной площади. Дальше Летиция садилась в автобус, на который могла сесть и раньше: он здесь сворачивал – а Рене продолжала прежний путь в одиночестве. Летиция не могла понять этого.
– Что ты не сядешь? Автобус же до Стена идет? Тебе час еще туда добираться.
– Сорок минут,– поправляла Рене.– Надо размяться после уроков.
Летиция глядела недоверчиво.
– Врешь все. Деньги копишь? На книжки?
– Ну да. Вчера Стендаля купила. "Красное и черное".
Это было единственное, чем Рене позволяла себе похвастать. Но в данном случае это была полуложь-полуправда. Правда состояла в том, что она и в самом деле откладывала деньги на покупку классиков из дешевой серии, ложь в том, что ее денег все равно бы не хватило на ежедневную поездку в автобусе.
– Хорошо тебе – ты книги любишь,– вздыхала Летиция,– а меня только Пьеры и интересуют...– И в ожидании автобуса еще раз, напоследок, распространялась о своих отношениях с любовником, оставляя на прощание самое важное – их тайные встречи на квартире, нанимаемой для этого предприимчивым юношей. Летиция не договаривала главного, но так красноречиво о нем умалчивала, столь выразительно останавливалась среди разговора, что паузы звучали убедительнее самого обнаженного повествования. Эти откровения не волновали Рене, она не завидовала подруге. Она понимала их скорее умом, чем сердцем, они были лишены для нее опытной осязательности: насколько Летиция щеголяла своей осведомленностью и хладнокровием в любовных делах, настолько же Рене не была посвящена в них и была невинна душою; но и в этом они тоже были схожи – как сходятся крайности и противоположности одного явления.
Однажды Летиция повторила свою просьбу – проводить ее до места свидания с Пьером. Глядела она при этом необычайно сердито. Рене завела старую песню о домашних делах и своей занятости, но Летиция нетерпеливо прервала ее:
– Сегодня вправду нужно. Пьер мой чудит – сам хочет этого. Почему, не знаешь? – и глянула искоса.
Рене опешила.
– Откуда мне знать? Я его не видела никогда.
– Да?..– Летиция одумалась.– А я уж бог знает что подумала. Я ему про тебя рассказывала – решила, хочет теперь с тобой встречаться... Приходи, говорит, с Рене, а сам так и трясется. От страха, что ли... И на работу, говорит, не приходи,– припомнила она еще.– Я к нему в мастерскую прихожу договариваться через окошко о свиданиях: меня там все знают... Архитектор, наверно, разозлился. Но зачем на квартиру вдвоем ходить? Непонятно...
Они зашли к ней домой. Летиция жила с матерью на одном из бульваров в уютной мансардной квартирке, где обычные прямые окна дополнялись косыми, врезанными в крышу. У них была крохотная гостиная и такие же две спальни. Видно было, что живут здесь молодые женщины, не обременяющие себя заботами о порядке. Кругом были живописно разбросанные фарфоровые безделушки, флаконы от косметики; на бронзовых часах повисла наспех брошенная блузка – судя по размеру, матери; на кресле лежал чулочный пояс. Летиция открыла дверь своим ключом, мать мылась в ванной.
– Опять кто-то был,– вполголоса заметила дочь, снимая блузку с часов и кидая ее в кресло, к поясу.
– А ты откуда знаешь? – недоверчиво спросила Рене: она и представить себе не могла подобное отношение к матери.
– Да видно же. Статуэтки не так стоят – перебирали их, что ли? Пока болтали...– и поставила фигурки, как стояли прежде.– Ты скоро? – окликнула она мать и прибавила: – Вот еще доказательство. Чего ради днем в ванну полезла?..
В ее интонациях была ворчливость и опека, какая бывает у старших сестер по отношению к непутевым младшим. Но Рене поинтересовалась не этим:
– У вас круглый день теплая вода?
– Конечно. Консьерж греет, ему платят за это. У тебя не так разве?
– Нет. Сами греем на печке.
– Раз в неделю моетесь? – Летиция глянула недоверчиво.
– Почему?.. В баню ходим.
Та поморщилась.
– Это большое свинство. Со стороны вашей консьержки, я имею в виду. Скажи ей об этом. Лучше вообще, когда мужчина этим занимается. Как и всем прочим тоже...– И Рене, приняв это к сведению, благоразумно отмолчалась, не сказав главного: ни консьержа, ни консьержки у них в доме никогда не было...
Матери Летиции было лет тридцать, не более – хотя по возрасту дочери могло быть больше. Она была в легком, почти прозрачном халате, наброшенном на голое тело и не скрывавшем его соблазнительных округлостей.
– Здесь где-то блузка была,– стеснительно сказала она и поискала глазами.– На кресло бросила. Никогда не помню, куда что кладу.– Она подняла с кресла одежду и задержалась.– Это и есть Рене? – угадала она, потому что Летиция не представила подругу.– Серьезная... Повезло дочке моей. Списывает у тебя, наверно?..– и замешкалась, видно, раздумывая над тем, переодеваться ли ей здесь или уйти в спальню, решила: – Пойду оденусь... Отец приходил,-бросила она походя.
– Сюда? – удивилась та.
– В магазин. Сюда он давно не ходит: не те у нас с ним отношения. Духи тебе подарит...– Это она говорила уже из спальни.– Я ему пожаловалась, что ты их у меня крадешь, так он пообещал тебе с десяток принести – на выбор. Буду теперь у тебя брать.
В глазах Летиции зажегся хищный огонек.
– Где они?
– Говорю ж, нет еще. Не успел принести. Не терпится?..
Она вышла из спальни – одетая и еще более привлекательная, чем прежде. Костюм скрывал ее пухлое избалованное тело, но оставлял глубокий вырез на груди и шее, и частичная, очерченная нагота была прельстительнее полной, едва прикрытой. Соответственно этому, прежнее раскрепощенное выражение лица сменилось другим, более собранным, но и в нем угадывались сытость чувств и довольство жизнью.
– Ты куда? – ревниво спросила дочь.
– В магазин. Надо посмотреть, что они там без меня делают.
– Не была с утра?
– А что там утром делать? Заберу выручку.
– Деньги дома есть?
– Есть, конечно. Лежат, как всегда, в тумбочке. А ты куда собралась? Теперь она глянула вопросительно.
– Пойду с Рене пройдусь. Прогуляемся.
– Деньги тогда зачем?
– Так спросила. Для порядка.
Мать согласно кивнула.
– Ты у меня такая. Следишь за порядком. В отца...– и ушла, подобрав сумку, которую по рассеянности едва не забыла.
– Где она работает? – спросила Рене.
– Магазин держит. Это наша собственность. Шляпки, сумки. Галантерея, одним словом. Здесь недалеко, на бульварах.
Рене это было знакомо.
– У меня мать всегда о таком мечтала. У нее было шляпное ателье с лавкой.
– Она, наверно, из него не вылезала? – угадала Летиция.– А моя раз в день наведывается, и то не всякий...
– А отец где живет? – осторожно спросила Рене.
– Отдельно. Он с нами не жил никогда. Я у них внебрачная...– Это она произнесла беспечно, но преодолевая некое внутреннее сопротивление и поправила зачем-то разодетую крестьянку-пастушку на серванте, которая и без того стояла на своем месте.– Нехорошо, конечно. Не скажешь никому – тебе если только, потому что ты как могила: никому не передашь, но что поделаешь? Внебрачные дети и у королей были... Тебе это, наверно, непонятно?
– У меня не отец, а отчим. Отца я почти не вижу. Был в последний раз год назад.
– Это потому что ты в браке родилась. Виноватым себя не чувствует. А мой своих законных так не опекает, как меня. Денег даст сколько попросишь лежат вон без счету в тумбочке. Это ведь мои, а не матери. Любит меня очень. Жить можно... Ладно, пошли. Что это Пьер мой выдумал, не знаешь? Вот и я тоже не догадываюсь...
Пьер ждал их в условленном месте. Они увидели его издали. Он был в модном котелке, в коротком, по моде, пиджаке с расходящимися полами, в длинных, в полоску брюках. Котелок, водруженный на узкую голову юноши-подростка, увенчивавший худощавое, почти щуплое тело, делал его смешным, но эта комичность не убавляла, а лишь усиливала симпатии Летиции:
– Вон он. Забавный, правда? В котелке своем. Но я его за это люблю еще больше – смешного и беспомощного. Все мужчины такие...
Но это было ее последнее объяснение в любви к Пьеру. Разговор, происшедший затем, свидетельствовал о чем угодно, но не о беспомощности обладателя котелка и полосчатых панталонов. Рене он удостоил мимолетного пасмурного взгляда и обрушился затем без лишних слов на свою подругу:
– Ты обо мне отцу говорила?
– Я? Зачем? – Летиция была сбита с толку.– Почему я должна ему о тебе говорить?
– Потому что за мной следят – вот почему! – огрызнулся он.– Надо кончать с этим! – и огляделся с внушительной важностью: будто и вправду видел за собой слежку.
Летиция закипела от гнева:
– Ты и Рене для этого позвал? Чтоб при ней это сказать?
– Рене я позвал для отмазки. Чтоб лишнего свидания не было. Ты сама это предлагала, и мать сказала то же самое. Я про тебя матери рассказал,-пояснил он затем.– Говорит, бросай все и беги куда подальше.
– Ты и с матерью советовался? – Из всего сказанного им для Летиции это было самое оскорбительное.
– Сказал. Решили, что так лучше,– и прибавил для спасения лица: Жениться мне еще рано.
– А я за тебя и не пойду. С чего ты взял?
– Все-таки. Были близкие отношения,– лицемерно возразил Пьер и оглянулся на Рене.
– Это, Пьер, еще не повод для замужества,– отрезала Летиция, и он покоробился таким бесстыдством. Она подумала мгновение, решила: – Разошлись, значит?
– Значит, так,– с сумрачным облегчением согласился он и попробовал оправдаться: – Такие вещи надо с самого начала говорить. Про отца я имею в виду.
– Следующему скажу сразу же,– пообещала она и, резко повернувшись, пошла вон, так что зазевавшаяся Рене не сразу ее догнала.
– Кто у тебя отец? – спросила она у подруги, которая шла скорым шагом и на этот раз не была расположена к дружеским излияниям.
– В полиции служит. Не то самый главный в Париже, не то второй по значению.
Рене тоже опешила – хотя по иной, чем Пьер, причине.
– Может, тогда за ним и правда слежка была?
Летиция покосилась на нее.
– Спрошу отца, но вряд ли. Слушай его больше. Он вон опять глядит по сторонам, озирается. Трус несчастный. Почему мне так на трусов везет, не знаешь?.. Ты хоть меня теперь не боишься?
– Нет, конечно,– сказала помешкав Рене, а сама возблагодарила своего ангела за то, что молчала до сих пор о своих проделках. Летиция была, конечно, хорошая девушка, но каждый из нас может проболтаться – особенно в разговоре с близкими...
Между тем близился день районной конференции, и Фоше дважды уже спрашивал через Ива, намерена ли она занять место секретаря, ушедшего в садовники. Рене хоть и втянулась в комсомольскую деятельность, но не была готова отдать ей целиком свое будущее. Ей было интересно в ячейке: были занятны люди, их борьба, ее собственная шалость с плакатами, которой она гордилась. Она конечно же сочувствовала бедным: тем, у кого не оставалось для себя ни сил, ни ни времени, а все уходило на изматывающую борьбу за существование, но от такого сострадания до служения беднякам дистанция огромного размера, да и само сочувствие несет в себе примесь снисходительного превосходства, плохо согласующегося с самопожертвованием. Неизвестно, как сложилась бы ее жизнь: может быть, она потянула бы с согласием возглавить комсомольцев девятого парижского региона и сказала Дорио, что повременит, займется подготовкой в институт (она уже думала об этом), но тут вмешалось третье лицо, и, как это часто бывает в минуты шаткого душевного равновесия, самое важное в жизни решение было навязано ей извне, стало ответом на стороннее насилие.
Однажды Летиция, не дождавшись конца школы (обычно она откладывала разговоры на послеурочное время), сказала ей:
– Нас с тобой отец в ресторан приглашает. Не какой-нибудь – в "Максим"! Лучший ресторан в Париже. Я сама там не была.– Она была оживлена и заранее предвкушала удовольствие.– Там один обед месячную зарплату стоит!
Если это и могло повлиять на Рене, то лишь в обратном направлении: как исконная крестьянка, она не любила пускать пыль в глаза и излишне тратиться. Поэтому она отказалась и предложила Летиции пойти с отцом вдвоем:
– Зачем я там вообще? Что у нас с ним общего?
– Хочет познакомиться с моей лучшей подругой. Говорит, родители на нас так не влияют, как товарищи. Пойдем! – жалобно простонала Летиция.– Он без тебя не пойдет. У него стол на троих заказан, вдвоем не пустят,– еще и приврала она.– Так просто туда не попадешь, когда еще удастся?..– И Рене поневоле согласилась: пошла подруге навстречу из ложно понятого чувства товарищества, хотя сердце ее не лежало к этому...
Отец Летиции приехал за ними к концу занятий на служебном автомобиле. Шофер прогудел с улицы, девушки в классе повскакали с мест, даже учитель важно подошел к окну и скосил завистливый взгляд вниз, где возле чугунной ограды чернел и блестел на солнце роскошный (по тогдашним, да, наверно, и по нынешним временам тоже) открытый кабриолет с откидывающимся верхом, похожий на конную коляску, лишь недавно вышедшую из употребления. Приезд подобного автомобиля был событием даже для такого учебного заведения, каким был лицей Расина,– ученицы предложили отпустить подруг до окончания урока, и учитель своей властью скрепил это решение.
Отец Летиции не вышел им навстречу, дожидался их в машине. Это был невысокий коренастый человек плотного сложения, с седым, аккуратно стриженым кружком вокруг загорелой лысины, с живыми блестящими глазами, одновременно приветливыми и ироничными. Он оглядел дочь с любовной насмешкой, перевел затем взгляд на ее неяркую, неброскую спутницу, которая, в отличие от оживленной подруги, выжидательно помалкивала и прищуривалась: не то на солнце, не то на важного чиновника.
– Познакомишь нас? Вы Рене, конечно? Меня Морисом звать. Так и зовите. – Рене тут с неловкостью поклонилась или нагнула голову, чтоб сесть в машину. Он изучал ее.– Только никаких "месье". Месье пусть вас в лицее учат.
– Мы в "Максим" едем? – спросила Летиция.
– Нет. В другой ресторан. Ничем не хуже "Максима".
Летиция закапризничала:
– А я хотела в "Максим"! Ты сам это сказал!
– В следующий раз. Подруга твоя, надеюсь, не против?
– Я вообще в ресторанах не была,– призналась Рене.– Только в кафе. И в автомобиле не ездила.
– Вот видишь. Значит, у вас сегодня двойной праздник,– любезно осклабился Морис.– Можете загадывать желания. Летиции хуже. Она везде была и все видела – даже неинтересно.
– В "Максиме" не была!
– Еще будешь. Ты был в "Максиме", Жак? – спросил он шофера, приглашая его в собеседники.
– Был. Стоял у ворот, пока вы там сидели.
– А зайти туда не хочешь?
– За свой счет?
– А за чей же?
– С ума не спятил – деньги там мотать. Мне жена что нужно сготовит. Вы-то, небось, туда не на свои ходите.
Морис поворотился к девушкам, ухмыльнулся.
– Слыхали наглеца? Нет, сегодня на свои. По личному делу. Пока что, во всяком случае...
Ресторан белел алебастровой лепкой стен и потолка, желтел позолотой, темнел бронзой, краснел бархатом стульев; столы были заставлены хрусталем и серебром, обычными спутниками роскоши и богатства. Посетителей было немного, они ели беззвучно, будто боялись нарушить тишину, и безупречные движения их холеных рук были размеренны, вкрадчивы и осторожны. Морис говорил громче всех и чувствовал себя свободнее других гостей: будто был родственником хозяина. Он заказал для начала заячий паштет из мелко нарубленного мяса со специями, креветки в розовом соусе и бутылку белого.
– Остальное – как пойдет,– сказал он вышколенному официанту, который мог бы победить на конкурсе немых сцен и живых фигур, если бы такие проводились.– Вы, я слышал, литературу любите? – спросил он Рене, ради которой и устроил эту встречу, повеселел, осклабился в дружелюбной улыбке.-Про вас легенды ходят – как вы экзамены сдавали.
– И до вас дошло? – не слишком любезно пошутила Рене, имея в виду его профессию. Он понял и не обиделся.
– Нет, Летиция рассказала. До полицейских сводок вы пока не дотягиваете. Давайте, пока нам закуски несут, экзамен небольшой устроим: вам – как вы знаете литературу, мне – как я ее помню. Летиция тут пас – не знает ее и знать не хочет. Если б в мое время училась, провалила бы все экзамены и никакой отец бы не помог: у нас тогда строго было. Она одного Бальзака с другим путает и не видит в этом ничего зазорного.– Глаза его по-прежнему пытливо изучали Рене, но теперь еще и окутывались воспоминаниями и влажно поблескивали: он, видно, любил возвращаться в прошлое.– У нас в вашем возрасте игра была: кто-нибудь начинал читать стихи, а другой должен был их подхватить и продолжить. Мы многое учили наизусть: считалось дурным тоном не знать хоть что-нибудь из каждого хорошего французского поэта – это было как пропуск в высшее общество. Попробуем? – и оглядел обеих, приглашая к состязанию.