Текст книги "История моей матери"
Автор книги: Семен Бронин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 51 страниц)
– А колышки у вас есть? – бросил ему вдогонку Серж. Жиль не соизволил ответить, но про себя подумал и о кольях тоже.– Занятный парень,– сказал Серж Рене.– Я б сказал, напористый.
– Все будет как положено. Он сделает как надо,– успокоила его Рене.
– Правда? – Серж глянул испытующе.– В таком случае он полная моя противоположность. Я вечно делаю что не надо, а что нужно, забываю. Но палатки эти я все-таки возьму. Даже если мне одному придется их ставить. Они уже есть в репортаже,– и взвалил их себе на плечи – концы палаток, а с ними и он сам, прогнулись под недюжинным армейским весом...
Не было бы Жиля, не было бы и лагеря. Удивительно, сколько может сделать один человек с двумя помощниками, если у него на плечах ясная голова и у нее под началом послушные руки. В Стене жил его приятель, автолюбитель из молодых да ранних. У него была одна из первых моделей Рено, которую он переделал до неузнаваемости. Пока Жиль бегал за машиной, Шарль и Николя оповестили детей и родителей Стена: не сделай они этого, люди подумали бы, что прибыла военная команда и начинаются армейские маневры. Автолюбитель приехал с кувалдами, трамбовками и прочим, они с Жилем выбрали лужайку: чтоб палатки были бы видны и тем, кто не был оповещен о происходящем,– и работа закипела. Политический аспект мероприятия при этом совершенно потерялся и выпал из общего поля зрения. Серж, оставшийся не у дел, начал волноваться. В его планах значилось, что во время постройки лагеря дети выучат морской семафор и передадут друг другу флажками послание, адресованное пионерам всего мира. Он начал раздавать флажки, но никто не понял зачем: решили вначале, что для оцепления лагеря,– прошло немало времени, прежде чем он растолковал им принцип военно-морского телеграфа. Нельзя сказать, чтоб жители Стена пришли в восторг от его затеи, в которой антимилитаристские мотивы слишком легко оборачивались своей противоположностью: они не имели ничего против армии и флота, но видеть детей занятыми военными экзерсисами им не очень-то нравилось. Дети вместе с родителями, которым нечего было делать в воскресный день, вместо изучения семафора ставили палатки и вбивали столь необходимые для этого колышки. В палаточных городках не было ничего нового: в Сен-Дени их давно ставили на лето – новость была в том, что все происходило весной и в Стене: для кого-то разница небольшая, а для стенчан существенная.
Папаши, не зная подоплеки происходящего, вместо того, чтобы благодарить организаторов за инициативу, ругали за непредусмотрительность. Серж отошел в сторону, чтобы не слышать слов вопиющей несправедливости.
– Что за идиот все это придумал?! В такую погоду детей холодом морить! Меня сегодня у окна просквозило – не то что здесь, на ветру! Ты своему позволил? Флажками махать? Я считаю, ни к чему это. Нечего им привыкать к таким играм.
– Пусть машет. Скажет потом: все махали, мне одному не дали. Надо им железку принести, что ли. Железную печь, я имею в виду.
– А у тебя есть?
– Была где-то. Трубу бы не забыть. Ведь все помнить надо. А не так, как эти.
– Принеси тогда. А то с этими оболдуями и до скарлатины недалеко. Я пойду грелку железную принесу. Углями ее начиню. У меня есть одна – на случай болезни. А я думаю, тут до нее недалеко.
– Гляди! И у меня тоже есть – я и забыл совсем. Но это надо будет всем дать – не своему только.
– А ты как думал? Будут по очереди греться. Тут все общее. Коммуна.
– Насовсем отдать?
– Еще чего?! На день! До сегодняшнего вечера. Навсегда – это, не приведи господь, после их революции.
– На день не жалко. Хотя как раз за день и на целый месяц подзалететь можно. Заболеть, я имею в виду.
– Так о чем я толкую? – и сосед прикрикнул на сына, который чересчур усердствовал в установке палатки: – Ты куда штырь бьешь? Кто же в холст его лупит? Для этого кольца! И что ты держишь ее так? Тебе б палочкой махать, а не кувалдой! Дай покажу!
Серж подскочил к ним: он хоть и отошел в сторону, но уши держал по ветру и что надо слышал. Это была как раз та палатка, что побывала на Ипре.
– Спасибо, что вовремя присмотрели! Кое-кто вам будет очень за это признателен! – Папаша ничего не понял из таких объяснений.– Я имею в виду холст и кольца. Я уже вижу на них точечные отверстия. Дайте помогу!..– и с размаху двинул молотком – но не по штырю, а рядом, по палатке, так что та прорвалась косой полумесячной дырой, а не точечной, как при гвоздевом ударе.
– Знаете что? – сказал папаша.– Больше всего на свете я не люблю, когда в мое дело путаются умники. Их и понять нельзя, что они говорят, и ничего им доверить – это уж точно,– и, переняв у него молоток и гвозди, аккуратно вбил штыри и укрепил палатку, после чего отошел в сторону и, как водится, полюбовался делом своих рук.– Ну вот. Совсем другое дело... Теперь надо ее обогреть, а как, это думать надо. Потому что кое у кого на это мозгов не хватило.– И Серж, сокрушенный и раздавленный, отошел в сторону – на этот раз на такое расстояние, чтоб ничего уже больше не видеть и не слышать.
Рене вначале тоже не знала, куда деть себя в развернувшейся народной стройке. Но если Серж тосковал и бил тревогу по поводу этого и оттого, что его идея рушится на глазах и строящийся палаточный лагерь с самого начала зажил жизнью, не имеющей ничего общего с его планами, то она скромно пристроилась к женщинам, которые резали хлеб, зная наперед, что все кончится этим, что их дети и мужья будут голодны. Те охотно подвинулись и дали ей лишний ножик, который прихватили с собой столь же предусмотрительно, как Жиль – кувалды и трамбовки. Жиль подошел к ней. Он никого не упускал из виду – а уж Рене-то в особенности.
– Нашла себе место?
– А почему нет? Дело стоящее.
– Еда-то? Ничего важнее нету...– Он поглядел на нее сбоку.– Так-то на тебя со стороны посмотреть – ничего особенного. Как все, обычная.
– Я такая и есть.
– Да. Скажи кому-нибудь другому. Что я, тебя в деле не видел? Опасная, гляжу, тихоня. А где редактор твой?
– Серж? – Рене оглянулась в поисках: она потеряла его из вида.
– Ты его по имени зовешь?
– В редакции всех так зовут. Даже самого Кашена. Это ничего не значит, Жиль.– Он почему-то повеселел.– Где-то здесь был. Дырки на палатках считал.
– Притащил их все-таки?
– Ну да. Ему надо целыми их отдать.
– Мы ему другие дадим, цельные. Подменим: кладовщик не заметит свернуты будут... Только пусть сам на себе их тащит. Я их в машине не повезу. Что ты? Франсуа убьет, если узнает... А вы всех бутербродами накормить хотите? – Это он спросил у женщин, которые с любопытством их слушали.– А что-нибудь горяченькое? Супу, я имею в виду – не подумайте чего плохого.
– О супе надо было заранее предупреждать,– сказала одна из них: из тех, что говорит первой.– В него много что класть надо.
– Если картофельный, то и луку хватит,– сказала ее соседка.– Им все равно – лишь бы погорячее.
– Баланду варить всем на посмешище? Никогда!
– Может, яичницу с ветчиною? – предложила Рене. Жиль усмехнулся: он не ожидал от подруги такой наивности.– Деньги есть,– объяснила Рене и достала из кошелька средства, взятые из партийной кассы.
– Деньги?! Что ж ты раньше-то молчала?! Да с деньгами я горы сворочу не то что эти палатки!
– Есть где купить? – спросила Рене, передавая ему деньги.
– Рене, ну что ты спрашиваешь? С деньгами-то?! Гляди, и твой Серж идет!
– Яичница? – Серж при разговоре о еде вышел из тени: как всякий журналист "Юманите" он был вечно голоден.– Но для этого нужны, как минимум, ветчина и яйца.
– Да еще прибавь: дрова и печку,– прибавил Жиль.– Мы все учтем. За яйца и ветчину платят, а печка и дрова в складчину!
– А пока суть да дело, надо ребят занять,– воодушевился Серж.– Научим их морскому семафору?..
Общее молчание было ему ответом.
– Давайте лучше в футбол сыграем,– примирительно сказал автолюбитель, бывший в курсе всех спортивных и технических новшеств.– Футбольного поля нет, но можно разметить.
– На это флажки и пойдут,– сообразил Жиль.– Ими и ворота и края поля обозначить можно.
– Свисток надо найти.
– У полицейского возьмем,– нашелся и здесь Жиль.– Все равно без дела стоит.– Действительно, за ними присматривал полицейский в форме, присланный для порядка. Он скучал и не прочь был к ним присоединиться – особенно после разговора о яичнице с беконом, который умудрился услышать, хотя и стоял на приличном расстоянии.
– А даст? – Серж питал классовую неприязнь ко всем стражам порядка.
– А отчего нет? – сказал Жиль.– Что он – не как все? Это работа у него такая. Еще играть с нами будет – не то что свистеть. Ну все! Программа классная! Вина нет, но не тот день сегодня...
День прошел на славу. Сначала играли до упаду дети, потом – родители, сменявшие их по мере их выбывания. Азарт игры был остановлен лишь запахами яичницы: на английский манер – под стать игре – с беконом, то есть вполне французской ветчиною. В палатках было уютно и тепло от невесть откуда взявшихся печек. В разгар пиршества появился сам Дорио, привлеченный сюда слухами о необычном мероприятии на смежной с ним территории. Он приехал на автомобиле, которому тут же позавидовал любитель из Стена и пошел его осматривать. Дорио, как всегда, был не один, а с Фоше, следившим за тем, чтоб он не сказал и не сделал лишнего, и с женщиной-активисткой, яркой тридцатилетней блондинкой – как показалось Рене, славянского происхождения: она говорила с легким акцентом и не сводила с него глаз – не на французский манер, а на какой-то из славянских: полька или украинка.
– Рене здесь?! То-то все на высшем уровне! Так вы, пожалуй, нас обгоните! И Серж? А ты что тут делаешь?
– Это моя задумка,– Серж обрел на миг былую значительность.– Я веду в "Юманите" отдел для самых маленьких.
– Аа! – протянул Дорио с хорошо разыгранным почтением.
– Но это пока эксперимент,– поправился Серж: чтоб не выглядеть наивным.
– С палатками?! Да мы этими экспериментами три года занимаемся! -Дорио не любил, когда забывали Сен-Дени и его первенство в рабочем движении.
– Я не это имею в виду...– и Серж рассказал о проекте организации лагерей по всей территории Франции.
– И ты думаешь получить что-нибудь под это? – спросил его Дорио.-Доверчивый ты человек, Серж. Обдурят.
– Как?
– Увидишь как.– Дорио не делился опытом с людьми, которых не признавал своими, но сказал все-таки: – Ты в поездах когда-нибудь ездил?
– Ездил, конечно.
– На кого чаще всего деньги просят? На детей, верно? Малых да болящих самая верная приманка: дают всего щедрее.А куда деньги потом идут? Не спрашивал? Вот и я тоже... Зачем вообще просить? Надо зарабатывать. Мы в Сен-Дени научились этому и живем, я считаю, неплохо. Что нужно рабочему? Чтоб его уважали. Верно? – он обратился к Жилю, который неотрывно смотрел на него и переводил взгляд только на Рене, как бы сверяя по ней впечатление от руководителя, которого не видел прежде.– Хороший парень, Рене. Надо бы украсть его у тебя. Он же, небось, все это сделал? Не сами же собой палатки развернулись и поле для футбола разметилось?
– Палатки я частично привез,– сказал Серж.– Теперь не знаю, как возвращать. В трех местах продырявлены, в двух прожжены.
– Посчитал? Поможем ему? – обратился Дорио к своему помощнику.– Дай ему новые – у нас есть, а эти починим в мастерской у Пижона: он у нас заказ на три тысячи получил – пусть проценты платит. Так вот, я говорю, уважение нужно рабочему – его получают силой, нагоняя страх на буржуев, а добившись своего, живут себе в удовольствие. И необязательно кого-то отлучать и гнать от общей кормушки – все хотят жить, даже полиция. Верно, капитан? – спросил он полицейского.
– Так точно, генерал,– в тон ему отвечал сержант, который, играя в футбол, снял мундир и теперь, в присутствии начальства, надевал его снова.
– Про меня говорят, я с полицией вожусь,– продолжал Дорио.– Да я не с полицией – с самим чертом дружбу сведу, если это делу полезно. А эти,– он махнул куда-то в сторону противников из Политбюро – хуже Людовиков! Те тоже никому жить не давали и во все нос совали. А они еще и не от себя, а по чужой подсказке! Научились у русских друг друга есть – этих хлебом не корми, как они говорят, дай только вцепиться зубами в чужую задницу! Что ты меня дергаешь? – выговорил он Фоше, который уже хватал его за рукав, призывая к сдержанности.– Мы в свободной стране живем – это они нам сюда свою охранку ввозят! – Он был выпивши.– Дай я еще с Рене поговорю: она мне всегда нравилась. Рене, у тебя одна беда есть: ты жить боишься. Что ты сейчас делаешь? Лицей кончила?
– Заканчиваю.
– А потом что?
– Учиться пойду. В Сорбонну на юридический и в Политическую школу на дипломатическое отделение.– Рене уже остановила выбор на этих двух учебных заведениях. Дорио скривился как от горькой пилюли.
– А жить когда? Римское право учить? Это еще полбеды, будешь в судах очки всем втирать, а дипломатический зачем?
– Международное право хочу знать.
– Да нет никакого международного права. Кто сильней, тот и прав... Напрасно ты. Нельзя долго учиться. Учеба мозги сушит и времени для жизни не оставляет. Ты лучше поживи немного, потом поучись, потом снова поживи, снова поучись. У тебя и без учебы полно способностей – ты их только губишь. Ты находишь простой выход из трудных ситуаций – это любых знаний стоит. Тебе б цены не было, если б ты еще жить любила и среди людей вертеться... Тебя что, в детстве не баловали?.. – Он поглядел на Рене, она из скрытности смолчала.-Значит, так. Но мы все так – те, кто в революцию лезет. У всех детство поломанное. Но надо свое брать, нагонять упущенное! Любовники тебе нужны, Рене, а не занятия римским правом. Вон какой парень с тебя глаз не сводит. Сойдешься с ним – я тебе его оставлю. А то моя подруга уже навострилась.– Он оборотился к сопровождавшей его блондинке и широко ей улыбнулся: – Что я слишком долго с тобой разговариваю.
– Что такое "навострилась"? – спросила подруга: остальное ей было ясно.
– То самое и значит,– снисходительно объяснил он.– Успокойся: Рене не для меня. Я слишком нетерпеливый. Мне и революции ждать тоже нет терпения! Поехали?..– и вся компания унеслась на автомобиле столь же стремительно, как сюда и приехала...
Палаточный городок жил всего день: на первый раз этого было довольно. Палатки сложили для обмена в мастерских Сен-Дени, родители разобрали детей по домам. Общее мнение было таково, что день прожит был не зря и что побольше бы таких. Про то, что городок был организован коммунистами, не говорили, но помнили, а в таких случаях молчание дороже публичного признания. Ребята разбрелись по домам – с ними должны были разойтись и устроители праздника. Рене пошла бы домой, но вмешалась девушка из Бобиньи, приехавшая в Стен для обмена опытом и для ознакомления с организацией пионерского движения. Она была дочерью профсоюзного работника, который не мог приехать сам и прислал ее своим представителем. Если Рене, по словам Дорио, была излишне разборчива и не брала от жизни того, что могла бы взять, то эта девочка была вовсе беспомощна и нуждалась в постоянной опеке. Ей предстояло заночевать в Стене: ехать назад было поздно. Жиль предложил ей расположиться у него, она согласилась при условии, если кто-то разделит с ней комнату: чтоб не скомпрометировать себя и весь Бобиньи с нею вместе. Пришлось и Рене ночевать у Жиля – чему, надо сказать, тот был только рад, да и Рене согласилась легче, чем можно было бы предположить, учитывая, что ее собственный дом был совсем рядом. Обеих положили в спальне – Жиль и его мать устроились на кухне, нисколько этим не стесненные. Девочка из Бобиньи заснула крепким сном праведницы, Рене же пошла на кухню напиться: от яичницы с ветчиной у нее началась жажда. Мать перед ее появлением вышла из кухни, оставив ее с Жилем. Наливая воду из ковша, Жиль наклонился и поцеловал Рене в шею. Она выскользнула из его объятий, но не так быстро, как если бы вовсе этого не ожидала. Он предпринял новую попытку сближения – она увернулась проворней прежнего.
– Что ты упираешься? – упрекнул он ее.– Я же с хорошими намерениями... Я девушку ищу – надо семью завести и на тормозах все это спустить...– Он не сказал, что именно, но она поняла, что он имеет в виду профсоюзную деятельность.– Этим не проживешь. А в историю загреметь можно. Тогда, на конгрессе, да и потом, в вашем деле... А из-за чего? Если подумать, то не из-за чего. Лишний раз пошумели... Надо серьезней быть.– Он поглядел на Рене, призывая ее к благоразумию.– А девушкам вдвойне: им же о детях думать надо.
– А вам не нужно? – Рене была настроена в этот вечер игриво.
– Нам тоже, но не так, как вам!..– и снова попытался поймать ее, приняв ее слова за поощрение, но опять безуспешно.– Чего ты хочешь?
– Хочу дальше учиться. Замуж не хочу. Мне рано.
– Замуж никогда не рано,– сказал он разочарованно, как если бы она ему наотрез отказала.– Поздно бывает – это да, а рано, я что-то не слышал...– И отошел, расстроенный, а она пошла спать с девочкой из Бобиньи и чувствовала себя в течение получаса не вполне уютно: ей хотелось продолжения разговора...
Рано утром она проснулась и прислушалась к тому, что было на кухне. Там негромко разговаривали. Жиль рассказывал матери о своих любовных злоключениях:
– Нравится она мне сильно. Я ей даже вчера предложение сделал.
– И она что?
– Да она, наверно, слишком умная для меня. Сказала, хочет учиться дальше. Что я по сравнению с нею?
– Что значит – умная? Я для тебя умная?
– Ты мать. Матери все такие.
– Правильно. У нас у всех один ум – как бы вас воспитать да вырастить. А если у нее такого ума нет, зачем она тебе?
– Говорит, рано еще.
– Замуж выходить? Это бывает. Не нагулялась, значит. Опять она тебе не пара: ты парень серьезный.
– Поцеловал ее вчера.
– И что?
– Да что?.. Вроде я ей не противен.
– А дальше? Тебя не поймешь.
– Да ничего, мать. Что поцелуй, когда жизнь решается?.. Спит, наверно...
Рене притворялась спящей. Она думала о Жиле, о своей жизни на этом свете. Ей в какой-то миг захотелось связать себя с этим ловким и преданным ей парнем, но в следующую минуту она подумала о том, что останется тогда навсегда в этих стенах, станет женой этого человека, пусть приятного, будет рожать детей и вести хозяйство, и страх связать себя навечно, сесть на постоянный якорь обуял ее, а мысль о замужестве (а она только так и представляла себе отношения между мужчиной и женщиной) отпугнула от продолжения столь опасного знакомства...
Утром она наскоро собралась, отказалась от завтрака, ушла из дома, сулившего ей слишком гостеприимный кров и чересчур тесные объятия.
18
Однажды после занятий она увидела отца, поджидавшего ее у ворот лицея. Шел последний год учебы. Приближение экзаменов будоражило класс и меняло отношения между ученицами. Для получения степени бакалавра по философии, к чему все стремились и что давало право на продолжение учебы в высших учебных заведениях, нужно было написать несколько сочинений: на латыни и на одном из европейских языков – по литературе и на французском – по философии. Экзамен принимали не в лицее, а в Сорбонне, поблажек никому не делали, и девушки пребывали в тревожном ожидании. Рене состояла в партии отличников, которая перед всякими экзаменами набирает вес и пользуется общим спросом: она была нарасхват, и к ней невольно стали относиться лучше, чем прежде. Хоть она и понимала, что это лишь на время, до окончания сессии, но, став нужной подругам, почувствовала себя в классе иначе, увереннее. (Наши школьные успехи и достижения – это ведь как боевые ордена и звездочки на погонах военных: мы ими гордимся, когда нам ничего иного не остается, но другие почитают их лишь в парады и праздники.)
Хотя она была в приподнятом настроении: она только что объяснила Селесте правило высшей алгебры – сердце ее невольно сжалось, когда она увидела Робера. Отец ждал ее там же, где в первый раз, и с тем же рассеянным, понурым и отчужденным видом, который когда-то напугал ее и вызвал у нее тоскливое и неуютное чувство. Она снова, как в тот раз, преодолела себя и подошла к нему – он переменился в лице, дружески улыбнулся, расспросил ее о школьных делах и объявил затем, что пришел, чтобы сказать, что ее хотят видеть какие-то люди и почему-то непременно у него дома – сказал так, будто сам не знал причину этого.
– Что за люди? – недоверчиво спросила она.
– Профсоюзники. Вышли на меня по своим каналам,– и усмехнулся.– Мы же все – одна семья, при всех наших партийных разногласиях. Рабочему нужно, чтоб ему платили – остальное тоже важно, но не в такой степени...
Они договорились о времени встречи и на этом расстались.
Робер снимал другую квартирку: меньшую, чем раньше, но тоже возле Монмартра. Рене заходила к нему теперь довольно часто: накапливалось и давало о себе знать родственное чувство. Она привыкла к отцу, да и он встречал ее веселее прежнего: не выражал большой радости, но и не отгораживался от нее газетами. Теперь он видел в ней соратницу, что у иных заменяет или дополняет родительские чувства. Она, правда, не была его единомышленницей: к коммунистам он относился с теми же оговорками, что и прежде, но была политической союзницей. Он держал какое-то бюро рядом с новой квартирой, не говорил, что там делает, держал это в тайне и стал вообще немного загадочен. Кроме него дома была Люсетта. Гостей не было: Рене пришла раньше срока.
– Ну и как тебе коммунисты? – спросил отец.– Ты, я слышал, познакомилась с самой верхушкой. В "Юманите" ходишь?
– Это известно?
– А ты как думаешь? Кому надо, все знает. Какие у тебя впечатления?
– Сложно сказать.– Рене сама над этим думала, и в ней жили сомнения, удерживающие ее от принятия окончательных решений.– Они все время как в театре.– Она поглядела на отца и Люсетту, скрепляя выразительным взглядом недоговоренность своих слов, и затем объяснила: – Слишком громко говорят на митингах, чересчур весело вспоминают, как сидели в тюрьмах. Ощущение неестественности. Думаешь сначала, что это на людях, а когда видишь их ближе, в домашней обстановке, оказывается то же самое.
– Ты Кашена имеешь в виду? – Отец отличался излишней дотошностью.
– Неважно.– Она не любила переходить на личности.– Это общее явление... С русскими тоже не совсем ясно.– Отец весело хмыкнул, а Люсетта вспыхнула: она и до того точила на Робера зуб, а веселость его вконец ее разозлила.-Говорят о них, как слуги в пьесах об отсутствующих хозяевах: шепчут в сторону: "Ох уж эти русские!".. Дорио позволяет себе говорить без стеснения, но за это его, кажется, и не любят... – и глянула вопросительно: может, он что подскажет.
Отец пожал плечами, уклонился от разговора:
– Не знаю. Это ваше дело, внутреннее.– Видно было, однако, что он доволен дочерью: – Тебе, вижу, в рот палец не клади – по локоть откусишь... У вас там раздоры – поэтому они все такие взвинченные... Кто теперь за главного?
– Вроде Дорио, Селор и Барбе.– Рене начала следить за перемещениями в руководстве: без этого невозможно было разобраться в отношениях ее товарищей.– Был Трент – его сняли.
– Барбе за главного,– подтвердил отец. – Но это временно. Дорио под него копает, а под Дорио все прочие. Земля под каждым ходуном ходит. Хотя тот, кто действительно что-то значит,– важно прибавил он: он, видно, знал больше, чем полагалось простому профсоюзнику, да еще из анархистов,– на все плюет и делает свое дело... Что ты хочешь от легальщиков? Они же обречены на разыгрывание спектаклей. Послушаешь их: надо за оружие браться и громить мэрию или что под рукой окажется. А он придет домой, облачится, что твой буржуа, в халат и в ночной колпак, преспокойно ложится спать и забывает о том, что говорил на митинге. Они говорят: это для того, чтоб держать народ в напряжении – не сегодня-завтра вспыхнет восстание, все должны быть готовы взяться за оружие, но мы-то знаем, что это не так. И они знают. Вот и выходит балаган. А чтоб больше пыли в глаза пустить да совесть очистить, в тюрягу сходят: будет что рассказать и чем похвастаться. Все для дураков, Рене, и я вижу, ты на эту удочку не попалась. Раз спрашиваешь об этом.
– Мне надо решать,– объяснила она.– Если через год в высшую школу поступать, то, наверно, лучше повременить со всем этим.
– Да уходи совсем и навсегда!..– Это вмешалась в разговор Люсетта: до сих пор она сдерживалась в присутствии Рене, а тут разошлась не на шутку.-Зачем тебе этот маразм?! За который никто не платит? – За время, что прошло с памятных уроков музыки, она ожесточилась, почерствела и подурнела. Ей было далеко за сорок.
– Начинается! – Робер отвернулся.
– А что ты можешь возразить на это? – враждебно сказала она ему.– Ты же сам все сказал! Может, ты к себе это наконец применишь? Сам же говоришь балаган для дураков?
– У революционеров своя логика,– сказал Робер.– И разные бывают революционеры. Не одни только легальные.
– Я одного только вижу! И что за логика еще?! – взорвалась та.– Чтоб жена весь день работала, пальцы о рояль разбивала, а ты в своем бюро время проводил – не знаю, за кого ты там: за сторожа или за сводника!
Робер покачал головой:
– У тебя других фантазий нет? Я не хочу ни от кого брать денег, не понятно разве? – Он глядел с нарочитой веселостью.– Деньги – это кабала: сунь голову, тебе тут же хомут на нее накинут. А так все просят, одолжаются. Я анархист – мы денег не признаем,– еще и пошутил он.
– Признаешь только те, что я зарабатываю! Барон какой!.. Да что ты хоть там делаешь? – воскликнула она и обратилась к Рене как к свидетельнице.-Пять лет с ним живу и никак понять не могу!
– А тебе и не надо,– добродушно сказал Робер.– Существует конспирация.
– Чье это бюро, отец? – Рене уже понимала кое-что в этих делах.
– Было анархо-синдикалистов.
– А теперь?
– Тоже их. Только не платят. Денег нет, а к русским на поклон идти не хотят.
– Но кто-то платит за все? За аренду. Она высокой должна быть.
– Большая,– признал он.– Но не такая, как ты думаешь. Контракт до войны заключался – деньги, по нынешним понятим, мизерные, такими и остались, поскольку плата не изменилась. Но платить надо, а когда денег нет, то маленькие или большие – все одинаково... Я плачу – кто ж еще? – втихую пояснил он, будто Люсетты не было рядом.
– Видали! – вознегодовала та.– Он, видите ли, платит! Хоть бы ты чаще приходила, Рене,– может, я еще что узнаю! Это ты платишь, Робер? А может, я с моею подагрою?!
– Не ты. Есть и другие источники. Но после оплаты счетов ничего не остается,– признал он.– Что ж делать? – Он пожал плечами.– История – это такая дама: не любит, когда к ней пристают с неоплаченными счетами.
– Что?! – взорвалась его конкубинка.– Ты меня сегодня добить хочешь!.. Вот и женился бы на ней, на даме этой! Хорошая бы вышла парочка!
– С историей? Мы и так с ней помолвлены,– пошутил Робер. И чтоб не звучало похвальбою, прибавил: – Не я один. Она вон тоже.– И указал на дочь.-Мы оба с ней повенчаны.
– Христовы невесты! – не выдержала та.– Обоего пола! Не слушай его, Рене! Учись, получи какую-нибудь профессию – чтоб этих Альфонсов в глаза не видеть! Подальше от них держись и живи в свое удовольствие! Ты знаешь, что такое жить в свое удовольствие, Робер?
– Знаю. Только этим и занимаюсь.
– За счет других! Революционер чертов! Коммунист проклятый!
– Я не коммунист. Ты меня не обижай.
– А кто ж ты есть?
– Я сам по себе. Маркса, правда, иной раз почитываю.– Он повернулся к дочери, посчитав разговор с женой законченным.– Что верно – так это то, что не нужно нашему брату обременять себя семьею. Не выходи замуж, Рене. Пока впритык не припрет. У меня, например, это не получилось. Сколько ни пробовал, все боком выходит.– Это была запоздалая месть Люсетте.
– И кто виноват в этом? – спросила жена.
– Кто? Я, конечно,– отвечал по обязанности тот, совсем в этом не уверенный. Люсетта поглядела на него, будто в первый раз увидела.
– Вот поэтому тебя в семье твоей и видеть не хотят! – выругалась она.-Не знают, чего от тебя ждать. Того гляди, приведешь в дом какого-нибудь головореза!..
Семья Робера, действительно, не то что бы окончательно порвала отношения с ним, но не звала к себе и комнату его, пока что бы временно, отдала няньке, нанятой для сына Андре и Сюзанны. Робер приходил туда лишь на празднование дня рождения матери: святой день для всего семейства. Он был как отрезанный ломоть – с этим смирились и с Робером мысленно простились. Французы суше и решительнее русских: они долго и упорно помогают попавшему в беду родственнику – но только до тех пор, пока не выяснится, что он сам ничего предпринимать не хочет, напротив, упорствует в своем бедственном, на их взгляд, положении и чувствует себя в нем как рыба в воде. Тогда о нем забывают и вычеркивают его из памяти: даже мать Робера, которой, по российским представлениям, следовало печься о сыне до гробовой доски, вела себя так же. Вслед за Робером забыли и о Рене. Яблоко от яблони недалеко падает, и грехи отцов ложатся на детей – что бы по этому поводу ни говорили и ни думали все либералы и гуманисты мира.
Робер обиделся. Дом до сих пор был его слабым местом.
– С чего ты взяла?
– Как – с чего?! Твоя дочь родная – а ты ее черт знает куда толкаешь! Не ходи, Рене, в этот гадюшник! Я туда ни ногой – там какие-то сомнительные личности околачиваются!..– И не находя слов, чтоб излить чувства, ругнулась несколько раз подряд, будто одного было недостаточно: – Merde! Merde! Merde!
Именно в разгар этой брани и пришли гости – те, что договаривались с отцом о встрече: высокий в рабочем комбинезоне парень лет тридцати, на вид деловитый и сосредоточенный, и другой, помоложе: невысокий крепыш лет двадцати пяти, живой как ртуть, бойкий и улыбчивый – хотя внешность, говорят, обманчива. Одеты они были самым обыденным и непритязательным образом, а вели себя так, будто пришли не из-за Рене, а к отцу по своим делам: не заговаривали с ней, а лишь незаметно к ней присматривались.
– Мы не опоздали? – Крепыш сверился с часами: несмотря на кажущуюся беспечность, он отличался пунктуальностью и жил по часам.
– Нет,– успокоил его Робер.– Рене пришла по-родственному, раньше времени.
– Пойдем в бюро? – Гость покосился на Люсетту, чью ругань слышал еще с лестницы: сейчас она насторожилась и глядела во все глаза, будто в дом вошли как раз те головорезы, появление которых она предсказывала.
– Пойдем, конечно. Дела в бюро делаются, а не дома.– И Люсетта только головой мотнула, не зная, как еще выразить свое негодование: несмотря на все опасения, ей хотелось послушать, о чем будет говориться.
Крепыш, угадав причину семейного скандала (что нетрудно, поскольку она почти везде одна и та же), стал втолковывать Роберу, не упуская из виду Рене: