Текст книги "Семья Тибо, том 1"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 74 (всего у книги 86 страниц)
У Женни не хватило мужества сойти в сад. Ей только хотелось ускользнуть из приемной, чтобы избежать присутствия Антуана.
Держась рукой за стену, облицованную плитками, Женни сделала несколько шагов по коридору без определенной цели. Несмотря на то, что все окна были открыты настежь, атмосфера оставалась удушливой, Из операционной, помещавшейся этажом ниже, по лестнице поднимался тошнотворный запах эфира, примешиваясь к горячему потоку воздуха, струившемуся по всему дому.
Дверь в палату отца была приоткрыта. В темноте разливался слабый свет ночника, спрятанного за ширмой. Сиделка вязала чулок у изголовья больного. Под простыней вырисовывались неясные очертания неподвижного тела. Руки были вытянуты на кровати. Голова низко лежала на подушке. Повязка закрывала лоб. Полуоткрытый рот казался черной дырой, откуда вырывалось глухое и прерывистое дыхание.
Женни в приотворенную дверь глядела на этот рот, слушала этот хрип, но мысли ее оставались ясными, спокойствие граничило с равнодушием и приводило в ужас ее самое. Отец умирал. Она твердо это знала, она повторяла это себе, но ей не удавалось осознать факт, выделив его из хаоса своих смутных мыслей, и рассматривать его как реальное, действительное событие, близко ее касающееся. Она чувствовала себя скованной, очерствевшей. А между тем она обожала отца, несмотря на его недостатки. Ей вспомнился другой период ее юности, когда ей пришлось дежурить у изголовья тяжелобольного отца и когда при виде его бледного, искаженного страданием лица сердце ее мучительно сжималось. Почему же сейчас она оставалась бесчувственной?.. Она принуждала себя стоять здесь, опустив руки, не в силах оторвать взгляд от кровати, безвольная и виноватая, стыдясь своей сухости, борясь с желанием отвести глаза, забыть об этом несчастье… Точно эта неуместная агония именно сегодня лишала ее последней возможности быть счастливой…
Наконец в поисках свежего воздуха Женни оторвалась от притолоки двери и подошла к окну в коридоре. Здесь стоял стул. Она села на него, скрестила руки на подоконнике и тяжело уронила на них голову.
Она ненавидит Жака! Это низкий, неверный человек. Может быть, даже безответственный в своих поступках… Сумасшедший…
Под окном, внизу, в жарком мраке дремал безмолвный сад. Женни различала темные купы ветвей, извилистую бледную линию аллей вокруг лужайки. Японское лаковое дерево отравляло воздух стойким тяжелым запахом восточного снадобья. Из-за деревьев сверкали огоньки редких фонарей на улице, по которой медленно двигались тележки зеленщиков. Бесконечная их вереница тарахтела по мостовой, как будто трещала кофейная мельница. Время от времени гудки автомобиля заглушали стук тележек и огненный метеор вихрем проносился мимо сада, а потом исчезал во мраке.
– Смотрите не засните здесь, – шепнул Антуан над ухом Женни.
Она вздрогнула и едва сдержала крик, как будто Антуан дотронулся до нее.
– Хотите, я принесу вам кресло?
Она отрицательно покачала головой, нехотя встала и пошла вслед за ним в маленькую приемную.
– Положение не ухудшается, – объяснил Антуан вполголоса на ходу. Пульс как будто даже стал лучше. Судя по некоторым признакам, коматозное состояние сейчас менее глубоко.
В приемной, ожидая их, стояла г-жа де Фонтанен. Она двинулась им навстречу.
– Мне только сейчас пришло в голову, – сказала она с живостью, обращаясь к Антуану, – надо было бы известить Джеймса… Пастора Грегори, нашего друга…
Продолжая говорить, она с рассеянной нежностью обняла Женни за плечи и привлекла дочь к себе. Их лица, охваченные несхожей печалью, касались друг друга.
Антуан кивком головы подтвердил, что прекрасно помнит пастора. У него появилось внезапное желание воспользоваться этим неожиданным предлогом, чтобы улизнуть!.. Покинуть клинику хотя бы на один час… Может быть, даже заглянуть на Ваграмскую улицу?.. Образ Анны предстал перед ним – Анны, заснувшей на кушетке в белом пеньюаре…
– Нет ничего проще! – предложил он, и его сдавленный голос невольно выдавал внезапное волнение. – Дайте мне адрес… Я съезжу!
Госпожа де Фонтанен запротестовала.
– Это слишком далеко… Около Аустерлицкого вокзала!..
– Но ведь у меня здесь автомобиль! Ночью – это одна минута… Кстати, добавил он самым естественным тоном, – я воспользуюсь случаем и загляну домой узнать, не звонил ли ко мне вечером кто-нибудь из больных… Через час вернусь обратно.
Он был уже на полпути к дверям и едва дослушивал указания г-жи де Фонтанен и выражения ее признательности.
– Как он нам предан! Какое счастье иметь такого друга, – не в силах сдержать свои чувства, сказала г-жа де Фонтанен, как только Антуан вышел из комнаты.
– Я его терпеть не могу! – прошептала Женни после минутного молчания.
Госпожа де Фонтанен без особого удивления посмотрела на нее и ничего не ответила.
Оставив Женни в маленькой приемной, она отправилась в палату, где лежал Жером.
Хрип прекратился. Дыхание, час от часу слабевшее, бесшумно вылетало из полуоткрытых губ.
Госпожа де Фонтанен сделала знак сиделке не вставать с места и молча села в ногах кровати.
У нее не было ни малейшей надежды. Она не отрывала глаз от этой бедной забинтованной головы. Слезы текли по ее щекам, но она их не чувствовала.
"Как он красив!" – думала она, не отводя взгляда.
Под чалмой из ваты и бинтов, которая скрывала серебрившиеся пряди волос и подчеркивала восточную красоту профиля, неподвижные черты лица Жерома, мужественные, но тонкие, напоминали слепок с лица какого-нибудь юного фараона. Ибо легкая отечность тканей уничтожала все морщимы и складки, и в полумраке комнаты лицо казалось чудесным образом помолодевшим. Гладкие щеки закруглялись под выступавшими скулами, незаметно переходя в твердую округлость подбородка. Повязка слегка натягивала кожу на лбу и удлиняла к вискам линии опущенных век. Губы, слегка запекшиеся от наркоза, казались чувственно припухлыми. Жером был красив, как в дни их молодости, когда рано утром, проснувшись первой, она склонялась над ним и смотрела на него спящего…
Не в силах утолить свое отчаяние и нежность, она созерцала сквозь слезы то, что еще оставалось от Жерома, что оставалось от великой, единственной любви всей ее жизни.
Жером в тридцать лет… Он стоял перед ней во всей прелести своей по-кошачьи гибкой и стройной фигуры, своей матово-бронзовой кожи, со своей обаятельной улыбкой и нежным взглядом… "Мой индийский принц", – говорила она тогда, гордая его любовью… Ей слышался его смех, эти три раздельные нотки – "ха-ха-ха", которые он рассыпал, откинув назад голову… Его веселость, всегда хорошее настроение… Его лживая веселость. Потому что ложь была его естественной стихией – легкомысленная, беспечная, неисправимая ложь…
Жером… Все, что она познала в любви как женщина, находилось здесь, на этой постели… Она, так давно сказавшая себе, что жизнь страстей для нее уже прошла! И вот сейчас она вдруг поняла, что никогда не переставала надеяться… Только теперь, только сегодня ночью все действительно кончится навсегда.
Она закрывает лицо руками, она взывает к Духу. Тщетно. Сердце ее переполнено чисто земным волнением. Она чувствует себя покинутой богом, предоставленной нечистым сожалениям… Побежденная мысль ее стыдливо воскрешает в памяти последнее любовное свидание… в Мезоне… В той самой вилле Мезон-Лаффит, куда она привезла Жерома из Амстердама после смерти Ноэми… Однажды ночью он смиренно прокрался к ней в комнату. Он молил о прощении. Он жаждал ласки, сострадания. Он ластился к ней в темноте. И она обняла его, прижала к себе, как ребенка. Летней ночью, такой, как сейчас… Окно в сад было открыто… И потом до самого утра, охраняя его покой и не в силах уснуть, она прижимала его к себе, баюкала, как ребенка, как своего ребенка… Летней ночью, такой же душной и теплой, как сейчас…
Резким движением г-жа де Фонтанен подняла голову. Во взгляде ее была какая-то растерянность… Дикое и безумное желание мелькнуло в уме: прогнать сиделку, улечься здесь рядом с ним, в последний раз крепко прижать его к себе, согреть собственным теплом; и если он должен уснуть навсегда, убаюкать его в самый последний раз… Как ребенка… как своего ребенка…
Перед ней на простыне покоилась, как изваяние, нервная, такая прекрасная по очертаниям рука, и на ней темным пятном выделялся перстень с большим сардониксом. Правая рука, та рука, которая дерзнула… которая подняла оружие… "Почему меня не было около тебя?" – говорила себе Тереза в отчаянии. Может быть, он мысленно звал ее, прежде чем поднести руку к виску? Никогда бы он не сделал этого движения, если бы в ту минуту душевной слабости она была рядом с ним – на том месте, которое было предназначено ей богом на всю земную жизнь, и никакое чувство обиды не давало ей права покинуть его…
Она закрыла глаза. Прошло несколько минут. Незаметно восстановилось ее душевное равновесие. Угрызения совести отогнали прочь воспоминания и вернули ей благочестивое спокойствие. Она почувствовала, что снова вступает в общение со всемогущей силой, которое сделалось для нее постоянным, необходимым утешением. Она уже начинала иначе смотреть на это испытание, ниспосланное ей богом. В несчастье, которое обрушилось на нее и держало ее согбенной под тяжестью удара, она теперь стремилась увидеть высшую и таинственную необходимость, закон божественного провидения; и она почувствовала, что приближается наконец к земле обетованной… к блаженному Покою, даруемому отречением и покорностью судьбе, – этому пределу всякого страдания для избранников господних.
"Да будет воля твоя!" – прошептала Тереза, молитвенно сложив руки.
Автомобиль с опущенными стеклами мчался по обезлюдевшим гулким улицам города, где краткая летняя ночь уже уступала напору нового дня.
Антуан развалился на заднем сиденье, широко расставив ноги, раскинув руки, и размышлял, с папиросой в зубах. Как с ним всегда бывало, усталость от бессонницы не угнетала его, а, напротив, привела в лихорадочно-радостное возбуждение.
– Половина четвертого, – прошептал он, взглянув на башенные часы площади Перейр. – В четыре я разбужу моего бесноватого пастора, отправлю его в клинику и буду свободен… Тот, конечно, может окочуриться за мое отсутствие… Но много шансов, что это протянется еще сутки…
Совесть у него была спокойна. "Мы испробовали все возможное", – сказал он себе, возобновляя в памяти различные моменты операции. Затем, увлеченный этим воспоминанием, он представил себе приход Женни, вечер, проведенный вместе с Жаком. Но после нескольких часов врачебной работы споры с братом показались ему еще более нелепыми.
"Я же врач, у меня есть свое дело, и я его делаю. Что им еще нужно?"
"Они" – это был Жак, который не делал ничего, никакого дела, на считая того, что возбуждался и говорил в пустоту; это была стоявшая за спиной Жака орда революционных агитаторов, чьи мятежные призывы, казалось, уже послышались Антуану вчера.
– Неравенство, несправедливость?.. Разумеется! Почему им кажется, что они изобрели нечто новое?.. Что тут можно поделать?.. Современная цивилизация – это ведь реальность, черт возьми! Реальность! Значит, отсюда и надо исходить. Зачем же замахиваться на все основы?.. Их революция! продолжал он вполголоса. – Хорошенькую они нам готовят переделку! Все опрокинуть к черту, чтобы все начать сначала, как дети, играющие в кубики! Идиоты! Делайте свое дело, вот и все!.. Вместо того чтобы сетовать на несовершенство общества и отказываться с ним сотрудничать, вы бы гораздо лучше сделали, если бы, наоборот, уцепились за то, что уже существует, – за свою среду, за свое время, какие ни на есть, – и работали бы честно, как мы! И чем конспирировать, подготавливая переворот, благодетельность которого остается проблематичной, употребили бы лучше короткую человеческую жизнь на то, чтобы с большей или меньшей пользой и наилучшим образом исполнять свою работу в своей скромной области! – Он был удовлетворен этой тирадой и прибавил в заключение, как финальный аккорд: – Так-то, господа!
– Это вроде того вопроса о наследстве, – продолжал он во внезапном приступе ярости. – Теперь иметь состояние значит "строить свою жизнь на эксплуатации других"!.. Дурак!.. Я не защищаю принципа наследственной передачи состояний… Нет, конечно, я его не защищаю… И не хуже, чем ты, знаю все, что можно об этом сказать… Но, черт побери, раз на сегодняшний день дело обстоит так! Раз таковы условия жизни, которые для нас созданы! Что же тут можно поделать?
"Против чего, собственно, я ломаю копья? – подумал он, улыбаясь над самим собой. – Кажется, я почти что восстаю против того, что хочу защитить…"
Но он тотчас же воспрянул, будто ему предстояло убедить какого-то собеседника:
"Впрочем, я считаю, что результаты наследования нередко бывают превосходные… Сотни раз я видел, что именно наследственное состояние обеспечивает – девять раз из десяти – жизнь прекрасного человека… я хочу сказать – человека полезного, ценного для общества…"
– Разве не быть бедным теперь будет считаться преступлением? – сказал он, резким движением скрестив руки.
У него возникло смутное впечатление, что он немного плутует. Вопрос, который его совесть задавала сейчас самой себе, звучал скорее так: "Разве преступление – быть богатым, не приобретя состояние своим трудом?.." Но он не стал задерживаться на таких оттенках и, пожав плечами, стряхнул с себя эту коварную мысль.
"Когда он писал мне зимой: "Я не хочу извлекать пользу из этого наследства…" Дурак! Пользу! А теперь меня упрекнут, что я им "пользовался"? Но кто же в конечном счете "извлечет пользу" из реорганизации моей профессиональной жизни, наших работ? Неужели я?.. Да, я, – честно признался он. – Однако я хочу сказать: только ли я один буду этим "пользоваться"?.. И, кроме того, если принять во внимание все обстоятельства, разве в моем положении служить также и своим личным интересам не значит в то же время работать как нельзя лучше ради общих интересов?"
Машина пересекала Сену. Река, набережная, перспектива мостов расплывались в розоватой дымке. Он выбросил окурок в окно и зажег новую папиросу.
"Ты больше схож со мною, чем думаешь, негодный, – продолжал он с довольным смешком. – Ты родился буржуа, мой мальчик, так же как ты родился рыжим! Твои вихры потемнели, но у них остался рыжеватый отлив, и тут ты ничего не можешь поделать… Твои революционные чувства? Я верю в них лишь наполовину… Твоя наследственность, воспитание и даже твои сокровенные вкусы – все это тянет тебя назад… Подожди немного: в сорок лет ты, может быть, будешь больше буржуа, чем я!.."
Автомобиль замедлял ход. Виктор нагибался, пытаясь разобрать номера домов. Наконец машина остановилась у калитки.
"И, несмотря ни на что, я его очень люблю, – такого, как есть", подумал Антуан, открывая дверцу.
Теперь он упрекал себя в том, что своим приемом недостаточно ясно показал, какое удовольствие доставило ему посещение брата.
Пастор Грегори уже год, как жил в жалком пансионе в центре квартала Жанны д'Арк, населенного почти исключительно армянскими чернорабочими, которых он просвещал евангельским учением.
Антуану стоило немало труда разбудить ночного сторожа, грязного левантинца, спавшего одетым на скамейке в вестибюле…
– Да, мусси… Пастор Грегори, да. Пойдем со мной, мусси…
Мансарда, которую занимал святой человек, находилась на пятом этаже. Июльская жара наполняла перенаселенную лачугу запахом гниющей помойки и пота, напоминавшим терпкие испарения арабских улиц.
Сторож робко постучал в дверь, и Грегори тут же соскочил с кровати.
"Сон прямо-таки духовной легкости", – подумал про себя Антуан.
Дверная щеколда отодвинулась, и пастор появился на пороге с коптящим ночником в руке.
Зрелище было неожиданное. Грегори на ночь надевал благопристойную длинную рубаху, ниспадавшую до пят; а так как он мог спать, лишь забинтовав себе печень, живот у него был туго стянут куском коричневой фланели, отчего низ рубашки вздувался наподобие юбки. Босой, бледный, как привидение, тощий, с растрепанными волосами и нечеловеческим выражением глаз, он бил похож на волшебника из "Тысячи и одной ночи".
С первых же слов Антуана, которого он сначала не узнал, Грегори понял все. Не отвечая, не теряя ни минуты, пока Антуан, стоя на пороге, заканчивал свой рассказ, он привязал конец своего пояса к перекладине кровати и, чтобы размотать эти четыре метра фланели, начал вращаться вокруг своей оси, как волчок, все более быстро.
Антуан, силясь сохранить серьезность, объяснял подробности хирургического вмешательства и затруднения, связанные с извлечением пули.
– О!.. О!.. – возразил, задыхаясь, вращающийся дервиш. – Забудьте о пистолете!.. Оставьте, оставьте пулю… Волю к жизни… вот что надо… возродить в нем!
Он жестикулировал и бросал вокруг недовольные взгляды. Наконец, разбинтовавшись, он приблизил к лицу Антуана свое угловатое асимметричное лицо, на котором брови беспрестанно подергивались нервным тиком. Затем разразился беззвучным внутренним смехом.
– Бедный милый, когда-то бородатый доктор! – воскликнул он тоном нежного сострадания. – Ты думаешь, что излечиваешь, а это вы, богохульники, и создаете болезнь, потому что проповедуете, что болезнь существует!.. No!..[247]247
Нет!.. (англ.).
[Закрыть] Говорю вам: дайте войти Свету! Христос – единственный врач! Кто исцелил Лазаря? Можешь ли ты исцелить Лазаря, ты, бедный врач, блуждающий в потемках?
Антуану было смешно, но внешне он оставался бесстрастным. Несомненно, однако, что пастор заметил невольный лукавый блеск в глазах врача, потому что насупил брови и резко повернулся к нему спиной. С обнаженным торсом, спустив рубашку, закрутившуюся вокруг бедер, он метался по мансарде из угла в угол в поисках своего белья и платья.
Антуан ждал его, стоя в молчании.
– Человек божествен! – проворчал Грегори, прислонившись к стене и согнувшись, чтобы натянуть носки – Христос знал в сердце своем, что он божествен! И я тоже! И все мы тоже! Человек божествен! – Он сунул ноги в большие черные башмаки, которые так и оставались зашнурованными. – Но тот, кто сказал: "Закон убивает", – тот сам был убит законом! Христос убит законом. Человек сохранил в уме лишь букву закона. Нет ни одной церкви, действительно построенной на истинных заветах Христа. Все церкви построены лишь ни притчах Христовых!
Не прерывая монолога, он извивался во все стороны с излишней быстротой и неловкостью, свойственной очень нервным людям.
– Бог – Всё и во Всём!.. Бог! Высший Источник Света и Тепла! – Победным жестом он снял висевшие на крючке брюки. Каждое его движение обладало стремительностью электрического разряда. – Бог – Всё! – повторил он, возвысив голос, потому что он повернулся лицом к стене, чтобы застегнуть брюки.
Покончив с этим, он повернулся на каблуках и бросил на Антуана мрачный, вызывающий взгляд.
– Бог – Всё, и несть зла от бога, – сказал он сурово. – И я говорю, poor dear Doctor[248]248
Бедный милый доктор (англ.).
[Закрыть], ни единого атома зла или лукавства нет во вселенском Всём.
Он натянул свой сюртук из черного альпака, надел комичную маленькую фетровую шляпу с закругленными полями и неожиданным тоном, почти игриво, точно радуясь тому, что он наконец одет, провозгласил, вежливо дотронувшись до своей шляпы:
– Glory to God![249]249
Хвала господу! (англ.).
[Закрыть] – Затем, остановив на Антуане отсутствующий взгляд, внезапно прошептал: – Несчастная, несчастная милая госпожа Тереза!.. – Слезы заблистали у него на глазах. Казалось, он только сейчас осознал семейную драму, которая привела к нему Антуана. – Несчастный милый Жером! – вздохнул он. – Бедное ленивое сердце, значит, ты побеждено?.. Значит, ты сдалось? Ты не могло отстранить от себя Лукавого?.. О Христос, дай ему силы отринуть оковы мрака и препоясаться мечом света!.. Я иду к тебе, грешник! Я иду к тебе!.. Идемте, – сказал он, подойдя к Антуану, – ведите меня к нему!
Прежде чем погасить лампу, он зажег от нее витую свечу, которую вытащил из-под полы своего сюртука. Затем отворил дверь на лестницу.
– Проходи!
Антуан повиновался. Чтобы осветить ступеньки, Грегори высоко держал свечу в простертой руке.
– Христос сказал: "Ставьте высоко светильник, чтобы он светил всем!" Это Христос возжигает светильник в сердцах наших!.. Бедный светильник, как часто горит он слабо, и пламя его колеблется и дает едкий дым!.. Ничтожная, ничтожная материя! Несчастные мы!.. Будем молить Христа, чтобы наше пламя было стойким и ясным, чтобы оно изгнало материю во тьму теней!
И все время, пока Антуан, держась за перила, спускался по узкой лестнице, пастор продолжал бормотать все менее и менее внятно фразы, похожие на заклинания, беспрестанно повторяя ворчливым и раздраженным тоном слова "материя" и "тьма".
– Я приехал на машине, – объяснил ему Антуан, когда они наконец вышли во двор, – она же и отвезет вас в клинику… А я, – добавил он, – приеду тоже туда… через час…
Грегори ничего не возразил. Но прежде чем сесть в автомобиль, он вперил в своего спутника взгляд – такой острый и, казалось, такой проницательный, что Антуан почувствовал, как лицо его краснеет.
"Не может же он все-таки знать, куда я направляюсь!" – подумал он.
С невыразимым облегчением Антуан проводил взглядом машину, удалявшуюся в предрассветных сумерках.
На перекрестке дул легкий ветерок; наверное, где-нибудь прошел дождь. Веселый, как школьник, выпущенный из карцера, Антуан почти бегом домчался до площади Валюбер и вскочил в первое попавшееся такси.
– Ваграмская улица!
В машине он вдруг заметил, что устал, – однако той напрягающей нервы усталостью, которая подхлестывает желание.
Он велел шоферу остановиться метров за пятьдесят от дома, быстро выпрыгнул из машины, добрался до переулка и бесшумно открыл дверь.
Уже на пороге его лицо прояснилось: запах Анны… Возбуждающий, скорее смолистый, чем цветочный запах, стойкий и густой, от которого захватывает дух; больше, чем просто запах, – какая-то ароматическая волна, которую он так любил.
"Мне суждено опьяняться запахами", – подумал он, и у него внезапно сжалось сердце при мысли об ожерелье из серой амбры, которое носила Рашель.
Осторожно, как вор, он проник в ванную, озаренную молочным светом зарождающегося дня. Там он поспешно разделся и, стоя в ванне, облился прохладной водой, выжимая себе на затылок большую губку. Вода испарялась с его разгоряченного тела, словно с раскаленного металла. Восхитительное ощущение, что с него стекает вся усталость. Он наклонился и стал пить ледяную струю прямо из-под крана. Потом неслышно прошел в спальню.
Мелодичный, очень тихий зевок, звук которого шел откуда-то с пола, напомнил ему о присутствии Феллоу. Он почувствовал, как в ноги ему ласково ткнулась влажная мордочка, ощутил прикосновение шелковистого ушка.
Полог был задернут. Лампа у изголовья заливала комнату сиянием зари, тем самым туманно-розовым светом, которым восхищался Антуан час назад, переезжая через мосты. На широкой кровати спала Анна, повернувшись лицом к стене, положив голову на обнаженную руку. На ковре валялись модные журналы. Пепельница на ночном столике была полна наполовину недокуренными папиросами.
Стоя неподвижно у кровати, Антуан смотрел на густые волосы Анны, на шею, плечо и стройную линию ног под простыней. "На этот раз она беззащитна", – подумал он. Редко случалось, чтобы Анна пробуждала в нем такое нежное и жалостливое волнение; чаще всего он лишь принимал, словно отдаваясь спортивному увлечению, ту бурную, никогда не утихавшую страсть, которую Анна питала к нему. С минуту он длил это сладострастное ожидание, отдаляя наслаждение, которое ждало его здесь, так близко, и которое теперь ни Жак, ни Жером, ни Грегори – никто на свете не мог у него отнять. А затем стремление погрузить свое лицо в ее волосы, прижать к своей груди эту упругую теплую спину, слиться своим телом с другим телом стало таким властным, что улыбка застыла на его лице. Задерживая дыхание, он осторожно приподнял край простыни и, плавным, но сильным движением скользнув в кровать, медленно улегся рядом с Анной. Она подавила короткий глухой крик и, повернувшись на другой бок, очнулась от сна в объятиях Антуана.