Текст книги "Семья Тибо, том 1"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 56 (всего у книги 86 страниц)
Антуан нерешительно вертел пачку писем в руке; будет еще время вернуться к ним на досуге. Но когда он отложил пачку в сторону, завязочка ослабла, и на глаза ему попали строчки, и эти строчки вне связи со всем остальным, строчки, дышавшие подлинной жизнью, вдруг осветили скрывавшееся во мраке прошлое, о котором он никогда даже не подозревал, даже не догадывался о нем.
"…Напишу тебе из Орлеана, перед Конгрессом. Но мне хочется, любимая, послать тебе еще сегодня же вечером биение моего сердца, дабы призвать тебя к терпению и помочь тебе перенести первый день нашей недельной разлуки. Суббота не за горами. Покойной ночи, любовь моя. Непременно положи маленького к себе в спальню, чтобы чувствовать себя не такой одинокой…"
Прежде чем взяться за следующее письмо, Антуан встал и запер дверь на ключ.
"…Люблю тебя всей душой, моя драгоценная. Разлука сковала мое сердце льдом еще сильнее, чем снег и зимний холод в этой чужой стране. Ждать В.П. в Брюсселе не буду. Не позже субботы я снова прижму тебя к своей груди, дорогая моя Люлю. Люди не способны разгадать нашу с тобой тайну: никто еще никогда так не любил друг друга, как любим мы с тобой…"
Антуан был до того удивлен, обнаружив эти слова, вышедшие из-под отцовского пера, что не решился снова связать пачку.
Однако не все письма были проникнуты таким жарким чувством:
"…Признаюсь, одна фраза в твоем письме пришлась мне не по душе. Заклинаю тебя, Люси, не пользуйся моим отсутствием и не теряй слишком много времени за фортепиано. Поверь мне. Музыка вызывает экзальтацию такого рода, которая оказывает пагубное воздействие на чувствования еще юной души, она приучает к праздности, развязывает воображение и, того и гляди, отвратит женщину от ее прямых, положенных ей обязанностей…"
Иной раз тон становился даже раздраженным:
"…Ты не хочешь меня понять, и вижу, что ты никогда меня не понимала. Ты обвиняешь меня в эгоизме, это меня-то, чья жизнь без остатка отдана другим. Если наберешься смелости, осведомись у аббата Нуайеля, что следует думать на сей счет! Ты бы возблагодарила бога, гордилась бы тем, что моя жизнь сплошное самопожертвование, если бы только могла вникнуть в ее суть, нравственное величие, в высшую цель! А ты низко ревнуешь и думаешь лишь о том, как бы из личных соображений лишить благотворительные заведения моего руководства, в котором они нуждаются!"
Но большинство писем дышало глубокой нежностью:
"…Ни слова от тебя вчера, ни слова сегодня. Ты так нужна мне, что я не могу уже обходиться без твоих писем, жду их каждое утро, и, если при пробуждении не обнаруживаю твоего послания, весь рабочий день идет кое-как. За неимением лучшего, перечитывал твое, такое милое, письмецо от четверга, полное чистоты, прямоты, нежности. О, добрый ангел, посланный мне самим богом! Подчас я упрекаю себя за то, что люблю тебя не так, как ты того заслуживаешь. Я же знаю, любимая моя, что ты не позволишь сорваться с твоих губ ни единой жалобе. Но какой низостью было бы с моей стороны делать вид, что я забыл все нанесенные тебе обиды, и скрывать от тебя мое раскаяние!
Нашу делегацию очень чествовали. Мне было отведено весьма почетное место среди прочих ее членов. Вчера обед на тридцать кувертов, тосты и т. д. Думаю, моя ответная речь произвела впечатление. Но каковы бы ни были все эти почести, я ни на минуту не забываю вас обоих: в перерыве между заседаниями думаю только о тебе, моя любимая, и о малыше.
. . . . . . . . . . . . . . . . ."
Антуан почувствовал какое-то необычайное волнение. Когда он клал пачку на место, руки его тряслись. "Ваша святая мать", – неизменно говорил г-н Тибо за столом, когда вспоминал какое-нибудь событие своей жизни, связанное с покойной женой, и при этих словах как-то по-особенному вздыхал и возводил очи к потолку, бросая косвенный взгляд на люстру. Из этого краткого вторжения в никому не ведомую до сих пор сферу он узнал куда больше о молодых годах своих родителей, чем из тех намеков, что слышал от отца в течение двадцати лет.
Второй ящик был забит другими пачками.
Письма от детей. Воспитанники и арестанты.
"Тоже члены его семьи", – подумалось Антуану.
В этой области прошлого он чувствовал себя не столь неловко, но удивлен был, пожалуй, не меньше. Кто бы мог подумать, что г-н Тибо сбережет все письма Антуана, все письма Жака, даже письма Жиз, весьма, правда, немногочисленные, и сохранит их под общей рубрикой: "Письма от детей"?
Наверху пачки лежал листок без даты, неуклюже нацарапанный карандашом, – первое послание дитяти, чьей ручонкой водила рука матери:
"Дорогой папочка, целую тебя и желаю веселых праздников.
Антуан"
На мгновение он умилился этому уцелевшему от предысторических времен памятнику и взялся за следующую папку.
Письма от воспитанников и арестантов особого интереса не представляли.
"Господин председатель!
Нынче вечером нас отправляют на остров Рэ. Не могу покинуть тюрьму, не выразив Вам свою благодарность за все Ваши благодеяния. . . . . "
"Милостивый государь и благодетель!
Тот, кто пишет Вам это письмо и подписывает его, стал вновь честным человеком и поэтому осмеливается просить Вашей рекомендации; прилагаю при сем письмо моего отца и, надеюсь, Вы простите эти погрешности против французского языка и стиля… Обе мои дочурки каждый вечер молятся за того, которого называют "папиным крестным". . . . . . . . . . "
"Господин председатель!
Вот уже двадцать шесть дней, как я заключен в тюрьму, и очень огорчаюсь, что все эти двадцать шесть дней я видел следователя всего только один раз, хотя представил в письменном виде вполне обоснованные объяснения. . . . . . . . . . . . . . . . "
Засаленный листок с пожелтевшими уже чернилами и надписью "Лагерь Монтравель, Новая Каледония", – кончался следующими каллиграфически выведенными словами:
"…В ожидании лучших дней, прошу Вас благосклонно принять мои заверения в совершенной признательности и почтении.
Ссыльный № 4843".
И опять все эти письма, свидетельства благодарности и доверия, эти руки отверженных, тянувшихся к его отцу, растрогали Антуана.
"Надо бы эти письма показать Жаку", – подумал он.
В самой глубине ящика маленькая папочка без этикетки, а в ней три любительские фотографии с загнутыми от времени уголками. На первой, самой большой, – женщина лет тридцати на фоне горного пейзажа, у опушки сосновой рощицы. И хотя Антуан так и этак подставлял карточку под свет лампы, лицо этой женщины было ему незнакомо. Впрочем, шляпка с бантами, платье с высоким воротником, буфы на рукавах свидетельствовали об очень давней моде. На втором снимке, поменьше, была изображена та же самая дама уже без шляпки, на сей раз на скамье в сквере, а может быть, в садике перед отелем; а у ног незнакомки под скамейкой сидел в позе сфинкса белый пудель. На третьей карточке был снят без хозяйки один пудель с бантом на голове, он стоял на садовом столе, гордо задрав мордочку. В той же папке хранился еще один конверт, в котором лежал негатив большой фотографии горного пейзажа. Ни имени, ни даты. Если приглядеться повнимательнее к силуэту незнакомки, еще стройной, видно было, что ей уже сорок, а то и больше. Теплый серьезный взгляд, хотя губы тронуты улыбкой: внешность привлекательная, и Антуан, заинтригованный, все смотрел и смотрел на карточку, не решаясь убрать ее в папку. Уж не самовнушение ли это? Ему вдруг почудилось, что где-то когда-то он, возможно, и встречал эту даму.
В третьем полупустом ящике лежала только одна старая бухгалтерская тетрадь, и Антуан решил было не открывать ее. Старая тетрадь, с вытисненными на Сафьяновом переплете инициалами г-на Тибо; но, как оказалось, никакого отношения к бухгалтерии она не имела.
На первой странице Антуан прочел:
"Подарок Люси по случаю первой годовщины нашей свадьбы: 12 февраля 1880 года".
В середине следующей страницы Оскар Тибо написал теми же красными чернилами:
Наброски
о роли родительской власти в истории человечества.
Но заголовок этот был зачеркнут. Очевидно, проект отпал сам собой. "Странное все-таки намерение, – подумал Антуан, – для человека, женатого всего год, когда первый ребенок даже не появился на свет!"
Но когда он перелистал тетрадь, любопытство его снова пробудилось. Лишь немногие страницы остались незаполненными. По менявшемуся почерку видно было, что тетрадь служила хозяину в течение долгих лет. Но это был не дневник, как поначалу решил Антуан и даже в душе надеялся на это: просто отец выписывал различные цитаты, очевидно, по ходу чтения.
Сам выбор этих текстов оказался весьма знаменательным, – и Антуан впился в них испытующим взором.
"Редко что представляет большую опасность, чем привнесение малейших новшеств в установленный порядок" (Платон).
Мудрец (Бюффон[170]170
Бюффон Жорж-Луи Леклерк де (1707–1788) – выдающийся французский ученый-естествоиспытатель.
[Закрыть]).
"Довольствуясь своим положением, он не желает быть иным, чем был всегда, не желает жить иначе, чем жил: он довольствуется собственным обществом и испытывает лишь слабую потребность в других и т. д."
Некоторые из этих цитат оказались поистине неожиданными.
"Существуют сердца ожесточившиеся, горькие и огорченные по самой природе своей, и все, что соприкасается с ними, становится равно горьким и жестким" (святой Франциск Сальский[171]171
Франциск Сальский (1567–1622) – женевский епископ, автор «Введения в благочестивую жизнь».
[Закрыть]).
"Мало на свете таких душ, которые любили бы сердечнее, нежнее, преданнее, чем я; и я даже чрезмерен в своем обожании" (святой Франциск Сальский).
"Возможно, молитва затем и дана человеку, чтобы он мог позволить себе ежедневный вопль любви, за который не приходится краснеть".
Этот последний афоризм не имел ссылки и написан был беглым почерком. Антуан заподозрил даже, что автором его является сам отец.
Впрочем, г-н Тибо именно с этого времени приобрел, по-видимому, привычку переслаивать цитаты плодами своих собственных раздумий. И, перелистывая страницы, Антуан, к своему удовольствию, убедился, что тетрадь довольно быстро утратила первоначальное назначение и стала почти целиком собранием личных размышлений Оскара Тибо.
Поначалу большинство этих максим касалось в основном политических или общественных вопросов. Без сомнения, г-н Тибо заносил сюда общие мысли, которые ему посчастливилось обнаружить в процессе подготовки к очередной речи. На каждой странице Антуан наталкивался на знакомую ему вопросительно-отрицательную форму: "Не являются ли?", "…Не следует ли?" столь характерную для отцовского мышления и его бесед.
"Авторитет патрона есть такая власть, которой достаточно, дабы узаконить его компетенцию. Но только ли это? Не следует ли для того, чтобы процветало производство, установить моральные узы между теми, кто участвует в этом производстве? И не является ли ныне организация хозяев необходимым органом для моральной связи между рабочими?"
"Пролетариат восстает против неравенства условий и называет "несправедливостью" чудесное разнообразие, коего возжелал сам господь".
"Не существует ли в наши дни склонность забывать то, что добродетельный человек неизбежно является также человеком, владеющим добром?"
Антуан перескочил сразу через два-три года. Соображения общего порядка, видимо, все больше и больше уступали место размышлениям, в которых звучало что-то интимно-личное:
"Не то ли дает нам уверенность чувствовать себя христианином, что Церковь Христова есть также и Власть земная?"
Антуан улыбнулся. "Вот такие вот честные люди, – подумалось ему, – коль скоро они мужественны и пылки, подчас опаснее любого негодяя!.. Они навязывают свою волю всем – преимущественно лучшим, – они до того уверены, что истина у них в кармане, что ради торжества своих убеждений не останавливаются ни перед чем… Ни перед чем… Я сам был свидетелем того, как отец ради блага своей партии, ради успеха любой из своих благотворительных затей разрешал себе кое-какие штучки… Словом, разрешал себе то, что никогда не разрешил бы, если бы речь шла о его личных делах, интересах, – чтобы, например, получить орден, заработать деньги!"
Глаза его бегали по страницам, выхватывая наудачу абзацы.
"Не является ли вполне законной и благотворной некая разновидность эгоизма или, лучше скажем, способ использования эгоизма в благочестивых целях: например, пропитать эгоизмом нашу христианскую деятельность и даже нашу веру?"
Тому, кто не знал самого Оскара Тибо или его жизни, некоторые утверждения могли показаться просто циничными.
"Благотворительность. То, что составляет величие и, главное, ни с чем не сравнимую социальную действенность нашей католической Филантропии ("Благотворительность", "Сестры св. Венсана де Поля" и т. д.), – сводится, в сущности, к тому, что распределение материальной помощи касается лишь покорных и благомыслящих и не рискует поощрять недовольных, мятежных, словом, тех, кто не желает мириться со своим низким положением, тех, у кого с губ не сходят такие слова, как "неравенство" и "требования".
"Истинное милосердие – не в том, чтобы просто желать счастья ближним.
Господи, дай нам силу принудить тех, кого нам надлежит спасать".
Мысль эта, очевидно, преследовала его, так как через несколько месяцев он записал:
"Быть жестоким по отношению к себе самому, дабы иметь право быть жестоким в отношении других".
"Не следует ли числить в первом ряду непризнанных добродетелей именно ту, что дается тяжким искусом, ту, что в моих молитвах я уже давно именую: "Очерствением"?"
И еще одна запись на отдельной чистой странице звучала совсем страшно:
"Творить насилие силою добродетели".
"Очерствение", – думал Антуан. Он вдруг осознал, что отец был не только черствым, но и очерствевшим, намеренно очерствевшим. Впрочем, он не мог отказать в некоторой мрачной прелести этому непрерывному самопринуждению, даже если оно вело к бесчеловечности… "Добровольно кастрированная чувствительность?" – подумал он. Иногда ему казалось, что Оскар Тибо страдал от себя самого и своих заслуг, завоеванных в такой суровой борьбе.
"Уважение вовсе не исключает дружбу, но рождает ее лишь в редких случаях. Восхищаться не значит любить; и если с помощью добродетели можно добиться уважения, то нечасто она открывает сердца людей".
Тайная горечь водила его рукой, когда несколькими страницами ниже он написал:
"Человек добродетельный не имеет друзей. Бог посылает ему в утешение облагодетельствованных им".
То здесь, то там, – правда, редко, – раздавался крик человека, и он долго еще звучал в ушах ошеломленного Антуана.
"Если я не творил добра по природной склонности, пусть я творил его хотя бы с отчаяния или, на худой конец, просто чтобы не творить зла".
"Есть во всем этом кое-что от Жака", – подумал Антуан, Но определить это "кое-что" было нелегко. То же обуздание чувствительности, такое же глубинное буйство инстинктов, та же суровость… Антуану даже пришла в голову мысль: уж не потому ли такую неприязнь вызывал у отца авантюристический нрав Жака, что порой чувство это еще подкреплялось сходством, правда, скрытым, их темпераментов?
Многие записи начинались словами "Козни дьявола".
"Козни дьявола: тяга к истине. Разве не труднее подчас мужественно упорствовать во имя верности самому себе, своему пусть даже поколебленному убеждению, чем самонадеянно сотрясать столпы, рискуя разрушить все здание?
Разве не выше духа правды дух логики?"
"Козни дьявола. Таить свою гордыню вовсе не значит быть скромным. Лучше открыто проявлять свои не до конца усмиренные недостатки и превращать их в силу, нежели лгать и ослаблять себя, скрывая их".
(Слова "гордыня", "тщеславие", "скромность" встречались буквально на каждой странице.)
"Козни дьявола. Принижать себя, говоря уничижительно о самом себе; разве это не та же гордыня, только притворная? Единственно что нужно – это о себе молчать. Но эта задача для человека посильна лишь в том случае, если он уверен, что о нем, на худой конец, будут говорить другие".
Антуан снова улыбнулся. Но ироническая складка губ не сразу исчезла.
Какой грустью веяло хотя бы от этой довольно-таки избитой мысли, когда она вышла из-под пера Оскара Тибо:
"Разве есть хотя бы одна жизнь – пусть даже жизнь святого, – над которой ежедневно не властвовала бы ложь?"
Впрочем, безмятежность из года в год постепенно покидала эту душу, закованную в броню непогрешимости; и это было неожиданностью для Антуана, особенно когда он припоминал отца в старости.
"Коэффициент полезного действия любого существования, размах деяний человека, их ценность диктуется жизнью сердца, хотя часто считается иначе. Иным, чтобы оставить после себя достойное их наследие, не хватает одного тепла родной души".
Временами чувствовалась даже тайная боль.
"Разве не совершенная ошибка не способна так же искалечить характер человека и так же опустошить его внутреннюю жизнь, как подлинно совершенное преступление? Тут есть все: даже укоры совести".
"Козни дьявола. Не смешивать с любовью к ближнему волнение, кое охватывает нас, когда мы приближаемся, прикасаемся к некоторым людям…"
Эта запись обрывалась на полустрочке, все остальное было зачеркнуто. Однако не так густо, чтобы Антуан не смог прочитать на свет:
"…к молодым и даже детям".
На полях пометки карандашом:
"2 июля. 25 июля. 6 августа. 8 августа. 9 августа".
А дальше через несколько страниц тон резко менялся, хотя бы в этой записи:
"Господи, тебе ведома слабость моя, ничтожество мое. Нет у меня права на прощение твое, ибо я не отошел, не могу отойти от своего греха. Укрепи волю мою, дабы избег я дьявольских козней".
И вдруг Антуану припомнились те несколько непристойных слов, которые раза два срывались с губ Отца в минуты бреда.
Эти покаянные строчки исповеди то и дело прерывались мольбами к богу:
"Господи, тот, кого ты возлюбил, болен!"
"Остерегайся меня, боже, ибо если ты меня покинешь, я предам тебя!"
Антуан перевернул несколько страниц.
Одна запись привлекла его взгляд, сбоку на полях было написано карандашом: "Август 95-го года".
"Знак внимания влюбленной женщины. На столе лежала книга друга; одна страница была заложена газетой. Кто же мог быть здесь так рано утром? Василек, такие васильки вчера украшали ее корсаж, а сегодня послужили закладкой".
Август 1895 года? Пораженный Антуан стал рыться в памяти. В девяносто пятом ему было четырнадцать. Как раз тогда отец возил их на каникулы под Шамоникс. Встреча в гостинице? И сразу же он подумал о той фотографии, где была запечатлена дама с пуделем. Вдруг он найдет объяснение этому в дальнейших записях? Но нет, ни слова больше о "влюбленной".
Однако, перелистав несколько страниц, он обнаружил цветок, – уж не василек ли? – сухой, расплющенный, по соседству с нижеследующей классической цитатой:
"В ней сочетаются все качества, дабы быть превосходной подругой; но есть в ней также то, что заведет вас дальше дружбы" (Лабрюйер[172]172
Лабрюйер Жан де (1645–1696) – французский писатель-моралист. Приведенные слова взяты из основного произведения Лабрюйера «Характеры, или Нравы нашего века».
[Закрыть]).
Ниже за тот же год, под 31 декабря, словно подбивая итог, латинская фраза выдавала бывшего воспитанника иезуитов:
"Saepe venit magno foenore tardus amor"[173]173
Часто запоздалая любовь овладевает человеком с огромной силой (лат.).
"Часто запоздалая любовь овладевает человеком с огромной силой". – Строка из древнеримского поэта Овидия (I в. до н. э. – 1 в. н. э.), широко изучавшегося в коллеже иезуитов.
[Закрыть].
Но напрасно Антуан ломал себе голову, вспоминая о каникулах девяносто пятого года, в памяти своей он не обнаружил ни буфов на рукавах, ни белого пуделька.
Прочесть все подряд за один вечер, особенно сегодняшний, он был просто не в состоянии.
Впрочем, г-н Тибо, по мере того как становился важной персоной в мире благотворительности, поглощенный своими многочисленными функциями за последние десять – двенадцать лет, постепенно совсем забросил тетрадь. Писал он только во время каникул, и благочестивые записи попадались все чаще и чаще. Последняя запись датировалась сентябрем 1909 года. Ни строчки после бегства Жака, ни строчки во время болезни.
На один из последних листков была занесена менее твердым почерком следующая, лишенная всяческих иллюзий, мысль:
"Когда человек добивается почестей, он большей частью уже не заслуживает их. Но, возможно, господь бог в несказанной милости своей посылает их человеку, дабы помочь ему переносить неуважение, которое он питает к себе самому и которое в конце концов отравляет и иссушает источник всякой радости, всякого милосердия".
Последние страницы тетради были не заполнены.
В самом ее конце к муаровому форзацу переплетчик приладил кармашек, где оказались еще какие-то бумаги. Антуан извлек оттуда две смешные фотографии Жиз в детстве, календарчик за 1902 год, где были отмечены все воскресенья, и письмо на розоватой бумаге:
7 апреля 1906 г.
Дорогой В. Икс. 99.
Все то, что Вы рассказали мне о себе, с таким же основанием могла бы я рассказать и о себе тоже. Нет, не берусь объяснять, что заставило поместить это объявление меня, женщину, получившую такое воспитание, как я. До сих пор я думаю об этом с удивлением, как, очевидно, удивились и Вы, начав просматривать "Брачные предложения" в газете и уступив искушению написать неизвестной адресатке, скрывшейся под инициалами, полными для Вас тайны. Ибо я тоже верующая католичка, безоговорочно преданная принципам религии, которым я не изменяла никогда, и вся эта история, столь романтическая, не правда ли, – по крайней мере, романтическая для меня, – явилась как бы указанием свыше; видимо, господь послал нам эту минуту слабости, когда я поместила объявление, а Вы его прочитали и вырезали. За семь лет моего вдовства я, надо Вам сказать, страдаю с каждым днем все больше именно оттого, что моя жизнь лишена любви, особенно еще и потому, что у меня не было детей, и я лишена даже этого утешения, Но, очевидно, это не такое уж утешение, коль скоро Вы, отец двух взрослых сыновей, имеющий наконец, домашний очаг, и, как я догадываюсь, человек деловой и очень занятый, коль скоро Вы тоже жалуетесь, что страдаете от одиночества и окружающей Вас черствости. Да, я, как и Вы, считаю, что сам бог вложил в нас эту потребность любить, и я молю его денно и нощно помочь мне обрести в браке, благословленном свыше, дорогого мне человека, способного согреть мне душу, быть пламенным и верным. Этому человеку, посланцу Господню, я принесу в дар пылкую душу и всю свежесть чувств, являющуюся священным залогом счастья. Но хотя я рискую огорчить Вас, я не могу прислать то, о чем Вы просите, хотя отлично понимаю, чем продиктована ваша просьба. Вы не знаете, что я за женщина, каковы мои родители, ныне уже покойные, но по-прежнему живые для меня в моих молитвах, не знаете, в какой среде я жила до сих пор. Прошу Вас снова и снова, не судите меня по той минуте слабости, когда я, тоскуя по любви, поместила это объявление, и поймите, что такая женщина, как я, не может посылать свои фотографии, даже лестные для нее. Единственно, что я могу сделать и сделаю весьма охотно, – это попрошу своего духовника, кстати, с прошлого рождества он назначен первым викарием одного из парижских приходов, – повидаться с аббатом В., о котором Вы упоминаете в Вашем втором письме, и дать ему все сведения. А что касается моей внешности, я могу лично нанести визит аббату В., которому Вы так доверяете, и он потом Вам…"
Этими словами оканчивалась четвертая страница. Антуан поискал в кармашке. Но ничего больше не обнаружил.
Действительно ли письмо было адресовано его отцу? Конечно, ему, тут и сомнений быть не может: два сына, аббат В…
Спросить Векара?.. Но если даже он в курсе этих матримониальных отцовских замыслов, он ничего не скажет. Дама с пуделем? Нет: это письмо датировано 1906 годом, то есть совсем недавнего происхождения: как раз в это время Антуан начал работать интерном у Филипа, а Жак как раз тогда же был направлен в исправительное заведение в Круи. Нет, с этой относительно недавней датой не сочетались ни та шляпка, ни перетянутая осиная талия, ни буфы на рукавах.
Приходилось довольствоваться гипотезами.
Антуан положил тетрадь на место, закрыл ящик и поглядел на часы: уже половина первого.
– Довольствоваться гипотезами, – повторил он вполголоса, подымаясь из-за стола.
"Вот он, отстой целой жизни, – думал он. – И, вопреки всему, широта этой жизни! Любая человеческая жизнь всегда шире того, что о ней знают другие!"
С минуту он глядел на кожаное кресло красного дерева, словно стараясь вырвать у него тайну, на это кресло, с которого он только что встал и с которым словно бы сросся г-н Тибо и, наклонившись вперед всем корпусом, провозглашал отсюда свои сентенции, то насмешливые, то резкие, то торжественные.
"Что я знал о нем? – думал Антуан. – Знал только со стороны обязанностей отцовских, знал как человека, волею божьею управлявшего мною, всеми нами, тридцать лет кряду, впрочем, с полнейшей добросовестностью: ворчливый и суровый из самых лучших побуждений; привязанный к нам узами долга… А что я еще знал? Верховный жрец в общественной сфере, почитаемый и грозный. Но он-то, он, каким был он, когда оставался сам с собой, кем он был? Не знаю. Никогда он не выразил при мне ни мысли, ни чувства, в которых я мог бы уловить хоть что-то такое, что было бы действительно его глубинно личным, без всяких маскировок!"
С той минуты, когда Антуан коснулся этих бумаг, приподнял краешек завесы, кое о чем догадался, он не без тоскливого чувства понял, что умер человек, – возможно, несчастный человек, вопреки своей величественной внешности, – что этот человек был его отцом, а он его совсем не знал.
И вдруг Антуан в упор спросил себя:
"А что знал он обо мне? Еще меньше, чем я о нем! Ровно ничего не знал! Любой школьный товарищ, которого я не видел целых пятнадцать лет, и тот знает обо мне больше! Его ли это вина? А не моя ли? С этим просвещенным старцем, которого многие действительно выдающиеся люди считали благоразумным, опытным, прекрасным советчиком, я – его родной сын советовался только для проформы и то сначала наводил справки на стороне и уже сам решал все заранее. Когда мы оставались с глазу на глаз, просто сидели друг против друга двое мужчин одной крови, одного корня, и двое этих мужчин – отец и сын – не находили общего языка, – не было между нами возможности словесного обмена: двое чужих".
"Все-таки нет, – спохватился он, шагая по кабинету. – Неправда. Мы не были друг для друга чужими. И вот что странно. Между нами существовала связь, и связь безусловная. Да, да, узы, идущие от отца к сыну и от сына к отцу, как ни смешно даже подумать об этом, особенно если вспомнить наши отношения, эта ни на что не похожая, единственная в своем роде связь. Она существовала, жила себе и жила в душе каждого из нас!
Именно поэтому я так сейчас взволнован; впервые со дня моего рождения я ощутил как очевидность, что под этим полным непониманием существовало что-то потайное, погребенное в недрах: возможность, даже редкая возможность, взаимного понимания! И теперь я чувствую, больше того, уверен, что вопреки всему, – хотя между нами даже намека ни на какую духовную близость не имелось, – вопреки всему никогда не было и никогда не будет на целом свете другого человека – даже Жак не в счет, – который, казалось, был создан так, чтобы мне было легко постигать самую глубину его сути, и особенно, чтобы разом проникать в глубины сути моей… Потому что он был мой отец, потому что я его сын".
Антуан незаметно дошел до двери кабинета.
"Пора спать", – подумал он.
Но прежде чем потушить свет, он оглянулся еще раз, чтобы обнять взглядом этот рабочий кабинет, опустевший теперь, как ячейка сотов.
"А сейчас уже слишком поздно, – подвел он итог своим размышлениям, все кончено, навсегда кончено".
Из-под двери столовой пробивалась полоса света.
– Но вам уже пора уходить, господин Шаль, – крикнул Антуан, приоткрыв дверь.
Скорчившись между двух пачек извещений, Шаль подписывал конверты.
– А-а, это вы? Вот именно… Есть у вас свободная минуточка? – спросил он, не подымая головы.
Антуан решил, что дело идет об уточнении какого-нибудь адреса, и доверчиво шагнул вперед.
– Минуточка? – продолжал старичок, продолжая писать. – Что, что? Я хочу вам кое-что объяснить насчет капитальца, как я уже вам говорил.
И, не дожидаясь ответа, он отложил перо, ловко сманипулировал своими вставными челюстями и безмятежно взглянул на собеседника. Антуан был обезоружен.
– Значит, вы совсем не хотите спать, господин Шаль?
– Нет, нет! Сейчас мне помогают бодрствовать идеи… – Всем своим маленьким тельцем он потянулся к Антуану, стоявшему поодаль. – Пишу адреса, пишу… А тем временем, господин Антуан… (Он хитро улыбнулся, так улыбается добродушный фокусник, решивший открыть публике один из своих трюков.) А тем временем в голове мысли кружатся, кружатся без конца.
И прежде чем Антуан сумел найти подходящую отговорку, продолжал:
– Так вот, с этим маленьким капитальцем, о котором вы мне говорили, господин Антуан, я могу претворить в жизнь одну свою идею. Да, да, собственную свою идею. "Контора". В сущности, это название сокращенное. Контора. Можно, конечно, назвать "Дело". Лавка, наконец, да, да. На первых порах лавка. Магазин на бойкой улице, в каком-нибудь населенном пункте. Но лавка эта только так, внешняя сторона. А под ней идея.
Когда какая-нибудь мысль западала старику в голову, как, например, сейчас, говорил он отрывочными фразочками, задыхался, клонился то влево, то вправо, вытягивал руки и складывал ладони. Между фразами он делал короткие паузы, что позволяло ему подготовлять в уме следующую; казалось, и этим покачиванием из стороны в сторону, и подготовленными заранее словами, срывающимися с его губ, заведует одна и та же пружина; потом он снова замолкал, будто мог выделять из себя не больше полумысли зараз.
Антуан решил было, что, очевидно, мозги г-на Шаля сегодня еще больше набекрень, чем обычно: последние события, бессонные ночи…
– Латош об этом лучше рассказал бы, чем я, – бубнил свое старичок. – Уж сколько времени я его, Латоша, знаю, получил о его прошлом самые лучшие отзывы. Словом, элита. Сплошные идеи. Вроде меня. А вместе у нас возникла великая идея: эта самая знаменитая "Контора". Контора современного изобретательства… Понятно?
– Да не совсем.
– Так вот, в конечном счете мелкие изобретения. Мелкие практические изобретения!.. Всех скромных инженеров, которые изобрели какой-нибудь пустячок и не знают, куда с ним сунуться. Мы с Латошем будем централизовать все эти изобретения. Дадим объявления в местные газеты.
– А в какой, в сущности, местности?
Господин Шаль посмотрел на Антуана, словно бы и не понял его вопроса.
– Во времена покойного, – продолжал он, помолчав, – я бы от стыда сгорел, если бы начал рассказывать об этих вещах. Но теперь… Уже тринадцать лет, господин Антуан, я вынашиваю один проектик. Еще со всемирной выставки. Я сам, собственноручно изобрел кучу всяких маленьких чудес. Например, каблук-шагомер, автоматический вечный увлажнитель для марок. – Он соскочил со стула и приблизился к Антуану. – Но самое главное – это яйцо. Квадратное яйцо. Остается только найти подходящий раствор. Вот я и веду по этому вопросу переписку с исследователями. Самая подходящая кандидатура сельские священники; зимними вечерами после всенощной у них уйма свободного времени, вот пусть и ковыряются. Я их всех бросил на раствор. А когда раствор у меня будет… Но раствор – это так, пустяки. Самое трудное идея…