Текст книги "Семья Тибо, том 1"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 86 страниц)
Как-то утром, часов около девяти, консьержка дома на улице Обсерватории вызвала г-жу де Фонтанен. Ее желает видеть одна «особа», которая отказалась, однако, подняться и не хочет себя назвать.
– Особа? Женщина?
– Девушка.
Госпожа де Фонтанен попятилась. Вероятно, очередная интрижка Жерома. Может быть, шантаж?
– И такая молоденькая! – добавила привратница. – Совсем еще ребенок.
– Сейчас спущусь.
В самом деле, в сумраке швейцарской прятался ребенок, и когда он наконец поднял голову…
– Николь? – воскликнула г-жа де Фонтанен, узнав дочь Ноэми Пти-Дютрёй.
Николь чуть было не бросилась тетке в объятия, но подавила свой порыв. Лицо у нее было серое, осунувшееся. Она не плакала, глаза были широко раскрыты, брови высоко подняты; она казалась возбужденной, полной решимости и отлично владела собой.
– Тетя, мне нужно с вами поговорить.
– Пойдем.
– Не в квартире.
– Почему?
– Нет, не в квартире.
– Но почему же? Я одна.
Она почувствовала, что Николь колеблется.
– Даниэль в лицее, Женни пошла на урок музыки, – говорю тебе, что я до обеда одна. Ну, пойдем.
Николь молча последовала за ней. Г-жа де Фонтанен провела ее к себе в спальню.
– Что случилось? – Она не могла скрыть своего недоверия. – Кто тебя прислал? Откуда ты пришла?
Николь смотрела на нее, не опуская глаз; ее ресницы дрожали.
– Я убежала.
– Ах, – вздохнула г-жа де Фонтанен со страдальческим выражением лица. Но все же почувствовала облегчение. – И пришла сюда?
Николь повела плечами, точно говоря: "А куда мне было идти? У меня больше никого нет".
– Садись, дорогая. Ну… У тебя измученный вид. Ты голодна?
– Немножко.
Она виновато улыбнулась.
– Так что ж ты молчишь? – воскликнула г-жа де Фонтанен, увлекая Николь в столовую.
Она увидела, с какой жадностью девочка поглощает хлеб с маслом, и достала из буфета остатки холодного мяса и варенье. Николь ела молча, стыдясь своего аппетита и не в силах его скрыть. Ее щеки порозовели. Она выпила одну за другой две чашки чая.
– Когда ты ела в последний раз? – спросила г-жа де Фонтанен; она выглядела еще более взволнованной, чем девочка. – Тебе не холодно?
– Нет.
– Да как же, ты ведь вся дрожишь.
Николь нетерпеливо махнула рукой: она сердилась на себя за то, что не смогла скрыть своей слабости.
– Я всю ночь ехала и немного продрогла…
– Ехала? Откуда же ты сейчас?
– Из Брюсселя.
– Боже мой, из Брюсселя! И одна?
– Да, – отчеканила девушка.
Ее голос свидетельствовал о твердости принятого решения. Г-жа де Фонтанен схватила ее за руку.
– Ты озябла. Пойдем ко мне в спальню. Хочешь лечь, поспать? Обо всем расскажешь мне после.
– Нет, нет, сейчас. Пока мы одни. Да мне и не хочется спать. Уверяю вас!
Было еще только начало апреля. Г-жа де Фонтанен разожгла огонь, укутала беглянку в теплый платок и заставила сесть возле камина. Девочка упиралась, потом уступила; сидела сердитая, глаза пылали и смотрели в одну точку, ни за что не желая смягчаться. Кинула взгляд на настенные часы; она так хотела поскорей все сказать, а вот теперь никак не могла решиться. Чтобы не смущать ее еще больше, тетка старалась смотреть в сторону. Прошло несколько минут; Николь молчала.
– Что бы ты ни натворила, родная, – сказала г-жа де Фонтанен, – никто тебя здесь ни о чем не спросит. Если хочешь, храни свою тайну про себя. Я благодарна тебе, что ты решила к нам приехать. Ты будешь здесь как своя.
Николь выпрямилась. Ее подозревают в каком-то проступке, о котором стыдно рассказывать? От резкого движения платок соскользнул с плеч и открыл крепкую грудь, что так не вязалось с совсем еще детским выражением худенького лица.
– Наоборот, – сказала она с пылающим взглядом, – я хочу рассказать все. – И тут же начала с вызывающей сухостью: – Тетя… Помните, когда вы пришли на улицу Монсо…
– Ах, – проговорила г-жа де Фонтанен, и лицо ее снова приняло страдальческое выражение.
– …я тогда все слышала, – торопливо договорила Николь и заморгала глазами.
Наступило молчание.
– Я это знала, дорогая.
Девочка подавила рыдание и уткнулась лицом в ладони, точно расплакалась. Но почти тотчас опять подняла голову; глаза были сухие, губы сжаты, но выражение лица стало иным, даже голос переменился.
– Не думайте о ней плохо, тетя Тереза! Знаете, она очень несчастна… Вы мне не верите?
– Верю, – ответила г-жа де Фонтанен.
Ей не терпелось задать один вопрос; она посмотрела на девушку со спокойствием, которое никого не могло обмануть.
– Скажи, там, вместе с вами, и… дядя Жером?
– Да. – И, помолчав, добавила, поднимая брови: – Он-то и надоумил меня бежать… приехать сюда…
– Он?
– Нет, то есть… Всю эту неделю он приходил каждое утро. Давал мне немного денег на жизнь, потому что я осталась там совсем одна. А позавчера сказал: "Если нашлась бы сердобольная душа, которая бы тебя приютила, тебе было бы лучше, чем здесь". Он сказал "сердобольная душа". А я сразу подумала о вас, тетя Тереза. Я уверена, что и он подумал о вас. Вам не кажется?
– Может быть, – прошептала г-жа де Фонтанен. Она ощутила вдруг такое счастье, что едва не улыбнулась. И поспешила опять спросить: – Но почему ты оказалась одна? Где ты была?
– У нас дома.
– В Брюсселе?
– Да.
– Я и не знала, что твоя мама поселилась в Брюсселе.
– Пришлось – в конце ноября. На улице Монсо все опечатали. Маме не везло, вечные затруднения, судебные исполнители требовали денег. Но теперь все ее долги уплатили, она сможет вернуться.
Госпожа де Фонтанен подняла глаза. Она хотела спросить: "Кто уплатил?" В ее взгляде вопрос выразился до того ясно, что на губах девочки она прочла и ответ. И снова не смогла удержаться:
– А… в ноябре он уехал вместе с ней?
Николь не ответила. Голос тети Терезы так мучительно дрогнул!
– Тетя, – с трудом выговорила она наконец, – не сердитесь на меня, я ничего не хочу от вас скрывать, но очень трудно все вот так, сразу объяснить. Вы знаете господина Арвельде?
– Нет. Кто это?
– Известный парижский скрипач, он учил меня музыке. О, он большой, очень большой артист – он выступает в концертах.
– Ну, и?..
– Он жил в Париже, но он бельгиец. И когда нам надо было бежать, он увез нас в Бельгию. У него в Брюсселе дом, там мы и поселились.
– С ним вместе?
– Да.
Она поняла вопрос и не стала уклоняться от ответа; казалось даже, что, избегая недомолвок, она получает какое-то жестокое удовольствие. Но она не решилась продолжать и замолчала.
После довольно затянувшейся паузы г-жа де Фонтанен спросила:
– Но где же ты была эти последние дни, когда ты осталась одна и дядя Жером тебя навещал?
– Там.
– У этого господина?
– Да.
– И… твой дядя туда приходил?
– Конечно.
– Но каким же образом ты оказалась одна? – так же мягко расспрашивала г-жа Фонтанен.
– Потому что господин Рауль сейчас на гастролях в Люцерне и в Женеве.
– Кто такой Рауль?
– Господин Арвельде.
– И мама оставила тебя одну в Брюсселе, а сама поехала с ним в Швейцарию?
Девочка махнула рукой с таким отчаянием, что г-жа де Фонтанен покраснела.
– Прости меня, дорогая, – шепнула она. – Не будем больше об этом. Ты приехала – и прекрасно. Оставайся у нас.
Но Николь упрямо замотала головой.
– Нет, нет, я доскажу, мне уж немного осталось. – Набрав в грудь побольше воздуха, она выпалила: – Слушайте, тетя. Господин Арвельде в Швейцарии. Но он там без мамы. Потому что он устроил маме ангажемент в одном брюссельском театре, она поет в оперетке, у нее обнаружился голос, и он заставил ее заниматься. Она даже имела большой-большой успех в газетах; у меня тут в кармане вырезки, можете посмотреть.
Она запнулась, на миг потеряв нить рассказа.
– Так вот, – продолжала она, и глаза ее вспыхнули странным огоньком, как раз оттого, что господин Рауль уехал в Швейцарию, дядя Жером и пришел. Но он опоздал. Мамы уже не было. Однажды вечером она поцеловала меня… Хотя нет, – она понизила голос и нахмурилась, – мама меня чуть не избила, потому что не знала, куда меня девать.
Она подняла голову и с вымученной улыбкой продолжала:
– О, если говорить по правде, она на меня вовсе и не сердилась, наоборот.
Улыбка застыла у нее на губах.
– Она была так несчастна, тетя Тереза, вы даже представить себе не можете: ей нужно было уходить, потому что внизу ее кто-то ждал. И она знала, что вот-вот может прийти дядя Жером, потому что он уже много раз к нам приходил, они даже музыкой занимались вместе с господином Раулем; но в последний раз он сказал, что ноги его больше у нас не будет, пока здесь господин Арвельде. И вот, уходя, мама велела мне передать дяде Жерому, что она уезжает надолго, а меня оставляет и просит его обо мне позаботиться. Я уверена, он бы так и сделал, но я не решилась ему об этом оказать, когда он пришел. Он страшно рассердился, я боялась, что он кинется за ними в погоню, и я нарочно ему соврала, сказала, что жду ее с минуты на минуту. Он везде ее искал, думал, она еще в Брюсселе. Но я уже больше не могла этого выносить, не могла там оставаться; во-первых, потому что лакей господина Рауля… ах, я его ненавижу! – Она вздрогнула. – У него такие глаза, тетя Тереза!.. Ненавижу его! И когда дядя Жером мне сказал о сердобольной душе, я вдруг сразу решилась. Вчера утром он дал мне немножко денег, и я поскорее ушла, чтобы лакей у меня их не отобрал, и до вечера пряталась в церквах, а потом села в ночной пассажирский поезд.
Она говорила быстро, потупившись. Когда она подняла голову, на лице г-жи де Фонтанен, всегда очень ласковом, было написано такое негодование, такая суровость, что Николь умоляюще всплеснула руками:
– Тетя Тереза, не судите маму так строго, поверьте мне, она ни в чем не виновата. Я ведь тоже не всегда веду себя хорошо, я очень ее стесняю, разве я сама не вижу! Но теперь я уже большая, я не могу так жить. Нет, я больше так не могу, – повторила она, сжав губы. – Я хочу работать, зарабатывать себе на жизнь, не быть никому в тягость. Вот почему я приехала, тетя Тереза. Кроме вас, у меня нет никого. Что мне еще было делать? Приютите меня всего на несколько дней, хорошо, тетя Тереза? Только вы одна можете мне помочь.
Госпожа де Фонтанен была так растрогана, что не в состоянии была выговорить гаи слова. Могла ли она когда-нибудь думать, что эта девочка станет ей вдруг так дорога? Она смотрела на нее с нежностью, которая была сладка ей самой и унимала собственную боль. Девочка была сейчас, возможно, не так хороша, как прежде; губы обметало лихорадкой; но глаза! Темные, серо-голубые, даже, пожалуй, слишком большие, слишком круглые… И какая честность, какое мужество в их ясном взгляде!
Когда к г-же де Фонтанен вернулась способность улыбаться, она наклонилась к Николь:
– Моя дорогая, я тебя поняла, я уважаю твое решение и обещаю тебе помочь. Но на первых порах поживи здесь у нас, тебе нужен отдых.
Она сказала "отдых", а взгляд говорил – "любовь". Николь это поняла, но не позволила себе растрогаться.
– Я буду работать, я не хочу никому быть в тягость.
– А если мама вернется за тобой?
Ясный взгляд потемнел и сделался на удивление жестким.
– Ну уж нет, ни за что! – хрипло выговорила она.
Госпожа де Фонтанен притворилась, что не слышит. Она сказала только:
– Я бы с радостью оставила тебя здесь… навсегда.
Девушка встала, пошатнулась и вдруг, соскользнув на пол, положила голову тетке на колени. Г-жа де Фонтанен гладила ее по щеке и думала о том, что нужно коснуться еще некоторых вопросов.
– Ты насмотрелась, моя девочка, такого, чего в твоем возрасте видеть не следует… – решилась она наконец.
Николь хотела выпрямиться, но тетка ей не дала. Она не хотела, чтобы та увидела, как она покраснела. Прижимая лоб девочки к своему колену и рассеянно наматывая на палец светлую прядь, она подыскивала слова:
– Ты уже о многом догадываешься… О таком, что должно оставаться… тайным… Понимаешь меня?
Она наклонилась к Николь и заглянула ей в глаза; там вспыхнули искры.
– О тетя Тереза, вы можете быть спокойны… Никому… Никому! Все равно бы никто не понял, все стали бы маму обвинять.
Она хотела скрыть от людей поведение матери – почти так же, как г-жа де Фонтанен пыталась скрывать поведение Жерома от своих детей. Они неожиданно становились сообщниками. Это стало ясно, когда Николь, на мгновенье задумавшись, подняла к ней оживившееся лицо:
– Послушайте, тетя Тереза. Вот что мы должны им сказать: маме пришлось самой зарабатывать себе на жизнь, и она нашла выгодное место за границей. В Англии, например… Такое место, что неудобно было взять меня с собой… Погодите… ну, скажем, место учительницы. – И прибавила с детской улыбкой: – А раз мама уехала, никто не удивится, что я такая грустная, правда?
Старый франт снизу выехал пятнадцатого апреля.
Утром шестнадцатого мадемуазель де Вез, предшествуемая двумя горничными, консьержкой г-жой Фрюлинг и подсобным рабочим, вступила во владение холостяцкой квартирой. Старый франт стяжал себе в доме не слишком добрую славу, и Мадемуазель, стягивая на груди черную шерстяную накидку, до тех пор не переступала порога, пока не были распахнуты настежь все окна. И только тогда вошла она в прихожую, обежала, семеня, все комнаты, потом, не очень-то успокоенная беспорочной наготою стен, затеяла такую уборку, точно речь шла об изгнании нечистой силы.
К удивлению Антуана, старая дева довольно легко примирилась с мыслью о том, что братья будут жить за пределами родительского очага, хотя подобный план противоречил всем домашним традициям и не мог не задевать ее взглядов на семью и на воспитание. Такое поведение Мадемуазель объяснялось, по мнению Антуана, лишь той радостью, с которой восприняла она весть о возвращении Жака, и еще, конечно, тем уважением, с каким она относилась к любому решению, исходившему от г-на Тибо, особенно если его поддерживал аббат Векар. На самом же деле усердие Мадемуазель имело совсем другую причину: когда она узнала, что Антуан переедет, у нее камень свалился с плеч. С тех пор как она взяла к себе Жиз, бедняжка жила в постоянном страхе перед заразой. Однажды весной она целых полтора месяца не выпускала Жиз из комнаты, позволяя ей дышать воздухом только с балкона, и задержала выезд всей семьи в Мезон-Лаффит, – все из-за того, что маленькая Лизбет Фрюлинг, племянница консьержки, заболела коклюшем, а чтобы выйти из дома на улицу, надо было, разумеется, проходить мимо швейцарской. Ясно, что Антуан, с его докторской сумкой и книгами, да еще с вечным больничным запахом, был для нее постоянной угрозой. Она умолила его, чтобы он никогда не сажал Жиз к себе на колени. Если, вернувшись домой, он, вместо того чтобы унести пальто к себе в комнату, оставлял его по забывчивости на стуле в прихожей или, опаздывая к обеду, садился за стол с немытыми руками, – она, хотя и отлично знала, что больными он занимается не в пальто и никогда не уходит из больницы, не вымыв как следует рук, не могла побороть страха, кусок застревал у нее в горле, и, едва дождавшись десерта, она тащила Жиз в комнату и подвергала антисептическим процедурам – полосканию горла и промыванию носа. Переселение Антуана на нижний этаж означало, что между ним и Жизелью будет создана защитная зона в целых два этажа и резко уменьшится каждодневная опасность заразиться. Поэтому она с таким тщанием устраивала для зачумленного карантинный пункт. За три дня квартира была выскоблена, вымыта, оклеена обоями, завешана шторами и обставлена мебелью.
Жак мог возвращаться.
При мысли о Жаке она становилась вдвое деятельнее; отрываясь на миг от работы, она пристально вглядывалась ласковыми глазами в возникавшие перед ее мысленным взором дорогие черты. Ее нежность к Жиз ничуть не пригасила ее любви к Жаку. Она любила его со дня его появления на свет, она начала любить его даже намного раньше, потому что до него она любила и воспитывала его мать, которой Жак не знал и которую она ему заменила. Это к ней, к ее раскрытым объятиям, сделал Жак как-то вечером свои первые неверные шаги по ковру в прихожей; и четырнадцать лет дрожала она над ним, как теперь над Жиз. Такая любовь – и такое полное непонимание! Этот ребенок, с которого она, можно сказать, глаз не спускала, был для нее загадкой. Порой она приходила в отчаянье от этого чудовища и горько плакала, вспоминая г-жу Тибо, которая была в детстве кроткой, как ангел. Она не задумывалась над тем, от кого мог унаследовать Жак эту необузданность натуры, и винила во всем сатану. Но потом неожиданные порывы детского сердца, великодушные, нежные, умиляли ее, и тогда она плакала слезами радости. Она так и не смогла привыкнуть к его отсутствию, так и не поняла, почему он уехал; но ей хотелось, чтобы его возвращение превратилось в праздник, чтобы в новой комнате было все, что он любит. Если бы не вмешательство Антуана, она бы забила шкафы детскими игрушками Жака. Она заставила перенести из своей комнаты кресло, которое он любил и всегда садился в него, когда бывал обижен; по совету Антуана она заменила прежнюю кровать Жака новым раскладным диваном, который днем сдвигался и придавал комнате строгий вид рабочего кабинета.
Вот уже целых два дня, как Жизель была предоставлена самой себе; она сидела в комнате за уроками, но никак не могла сосредоточиться. Ей смертельно хотелось взглянуть, что делается внизу. Она знала, что скоро вернется ее Жако, что вся эта кутерьма – из-за его приезда, и, не в силах усидеть на месте, волчком вертелась по своей тюрьме.
На третье утро пытка стала невыносимой, а соблазн настолько сильным, что к полудню, видя, что тетка не возвращается, она удрала из комнаты и, перепрыгивая через ступеньки, помчалась по лестнице вниз. Как раз в это время возвращался домой Антуан. Она расхохоталась. У него была уморительная способность глядеть на нее с невозмутимой суровостью, что вызывало у нее приступы безумного хохота, длившегося все время, пока Антуан притворялся серьезным; за это им обоим попадало от Мадемуазель. Но теперь они были одни и поспешили этим воспользоваться.
– Почему ты смеешься? – спросил он наконец, хватая ее за руки.
Она стала отбиваться и хохотать еще пуще. Потом вдруг сразу умолкла:
– Мне надо отвыкать от этого смеха, понимаешь, а то я никогда не выйду замуж.
– А ты хочешь замуж?
– Хочу, – сказала она, поднимая на него свои добрые собачьи глаза.
Он смотрел на пухленькую дикарку и впервые подумал о том, что эта одиннадцатилетняя девчушка станет женщиной, выйдет замуж. Он отпустил ее руки.
– А куда ты бежишь – одна, без шляпы, даже без шали? Ведь скоро обед.
– Я тетю ищу. У меня там задачка, а я не могу решить, – сказала она, немножко жеманясь. Потом покраснела и ткнула пальцем в сумрак лестницы, туда, где из таинственной двери холостяцкой квартиры выбивалась полоска света. Глаза у нее блестели.
– Хочешь туда заглянуть?
Она проговорила "да", беззвучно шевельнув красными губами.
– А ведь тебе попадет!
Она замялась, потом кинула на него смелый взгляд, проверяя, не шутит ли он. И объяснила:
– Не попадет! Потому что это не грех.
Антуан улыбнулся: именно так и отличала Мадемуазель добро от зла. Он спросил было себя, не вредно ли сказывается на ребенке влияние старой девы, но, взглянув на Жиз, успокоился: этот здоровый цветок будет расти на любой почве, не нуждаясь ни в чьей опеке.
Жизель не сводила глаз с приотворенной двери.
– Ладно, входи, – сказал Антуан.
Еле сдержав радостный вопль, она мышонком скользнула в квартиру.
Мадемуазель была одна. Взобравшись на диван и привстав на цыпочки, она вешала на стену распятие, которое подарила Жаку к первому причастию; пусть оно и впредь охраняет сон ее ненаглядного мальчика. Она чувствовала себя веселой, счастливой, молодой и, работая, напевала. Узнав шаги Антуана в прихожей, она подумала, что совсем забыла про время. А Жизель уже успела обежать все комнаты и, не в силах больше сдерживать переполнявшую ее радость, принялась пританцовывать и хлопать в ладоши.
– Боже милостивый! – пробормотала Мадемуазель, слезая на пол. Она увидела племянницу в зеркале; девочка скакала, как коза, в распахнутые окна врывался ветер, волосы у нее развевались, она во все горло визжала:
– Да здравствуют сквоз-ня-ки! Да здравствуют сквоз-ня-ки!
Она не поняла, она и не пыталась понять. Она даже не подумала о том, что, явившись сюда самовольно, девочка проявила непослушание; за шестьдесят шесть лет Мадемуазель привыкла мириться с капризами судьбы. Но она в мгновение ока расстегнула накидку, кинулась к девочке, кое-как закутала ее и без единого упрека потащила за собой, взлетев на третий этаж гораздо быстрее, чем Жиз спустилась на первый. И только уложив племянницу под одеяло и заставив ее выпить чашку горячего отвара, она перевела дух.
Надо сказать, что ее страхи были не лишены оснований Мать Жизели, мальгашка[50]50
Мальгашка. – Мальгаши – коренное население Мадагаскара.
[Закрыть], на которой майор де Вез женился в Таматаве[51]51
Таматава – крупный порт на восточном побережье Мадагаскара.
[Закрыть], где его полк стоял гарнизоном, умерла от чахотки меньше чем через год после рождения дочери; а два года спустя майор тоже скончался от долго терзавшей его болезни, которой он, вероятно, заразился от жены. С тех пор как Мадемуазель, единственная родственница сироты, выписала ее с Мадагаскара и взяла на воспитание, ее пугала эта наследственность, хотя девочка никогда даже насморком не болела, и крепость ее сложения единодушно подтверждали осматривавшие ее ежегодно врачи.
Выборы в Академию должны были состояться через две недели, и теперь г-н Тибо, видимо, торопился с возвращением Жака. Было решено, что г-н Фем сам привезет его в Париж в ближайшее воскресенье.
Накануне, в субботу, Антуан ушел из больницы в семь вечера; чтобы избежать семейного ужина, он поел в ресторане по соседству и в восемь часов, один, радостно входил в свое новое жилище. Впервые предстояло ему здесь ночевать. С каким-то особенным удовольствием он повернул ключ в замке и захлопнул за собой дверь; потом зажег везде свет и стал неторопливо обходить свою обитель. Для себя он оставил ту половину квартиры, которая выходила на улицу, – две больших комнаты и одну поменьше. В первой было почти пусто: круглый столик да несколько разностильных кресел вокруг него; здесь был зал ожидания, на случай, если придется принимать больных. Во вторую комнату, самую большую из всех, он велел перенести из отцовской квартиры принадлежавшую ему мебель: широкий письменный стол, книжный шкаф, два кожаных кресла и множество прочих вещей, свидетелей его трудовой жизни. В маленькой комнате стояли туалетный столик и платяной шкаф, туда же он поместил и кровать.
Книги были свалены на полу в прихожей, рядом с нераспакованными чемоданами. Калорифер распространял приятную теплоту, новенькие лампы бросали вокруг резкий свет. Впереди у Антуана был долгий вечер – предстояло вступить во владение своим царством, распаковать и расставить за несколько часов все вещи, чтобы в их привычной оправе текла отныне его новая жизнь. Наверху трапеза подходила, должно быть, к концу: дремала над тарелкою Жиз, разглагольствовал г-н Тибо. Как спокойно было сейчас Антуану, каким сладким показалось ему одиночество! Каминное зеркало отражало его по пояс. Он приблизился к нему не без удовольствия. Разглядывая себя в зеркалах, он всегда напружинивал плечи, сжимал челюсти и, обратившись к зеркалу всем лицом, погружал суровый взгляд в собственные зрачки. Он старался не замечать своего чересчур длинного туловища, коротких ног, хрупких рук, не замечать, как странно выглядит на этом довольно тщедушном теле слишком крупная голова, чья массивность еще больше подчеркивалась бородой. Он хотел себя видеть – и ощущал себя – этаким крепко сбитым молодцом, жизнерадостным, сильным. И он любил напряженное выражение своего лица; будто стараясь вглядеться внимательней в каждый миг собственного бытия, он непрестанно морщил лоб, над самой линией бровей у него образовалась от этого глубокая складка, и его взгляд, обрамленный тенью, приобрел упрямый блеск, который нравился ему самому как признак энергии.
"Начнем с книг, – сказал он себе, снимая куртку и бодро распахивая дверцы пустого шкафа. – Поглядим… Записи лекций – вниз… Словари – сюда, чтоб всегда под рукой… Терапия… Так… Тра-ля-ля! Что ни говори, а я своего добился. Первый этаж, Жак… Кто бы мог в это поверить каких-нибудь три недели назад?.. Воля у этого молодца просто не-у-кро-ти-мая, – пропел он нежным голоском, словно передразнивая кого-то. – Упорная и неукро-тимая! Он с интересом кинул взгляд в зеркало и сделал пируэт, так что едва не рухнула на пол стопка брошюр, которую он прижимал к подбородку. – Гоп-ля-ля! Полегче! Так. Вот наши полки и ожили… Теперь – черед писанины. Сложим папки на этажерку, как раньше, и на сегодня хватит… Но в ближайшие дни надо будет пересмотреть все записи и заметки… Их у меня набралось порядочно… Всё классифицировать, логично и стройно, и каталог четкий составить… Как у Филипа… Каталог на карточках… Впрочем, все крупные врачи…"
Легким шагом, почти танцуя, ходил он взад и вперед из прихожей к этажерке. Вдруг, ни с того, ни с сего, он засмеялся ребяческим смехом.
– "Доктор Антуан Тибо, – объявил он, на секунду остановившись и подняв голову. – Доктор Тибо… Тибо, – ну, вы, конечно, слышали, специалист по детским болезням…" – Он сделал быстрый шажок в сторону, поклонился и стал степенно ходить в прихожую и обратно. – Перейдем к корзине… Через два года я добьюсь золотой медали; получу клинику… И конкурс в больницах… Значит, я устраиваюсь здесь года на три, на четыре, самое большее. Уж тогда мне понадобится квартира поприличней, как у Патрона. – Он снова заговорил нежным голоском: – "Тибо, один из лучших наших молодых клиницистов… Правая рука Филипа…" А ведь я сразу учуял, что следует специализироваться по детским болезням… Как подумаешь про Луизэ, про Турона… Вот дураки…
– Ду-ра-ки… – повторил он, уже не думая о них. В руках у него было полно самых разных предметов, и он рассеянно искал для каждого привычное место. – Если бы Жак захотел стать врачом, я бы ему помог, я бы руководил им… Двое врачей Тибо… Почему бы и нет? Недурная карьера для Тибо! Трудная, но зато какое удовлетворение, если у тебя есть вкус к борьбе и хоть капля гордости! Сколько требуется внимания, памяти, воли! И так каждый день! Но зато, если добьешься! Крупный врач… Такой, как Филип, например… Входит с этаким мягким, уверенным видом… Весьма вежлив, но обдает холодком… Господин профессор… Эх, стать бы видной персоной, получать приглашения на консилиум – и именно от тех коллег, которые тебе больше всего завидуют!
А я выбрал к тому же специальность самую трудную, детские болезни; дети не умеют сказать, что у них болит, а если и скажут, то обманут. Вот уж действительно оказываешься один на один с болезнью, которую надо распознать… К счастью, существует рентген… Настоящий врач в наши дни должен быть и рентгенологом, и сам операции делать. Защищу докторскую, займусь рентгеном. А потом рядом со своим кабинетом устрою рентгеновский… С медсестрой… Или лучше ассистент в халате… В дни приема, как только случай посерьезней – хлоп, пожалуйте: снимок…
"Вот что мне сразу внушило доверие к Тибо: всякое обследование он начинает с просвечивания…"
Он улыбнулся звуку собственного голоса и покосился на зеркало: "Ну и что ж, сам знаю, честолюбие, – подумал он и рассмеялся цинично. – Аббат Векар говорит: "Семейное честолюбие Тибо". Отец, тот, конечно… Не спорю. Но я… хотя что ж тут такого, я тоже честолюбив. Почему бы и нет? Честолюбие – мой рычаг, рычаг всех моих сил. Я им пользуюсь. И имею на это право. Разве не следует в первую очередь полностью использовать свои силы? А каковы они, мои силы? – Он улыбнулся, сверкнув зубами. – Я отлично их знаю. Прежде всего, я понятлив и памятлив; все, что понял, запомнил. Затем работоспособность. "Тибо работает как вол!" Пусть говорят, тем лучше! Они просто завидуют мне. Ну, а еще, что же еще? Энергия. Уж что-что, а это имеется".
– Энергия не-о-бы-чай-ная, – медленно произнес он, снова вглядываясь в свое отражение. – Это как электрический потенциал… Заряженный аккумулятор, всегда наготове, и я могу совершать любые усилия! Но чего бы стоили все эти силы, если б не было рычага, чтобы пользоваться ими, господин аббат? – Он держал в руке плоскую, сверкавшую в свете люстры никелированную коробочку, не зная, куда ее положить; в конце концов он сунул ее на верх книжного шкафа. – И тем лучше, – сказал он громко и с тем насмешливым нормандским выговором, к которому прибегал иногда его отец. – И тра-ля-ля, и да здравствует честолюбие, господин аббат!
Корзина пустела. Антуан достал с самого дна две маленьких плюшевых рамки и рассеянно на них посмотрел. Это были фотографии деда с материнской стороны и матери: красивый старик во фраке, стоящий возле круглого, заваленного книгами столика; молодая женщина, с тонкими чертами лица и невыразительным кротким взглядом, в корсаже с квадратным вырезом, с двумя мягкими, ниспадающими на плечи локонами. Он так привык всегда иметь перед глазами это изображение матери, что такою ее себе и представлял, хотя портрет относился ко времени, когда г-жа Тибо была еще невестой, и он никогда с такой прической ее не видел. Ему было девять лет, когда родился Жак, а мать умерла. Дедушку Кутюрье он помнил лучше; тот был ученым-экономистом, приятелем Мак-Магона[52]52
Мак-Магон Патрис де (1808–1893) – реакционный политический деятель, маршал Франции; в 1873 г. сменил Адольфа Тьера на посту президента Французской республики.
[Закрыть], после падения Тьера едва не стал префектом департамента Сены и долгие годы был президентом Академии; Антуан навсегда запомнил его приветливое лицо, белые муслиновые галстуки и набор из семи бритв с перламутровыми ручками, в футляре акуловой кожи.
Он водворил фотографии на камин, возле груды окаменелостей и минералов. Оставалось навести порядок на письменном столе, заваленном вещами и бумагами. Он весело принялся за работу. Комната преображалась на глазах. Закончив, он с удовлетворением огляделся. "Что касается белья и платья, это уж дело матушки Фрюлинг", – подумал он лениво. (Желая окончательно избавиться от опеки Мадемуазель, он настоял на том, чтобы уборкой и всем хозяйствам ведала у него только консьержка). Закурив папиросу, он развалился в кожаном кресле. Редко выпадал такой вечер, совершенно свободный; ему даже стало как-то не по себе. Час был еще не поздний; чем же заняться? Посидеть в кресле, покурить, помечтать? Надо бы, правда, написать несколько писем, да уж нет, дудки!
"А, вот что, – подумал он вдруг и встал, – я ведь хотел поглядеть, что сказано у Эмона насчет детского диабета… – Он положил на колени толстый сброшюрованный том и принялся листать. – Да… Да, действительно, мне следовало бы это знать, – пробормотал он, хмуря брови. – Я в самом деле ошибся… Если б не Филип, бедному мальчугану был бы каюк – по моей вине… Ну, ну, не совсем по моей, и все же… – Он захлопнул книгу и бросил ее на стол. – Как сухо, однако, держится Патрон в таких случаях! Сколько тщеславия, как дорожит своей репутацией! "Лечение, которое вы назначили, милейший Тибо, только ухудшило бы его состояние!" И это при студентах, при сестрах! Ужасно!"